Асеев жил на Мясницкой, на девятом этаже, во дворе Вхутемаса с золотисто-рыжей женой Оксаной, одной из пяти харьковских эксцентричных сестер Синяковых, дочерью черносотенца и "прогрессистки".
Пастернаку Вхутемас был родным: с 1894-го долгие годы они обитали там - во флигеле, а затем в казенной квартире при тогда еще Училище живописи, ваяния и зодчества вместе с отцом-преподавателем (между прочим, уроженцем Одессы).
Итак, в апреле 1923-го Катаев женился. Как полагали некоторые - спешно и в отместку Леле Булгаковой.
Анна родилась 8 июля 1903 года в Одессе на Коблевской улице в семье коллежского секретаря Сергея Сергеевича Коваленко и Анны Николаевны Филипповой. Изъяснялась на четырех языках, стала художницей. В 1919 году ее родители слегли с тифом в одну больницу. Отец умер, мать выжила.
За Анной ухаживал брат Ильфа, художник Михаил Файнзильберг. Была она строга, с колючим характером, но он говорил: "Я точно знаю, кто тебе подойдет". У нее было прозвище Муха. Еще ее называли Мусей.
Она участвовала в "красном" "Коллективе художниц" и помогала украшать плакатами город. С подругами в 1920-м они замотали кумачом памятник Екатерине, превратив в своего рода коммунистическую мумию.
Брат Сергей, ставший механиком, то и дело выручал провиантом - хлебом, колбасой, сыром - ее друзей-богемцев, как он выражался, "босяков".
На вопрос: "Как вы революцию пережили?" - Анна отвечала: "Танцевали…"
Перебраться в Москву ее уговаривали настойчиво… Катаев помогал ей. Она вспоминала: передавал гонорары от одесских публикаций через Бабеля.
По многу раз призывные послания в Одессу отправляла тройка друзей - Катаев, Олеша, Ильф.
18 марта 1923 года Ильф писал:
"Дорогая Муся,
Ваше время настало. Не отнеситесь к тому, что Вы сейчас прочтете, легкомысленно. Ибо это важно по многим причинам для меня, а Вам будет полезно. Дорогая Муся, кидайте Коблевскую улицу, на которой Вы живете, ибо нет смысла на ней жить, если есть Чистые пруды. Нет расчету жить на юге, если Москва расположена в центральной полосе России. Прекрасное настоящее и изумительное будущее Вам обеспечено. В этом порукой линии Вашей и моей руки. Я не напишу ничего больше того, что написал. Соберитесь с мыслями и езжайте".
К письму был приложен его рисунок с объяснением: "Муся, это Страстной монастырь. Самый лучший в мире". В том же конверте находилось письмо Олеши:
"Милая Муся!
Нет спасенья: нужна помощь, нужен друг, кусок прошлого, кусок Одессы, сердца. Муся Коваленко, чудесная свидетельница моих лучших дней, милая современница самой счастливой поры моей жизни - приезжай к нам в Москву. Что тебе терять в Одессе? Приезжай к нам… Здесь Катаев, Ильф и я. Только ты осталась, больше никого нет в мире. Это все сериозно. Это настоящая просьба. Приезжай, утешительница. Ждем. Ждем. Просим.
Целую ручку. Юра".
А вот и жених:
"Дорогая Муся!
Пишу от имени троих. Твое письмо получено 5 минут тому назад. Решение твое приветствуем. 2 миллиарда, которые тебе необходимы, будут высланы не позже пятницы 6-го апреля по телеграфу. Покупай только самое необходимое, остальное устроится здесь. День приезда телеграфируй точно - встретим. Лирическую часть откладываем до встречи. Сейчас торопимся: Маяковский читает новую поэму "Про это" (об отвергнутой любви). Целую лапы.
ВалКатаев".
Когда Анна перебралась в Москву, сразу и поженились.
В начале мая Катаев сообщал ее матери в Одессу:
"Честное слово, я не знаю как в таких случаях надо писать, в общем, я женился на Мусе. Как это произошло я до сих пор не могу как следует понять. Не знаю, известно ли Вам, что года 2 тому назад я был страшно влюблен в Мусю.
Муся тоже была ко мне в достаточной степени нежна. Сейчас эта старая нежность развилась с такой силой, какой ни я, ни Муся от себя не ожидали. Я уверен, что Муся будет мне хорошей женой и добрым другом, а я ее очень люблю. Сейчас мы счастливы всерьез и надолго. Мне хочется быть Вашим нежным сыном - ведь у меня нет ни отца, ни матери. Хорошо?"
"Я привязалась к Вале и люблю его, - в июне писала матери Муха. - Если бы ты знала, какой он милый, он совсем как большой ребенок".
Катаев стал посылать Анне Николаевне шутливые отчеты о налаженности их быта, сопровождая выразительными картинками: ножи, вилки, ложки, щетка, шкаф, кушетка, этажерка, "завел себе текущий счет в Госбанке"… "Теперь, если Вы, мамаша, хочите узнать за свою дочку, многоуважаемую Мусю, - юродствовал он, - то просю Вас убедиться в етом". Под изображением рта и зубов было написано: "Что это т-т-такое?", и следовала перевернутая разгадка: "Мухины грязные зубы". "Впрочем, - уточнял зять, - Муха только что побежала чистить зубы, несмотря на то, что мы ей клялись, что сегодня будний день и вообще ничего похожего на двунадесятый праздник".
"Муха лежит, - сообщал он Анне Николаевне в другом письме. - У нее болит животик и она сейчас будет пить слабительное. Она ужасно морщится и капризничает, а потому написать не может. Мы счастливы вполне, сильнее чем вчера и позавчера, а завтра и послезавтра будем еще счастливее. Даже удивительно за что нам такое счастье".
"Живу под боком у семейного счастья", - вторил Катаеву Олеша.
В другом письме Анне Николаевне Катаев превращался в персонажа какого-нибудь своего фельетона: "Хочу пальто с большим выдровым воротником. Хочу большие и красивые боты. Хочу перчатки. Хочу синий костюм. Хочу костюм маренго. Хочу часы. Хочу портсигар. Хочу визу в Италию. Хочу телефон. Хочу пианино. Хочу самовар. Хочу выкраситься в рыжий цвет. Хочу спать".
Анне Николаевне жилось трудно. "Сейчас у меня большие неприятности с квартирой, опять обложили не по силам как нетрудовой элемент, - жаловалась она дочери. - Говорят, если вы не можете платить, идите жить в подвал и освободите нам квартиру, я буквально не в состоянии бороться…"
Гонорары от своих не только одесских, но киевских и харьковских публикаций Валентин Петрович отдавал теще: "Вообще, я решил, что все деньги с провинции будут идти на Ваш счет".
Муся же фигурировала в нескольких письмах из Москвы Семена Гехта. 22 ноября он сообщал своей подруге, тоже из "Коллектива художниц", Генриетте Адлер:
"Милая, дорогая, родная Генриетта,
Ваше последнее письмо доставило мне много радости. Я получил его 19-го. Я как раз был у Катаева. Сидели: Катаев, Муся, Иля и я. Катаев захлестывал Мусю экспансивными поцелуями (он это делает с 4-х часов дня до часу ночи - публично). Иля сидел мрачный - нет писем и все такое. Я сидел тоже мрачный - день был чересчур неприятный. И вот - легкий стук в передней комнате. Письмо грохнуло о жесть, ящик свистнул, почтальон ушел. - Друзья, письмо! - сказал Катаев. - Это от мамы! - крикнула Муся. - Это мне! - процедил сквозь зубы Иля. А я молчал. Иля бросился к ящику, выловил письмо и произнес вяло. - Это для Гехта".
"Я женился на своей старой любви - Анне Сергеевне Коваленко, в которой нашел доброго товарища и нежную жену", - писал мастер "экспансивных поцелуев" в автобиографии 1924 года.
Вскоре он поселил у них Мухину сестру Тамару, приютил надолго и Анну Николаевну.
В Москве Муся нарисовала автопортрет в воображаемой пышной шубе. На эту шубу копили. Летом они жили в съемном домике в Тарусе. У соседки, матери четверых детишек, подохла корова-кормилица. И Катаев предложил отдать бедной бабе накопленное: "А шубу еще купим!" И отдали…
Временами Анна возвращалась в Одессу.
5 июня 1924 года Катаев писал ей: "Ты себе не представляешь что делается! Везде мечутся писатели, у которых абсолютно нет монеты. Жалкое зрелище. Я буду по возможности чаще переводить тебе деньги, но не ручаюсь. Мне бы ужасно хотелось поцеловать твои родинки на спинке. Целую тебя всю, всю, всю… Тамара знаменитая хозяйка. В тысячу раз лучше тебя. Она делает солянку на сковородке и окрошку и расстегаи и вагон других вкусных вещей. У нас есть много клубничного варенья. Сегодня к нам наверное придет Танюша ех-Булгакова, которая будет рыдать в жилетки".
Олеша писал ей:
"Дорогая и самая красивая!
Твой муж начал курить плохие папиросы, заводит подозрительные знакомства, в котором обществе и пьет трехгорное. Увязался за моей девочкой (Нюрка, - ты ее не знаешь, это из прошлого) и тратится на нее, продавая последние стаканы. Дурак! Ты не веришь, но это горькая правда. Тамара угощает отвратительной солянкой, в которой тараканы трещат, как кости, и бегает гулять на Чистые. У меня романчик с Вашей новой прислугой. Я на ней женюсь. Целую тебе глаз. Приезжай поскорее, если хочешь застать хоть какие-нибудь крохи с таким трудом налаженного хозяйства.
Твой верный друг Юра".
"Боже. Мухачка, не верь ни одному слову, он все врет, - на том же листе взывала к Анне ее сестра, - Валя не курит, знакомства ни с кем не заводит, не пьет и совсем он не дурак. Я тараканов не варю (и больше ему обедать не дам), на Чистые не хожу и посторонним мужчинам ухаживать за моей прислугой не позволяю. И потом, какая ты ему дорогая? С тем, что ты самая красивая, я с ним солидарна. Ой Боже мой, еще Женя хочет писать, не верь миленькая ни одному слову".
"Тебе передают знакомые, что я пью, - вскоре писал и Катаев. - Это очень мило с их стороны. В свое время те же самые знакомые передавали в Одессе о нашей безумной роскоши и кутежах. Тебе бы, кажется, пора привыкнуть к тому, что /2 фунта голландского сыра и бутылка пива, проделав 1400 верст, превращаются по крайней мере в 5 фунтов рокфора и дюжину шампанского… Три фельетона в неделю - это приводит меня в отчаяние. В лавку мы должны к сегодняшнему числу 100 рублей. Ты отлично знаешь, что если я получаю одновременно: 1) от тебя унылое письмо с требованием денег на костюм + 2) записку от лавочника что больше в долг не дает; 3) счет за свет; 4) счет за воду и квартиру - то писать я не могу… Да, пью. Иногда. Бутылочки три на всю компанию. Удовлетворена? Ты видишь меня "бледного и с головной болью". Бывает. Особенно, когда получаю твои мучительные письма… То, что я редко пишу тебе - понятно. Ведь за эти писания мне ни один издатель до моей смерти или юбилея не заплатит ни копейки".
Муха, отчитываясь Валентину о жизни в Одессе, передавала разговоры с "пышной свитой": "Я узнаю, что я москвичка, художница, богачка и что у моей приятельницы и у меня "богатый бюст". Кроме того я узнаю массу интересных новостей о себе, о Москве, о моем муже" и сообщала, что на пляже к ней подошел Остап Шор: "Я всем ответила, как поживает знаменитый Катаев и когда он приедет".
Московские постояльцы, конечно, утомляли и разоряли. К Петрову литературный успех пришел не сразу, и Валентин даже подумывал - отправить Женю восвояси. 27 июля 1924 года в письме жене он предлагал решительно "попросить" и ее сестру, и своего брата:
"Я сделался, не заметив этого, мелкой газетно-журнальной сошкой. Я за последний год - ничего не написал настоящего. Меня это так мучит, что нельзя передать - ты должна понять меня, это так больно. Сейчас я чуть не плачу от этого. Видишь - я с тобой откровенен до конца. Максимум что я могу зарабатывать в месяц - это 150 рублей - и это при невероятном напряжении (и отчаянной халтурой!). Значит, вопрос стоит так: Тамару и Женю надо ликвидировать. Я их очень люблю, но тебя и себя я люблю больше. Тут ничего не поделаешь. Ах, если бы ты знала, как мне хочется, чтобы мы с тобой были одни. Ты понимаешь, как это чудесно. А то мы любим друг друга, как мыши. Я уверен, что оттого мы и ссоримся и бываем недовольны друг другом. Муха, дружок мой, ответь мне сейчас же - что ты думаешь на этот счет. Но имей в виду, что никаких компромиссов тут быть не может. Я измучился, измотался. Я не могу даже читать. А ведь время идет и возвратить его нельзя. Ведь ты не хочешь, чтобы я сделался злым, желчным, грубым "отцом семьи", вытягивающим на своей шее много народу? Я предлагаю такую вещь: при первых же крупных деньгах Тамару - в Одессу, а Женю - в Полтаву. Тут нельзя сентиментальничать… Я ни Жене, ни Тамаре об этом не говорил и мне трудно заговорить об этом. Пока буду молчать. А потом когда будут деньги - само устроится. Это категорическое мое решение".
Видимо, не случайно тогда же встревоженная тетя Лиля писала Евгению из Полтавы:
"Если бы ты почему-либо захотел уехать из Москвы, то приезжай к нам, где ты найдешь всегда любовь, уют, ласку и заботу… Я опасаюсь, что Москва окончательно обескровит тебя и возьмет все силы. Целую тебя, будь здоров, сыт, весел (и не забывай ходить в баню)".
Но изгнания так и не состоялось.
В другом письме жене Катаев давал бой ее тревогам, высмеивая некогда любимую "синеглазку": "Вчера был хорошенький номерок: у нас была в гостях Леля Булгакова вместе с Татьяной Николаевной Булгаковой. Фурор был необыкновенный. У Лели лупится нос. Она очень толстая, красная, некрасивая и усатая. Она очень хотела посмотреть на тебя хоть одним глазком. Я ей посоветовал специально съездить в Одессу. Лелин визит показал мне достаточно наглядно, что от прошлого не осталось даже пепла. Леля флиртует напропалую с какими-то летчиками, летает и вообще режется на авиационную даму. Татьяна Николаевна мучительно разводится с Мишунчиком. Сегодня, кажется, Леля уезжает в Киев. Мне бы не хотелось, чтобы ты, Муха, хоть на волосок ревновала. Не надо. Я люблю только тебя. Это как новая экономическая политика - всерьез и надолго".
("Я совершенно развинчен, - напишет он спустя пять лет жене, отдыхающей в Тарусе. - Хотя бы влюбиться в кого-нибудь! Кстати, Леля Булгакова, мне говорили, или родила или должна рожать или что-то в этом роде".)
Тетя Лиля приезжала часто и надолго; от нее у Коваленко осталась настольная лампа с тремя мраморными ангелочками. В голодную Полтаву Елизавета Ивановна возвращалась с огромными мешками.
В 1982 году во время тяжелых родов под наркозом внучка Катаева Тина увидит женщину в старинном платье и шляпке. Потом по описаниям она поймет, что это была Елизавета Бачей, и назовет дочку Лизой.
В 1926-м в Одессе у брата Анны Сергея в браке с гречанкой (из семьи зажиточного кондитера) Марией Харлампиевной Триандафилиди родилась дочь Мила. Гречанка умерла, когда девочка была совсем маленькой. "Ходить меня научила собака Фрина", - с горьким юмором говорила она.
Катаев и Анна приняли решение забрать ее к себе (Валентин увидел Милу в 1927-м, когда остановились в Одессе проездом из Сорренто, и шутливо предложил ее отцу: "Продай мне эту девочку").
Почти десять лет Катаев воспитывал девочку и заменял ей отца.
"Валя", - называла она его, как сверстника.
По утрам он ел любимую овсянку, мокрый от умывания, в сыром свитере, от которого пахло собакой после дождя, а она сзади обнимала его за шею. "Валя, как ты можешь есть эту гадость?" - спросила девочка. Он отправил в рот еще две ложки, отодвинул тарелку и больше при Миле к каше не притрагивался.
"Мадам Муха" хорошо готовила, как и ее мать. Та вообще со временем затеяла "кухмистерскую", где питались литераторы. Ценил ее стол Алексей Толстой, заявлявший: "Никто в Париже не умеет так готовить рябчиков!"
"Хлебосольная теща и симпатичная Аннушка, безропотная его супруга, всегда были рады гостям", - поделился очевидец. В романе "Двенадцать стульев" Мусик - жена инженера Брунса, суровая, но заботливая, а муж ее, у которого "наливные губы" и "голос шаловливого карапуза", восклицает, ставшее афоризмом: "Мусик!!! Готов гусик?!"
Она есть и в "Фантомах": "Сейчас второй час ночи. Слева от моего стола, свернувшись калачиком, спит жена. Под розовую щеку она положила ковшиком обе руки и, уткнув круглый, детский нос в подушку, обиженно сопит и сладко жует губами".
Этот рассказ был напечатан в январе 1924 года в трех январских номерах "Накануне". Катаев вспоминал, что вначале пытался напечатать его в журнале "ЛЕФ". "Я читал его у Бриков, в присутствии Маяковского. Было это вроде заседания редакции. Планировали в номер, маленькие поправки сделали". Но не пошло - возможно, отсюда взялась взаимная неприязнь Катаева и жильцов Водопьяного. Видимо, для эмигрантского "Накануне" "декадентский" рассказ годился больше, нежели для радикального "ЛЕФа", который обещал "давать образцы литературных и художественных произведений не для услаждений эстетических вкусов, а для указания приемов создания действенных агитационных произведений". Впрочем, Асеев упоминал "Валентина Катаева, печатавшего в "ЛЕФе" свои стихи, которые он потом превратил в прозу", например, в 4-м номере "ЛЕФа" за 1923 год была напечатана не самая типичная для Катаева "Война" ("Ночь передергивала карты. / У судорожного костра…"), на которую близкий к акмеизму литературный критик из Берлина Вера Лурье отозвалась: "Честные акмеистические стихи Катаева напоминают Гумилева, сдобренного Пастернаком". Маяковский (вопреки теориям и декларациям) все же старался привлечь к журналу самых ярких авторов, даже Есенина.
Катаев и Коваленко расстались в середине 1930-х…
Мила-Людмила рассказывает, что однажды летом, приехав в Москву с дачи, Анна Николаевна обнаружила в каждой комнате "вертеп разврата", доложила обо всем дачнице-дочери, и будто бы та, будучи "дамой крутого нрава", вопреки всем просьбам мужа с ним немедленно порвала - указала на дверь…
Расставались тяжело, вслед в окно летела медвежья шкура… Основную часть вещей забирал для Катаева Кручёных. Правда, золотое кольцо с бриллиантом навсегда осталось с ней. Она работала ретушером - и родные запомнили ее постоянно согнувшейся над столом. Катаев отдал ей квартиру (тогда уже другую, из пяти комнаток в Малом Головином переулке, 12, куда переехали из Мыльникова). Хотел помогать материально, но она упрямо отказывалась. Стала сдавать половину квартиры молодым архитекторам.
(Дочь Катаева Евгения рассказала мне, как в 1950-е годы гуляла с отцом и возле "Елисеевского" он приветливо пообщался с какой-то женщиной, а потом сообщил: "Моя бывшая жена". Дома Женя принялась расспрашивать мать: "У папы была другая жена? Почему же они развелись?" - "Она была жуткая зануда. Что ни случалось, она только и ныла: "Все плохо", "Ой, бедный", вот ему это все и надоело".)