Первые два года после развода Анна была совершенно без сил, по выражению ее племянницы, никакая… В 1939-м вышла замуж за верного ухажера художника Владимира Роскина, оформлявшего советские выставки за рубежом, который в 1919–1922 годах вместе с Маяковским принимал участие в создании "Окон РОСТА". Роскин влюбленно кружил возле с момента ее появления в Москве.
Однажды Катаев пришел в Головин на рассвете, пьяный, постучал в окно, но мать Роскина Вера Львовна не пустила: "Уходите, у нее есть муж"… Анна, узнав об этом, не смогла простить свекрови, навсегда перестала разговаривать с "ведьмой"…
"С этого все пошло наперекосяк", - говорит Мила Коваленко - отношения Анны с Роскиным начали рассыпаться, хотя брак их продлился всю жизнь…
В сборнике "Отец" 1928 года поэтическая подборка открывалась посвящением "Анне Катаевой" стихотворения о бронепоезде Гражданской войны:
И только вьюги белый дым,
И только льды в очах любой:
- Полцарства за стакан воды!
- Полжизни за любовь!
Кстати, стихи Катаева (и в том числе посвященные Леле), написанные его рукой и напечатанные на машинке с его правкой, Анна хранила всю жизнь.
Людмила Коваленко вспоминает, что в детстве ее мучили страхи: "Хотелось сжаться в комок, быть незаметной и никому не мешать, поэтому и мое любимое слово было - "нет". Валя даже написал глупый стишок: "Наша Милка, как кобылка, надоела она мне, что ни спросишь, отвечает она: не". Ну и потом, когда мы остались одни без Вали, вся наша жизнь изменилась, до сих пор еще больно…"
В свои девяносто она с необычайной ясностью, затягиваясь сигаретой и поблескивая бриллиантами того самого золотого кольца, рассказала мне про Валю, который развлекал ее стихами, держал шкуры в разных комнатах (тигриную она боялась), катал ее на извозчике, водил на Страстной бульвар, где сажал на верблюда, который однажды, чем-то разгневанный, оплевал его с ног до головы. И весь в верблюжьей зловонной и тягучей слюне Валя бежал с девочкой по бульвару…
Отмывшись, он сидел в кресле, вытянув ноги к печке, а она сидела на его ногах, и они, хулиганы-заговорщики, разбирали по деталькам небольшие настенные часы… Катаев выкинул несколько колесиков в огонь, потом Анна Николаевна понесла часы к мастеру чинить…
"Милка" пришла к нему на юбилей, пятидесятилетие. Обнялись, заплакали. Повисла на нем, вдыхая знакомый запах одеколона, который помнила всегда…
Анна Сергеевна Коваленко умерла 26 августа 1980 года.
Возвращение Толстого
22 мая 1923 года в Москву из эмиграции на короткое время приехал Алексей Толстой и в тот же вечер отправился к Катаеву.
(Другой, тоже майский, торжественный прием Толстого изображен Булгаковым в "Театральном романе": "Чист, бел, свеж, весел, прост был Измаил Александрович. Зубы его сверкнули, и он крикнул, окинув взором пиршественный стол:
- Га! Черти!")
"На Мыльниковом было большое пьянство, - сообщал Ильф в письме своей возлюбленной Марии Тарасенко, - и когда все сильно перепились, и Алексей Толстой стоя рыкал что-то, ко мне приполз Катаев и серьезно и трогательно пил со мной, и неожиданно и мило пил твое здоровье и твою любовь…"
Олеша вспоминал о Толстом: "Он первых посетил именно нас… Я помню, он стоит в узенькой комнате Катаева в Мыльниковом переулке, грузный, чем-то смешащий нас… Вероятно, подвыпивший, получает информацию, неправильно ее истолковывает, подлизывается слегка к нам…"
Возвращение Толстого (в августе он вернулся насовсем) и все дальнейшее пребывание на родине часто толкуют как проявление сплошного конформизма. Считается, что привыкший жить в свое удовольствие, он приехал обратно за богатством и комфортом и превратился едва ли не в эталон циника. Он стремился жить хорошо, это правда, но его хождение по мукам идейных противоречий почти не обсуждается или выдается за что-то несерьезное. Литератор-эмигрант Федор Степун признавался: "Мне лично в "предательском", как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда" и добавлял, что Толстой, несмотря на большой риск возвращения в Россию, "бежал в нее, как зверь в свою берлогу". Родная земля держит…
Именно тогда, в начале 1920-х, по мнению историка Михаила Агурского, тщательно изучавшего "сменовеховцев", сформировалась и окрепла выстраданная (пускай для кого-то идеалистичная) позиция Толстого, которой он был верен до конца. "Толстой призывает делать все, чтобы помочь революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго, справедливого, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией и, наконец, в сторону укрепления великодержавности". Да, подчас у Толстого наивность идей мешалась с барственностью манер, но отрицать искренность его упований тоже неверно. Идеи Толстого были выражены в романе "Аэлита" (1923), где противопоставлялись дух и пресыщение, простолюдины и элитарии, Земля - "красная" Россия и Марс - Запад с пауками в подземельях, ждущими своего часа, чтобы покорить деградирующую цивилизацию.
Еще в 1922-м Толстой писал белоэмигранту Николаю Чайковскому, возражая против упреков в предательстве: "Задача газеты "Накануне" не есть, - как Вы пишете, - борьба с русской эмиграцией, но есть борьба за русскую государственность… восстановление в разоренной России хозяйственной жизни и утверждение великодержавности России. В существующем ныне большевистском правительстве газета "Накануне" видит ту реальную, - единственную в реальном плане, - власть, которая одна сейчас защищает русские границы от покушения на них соседей, поддерживает единство русского государства и на Генуэзской конференции одна выступает в защиту России от возможного порабощения и разграбления ее иными странами".
После возвращения Толстой осваивался, пытаясь опереться на "родственные души" - и уже не столько организационно, для каких-то дел, сколько для себя самого, психологически. "Что бы я там (в "Окаянных днях") ни писал, однако я все же не предлагал загонять большевикам иголки под ногти, как рекомендовал в ту пору в одной из своих статеек Алеша Толстой", - бросил ему вслед Бунин. Но при исключении Толстого из белоэмигрантского Союза русских литераторов и журналистов Бунин воздержался (Куприн, который вернется в 1937-м, единственный был против!), ну а спустя почти 20 лет перед самой войной Толстой направил в Кремль такие слова:
"Дорогой Иосиф Виссарионович,
обращаюсь к Вам с важным вопросом, волнующим многих советских писателей, - мог бы я ответить Бунину на его открытку, подав ему надежду на то, что возможно его возвращение на родину?"
27 августа 1923 года Булгаков записал в дневнике: "Только что вернулся с лекции "сменовеховцев"… Сидел рядом с Катаевым. Толстой, говоря о литературе, упомянул в числе современных писателей меня и Катаева".
"Должно отметить большой успех Толстого, выступившего с докладом и повестью в политехническом музее", - сообщал Оливер Твист (то есть Катаев) в "Накануне".
"Алексей Толстой был крестным первой книги Катаева, - писал Миндлин. - Из всех московских "накануневцев" Катаев более чем кто-либо другой сблизился с Алексеем Толстым". Вспоминая первый визит графа в московскую редакцию "Накануне", Миндлин спрашивал себя: "Кто был тогда с нами?" - и первым называл Катаева - "Толстой вообще не отпускал Катаева от себя", затем Булгакова и литератора Михаила Левидова.
Берлинское "Книгоиздательство писателей" выделило Толстому деньги на сборник московских авторов. Но вместо этого он решил издать одного Катаева. У того не хватало прозы на десять листов - разве что на восемь. Но Толстой только фыркнул: наберете. Катаев взял деньги.
"Недель через шесть я встретил его на Тверской сияющего:
- Миндлин! Смотрите! - Он вытащил из-за пазухи берлинское издание книги. - Первая книга! Теперь будет и вторая, и третья. Самое главное - выпустить первую!"
Книга, выпущенная в Берлине, называлась, как и включенный в нее рассказ, "Сэр Генри и черт".
В связи с этим названием Миндлин вспоминал о писателе О. Генри, чуть было не рассорившем его с Катаевым. В то время влияние сюжетной (с неожиданными развязками) прозы этого американского писателя было велико - особенно на Катаева. Как-то вечером шагая с приятелями, Катаев, хвастая освоенными им приемами литературной техники, воскликнул:
- Режусь на О. Генри, ребята!
Вскоре Миндлин написал статью в "Накануне", где критиковал молодых литераторов за поверхностное увлечение О. Генри и привел катаевскую фразу, не уточняя, правда, кто ее выкрикнул. Тот сильно рассердился и, придя в редакцию "Литературной газеты", возбужденно скандалил с Миндлиным, обещая вообще перестать с ним разговаривать, потому что тот не имел права разглашать сказанное на улице. "Да ведь я не назвал вашу фамилию, Катаев!" - успокаивал автор и так объяснил для себя это возмущение: Катаеву не нравится, что свидетели реплики узнают его в персонаже статьи.
Но ведь можно предположить другие причины истерики. В том для кого-то еще безоблачном начале 1920-х Катаев, уже побывавший "где надо", слишком хорошо усвоил, что такое письменно (да еще и публично) зафиксированные слова из частного разговора, потому и пригрозил - стеной молчания. Мало ли чего еще могли натрепать… Он ноздрями и шкурой зверя-подранка почуял эту тошнотворную угрозу - донос! - и прибежал, зарычал: заткнись, не смей!
2 сентября Булгаков записал в дневнике: "Сегодня я с Катаевым ездил на дачу к Алексею Толстому (Иваньково). Он сегодня был очень мил. Единственно, что плохо, это плохо исправимая манера его и жены богемно общаться с молодыми писателями. Все, впрочем, искупает его действительно большой талант. Когда мы с Катаевым уходили, он проводил нас до плотины. Половина луны была на небе, вечер звездный, тишина. Толстой говорил о том, что надо основать неореальную школу. Он стал даже немного теплым:
- Поклянемся, глядя на луну…
Он смел, но он ищет поддержки и во мне и в Катаеве".
Происхождение этих контактов так очевидно, что при желании уже в 1930-е не составило бы труда сварганить дело о "заговоре белогвардейцев", замаскировавшихся под "неореалистов".
Толстой первое время пребывания на родине не только тесно общался с Катаевым, но и был с ним в переписке. Он поощрял его прозу, а в январе 1924-го советовал взяться за драматургию:
"Вы думаете неприглядно когда хвалят - очень приглядно. Возьмите в Госиздате "Аэлиту" отд[ельное] изд[ание], прочтите и напишите мне по совести. Мне нужно Ваше мнение… Театр, театр, - вот угар. Из Вас выйдет очень хороший драматург, если только Вы серьезно возьметесь за работу… Все что пишу - это найдено - много из своего опыта. Может быть Вам пригодится… Присылайте рассказ. Передайте Булгакову, что я очень прошу его прислать для ["]Звезды["] рукопись…
Обнимаю Вас, целую мадам Мухе руки".
К этому письму, вклеенному в альбом, составленный Кручёных, Катаев позднее сделал приписку: "Спасибо! Научил на свою голову".
Толстой не просто подталкивал Катаева к театру, но и ясно понимал его желание туда попасть (что означало настоящий успех и большие деньги), хотя до написания пьес ему оставалось еще несколько лет.
И Толстой, и, конечно, Булгаков, да и Катаев оставались в значительной мере людьми "дореволюционного стиля жизни" ("роскошь" была для них важна и эстетически; имитация дореволюционного барства как своего рода "внутренняя эмиграция").
Многое из наступившего времени они принимали вынужденно. Сторонились партийности. Им был важен успех, пусть бы и под речитатив новых лозунгов, хотелось окружения красивых женщин и антикварных вещей, чтобы, быть может, так чувствовать связь с той, былой, как будто бы отмененной Россией.
В 1924 году Катаев написал рассказ "Товарищ Пробкин" про "красного барина", богача, директора треста "Красноватый шик", вместо "товарищи" норовившего сказать "господа". "На нем была грубая, засаленная блуза, из-под раскрытого ворота которой выглядывало хорошее белье и полосатый галстук бабочкой". Он музицировал на пианино, читал старые книги ("марксистская литература - издательство Маркса"), но все переименовал на строгий социалистический лад - персональный повар "секретарь ячейки нарпита" жарил ему котлеты а-ля Коминтерн.
…Позднее Катаев и Толстой не были так близки.
Впрочем, уже в 1932-м в Париже поэт и критик Георгий Адамович, размышляя о Катаеве, связывал его с Толстым: "Немногие из современных беллетристов - не только советских, но и вообще всех пишущих на русском языке, - владеют такой интуицией, как он, таким "нюхом" к жизни, таким острым ее ощущением. В России - Алексей Толстой, больше, пожалуй, никто. Как и Толстой, Катаев - писатель менее всего "интеллектуальный", и там, где без помощи разума обойтись невозможно, он довольно слаб. Но в тех областях, где не столько надо понимать, сколько чувствовать, Катаев достигает правдивости почти безошибочной. Конечно, с Ал. Толстым сравнивать его еще рано: он не соперник Толстого, он его ученик… Но ученик способнейший".
Это писалось после "Растратчиков" и "Времени, вперед!", но до романа "Белеет парус одинокий"…
В 1935 году Катаев заявлял в "Литературной газете": "Мало и плохо написано о таком замечательном писателе, как Алексей Толстой. Между тем на его примере следовало бы показать начинающим писателям, как надо работать…"
Он не взял его в звездный пантеон "Алмазного венца". Почему? Из опасений утонуть в жирной толстовской тени? Или из-за поколенческой, в 14 лет, разницы? Или из стремления щегольнуть перед "прогрессивным читателем" дружбой с роковыми художниками, но не высвечивать отношений со слишком родственным "барином", имевшим репутацию приспособленца?
Вернее, один раз он упомянут - как "некто": "А где-то неподалеку от этого священного места (памятника Пушкину в Царском Селе. - С.Ш.) некто скупал по дешевке дворцовую мебель красного дерева, хрусталь, фарфор, картины в золотых рамах и устраивал рекламные приемы в особняке…"
Действительно, в летние месяцы 1924–1927 годов Толстой жил в бывшем Царском Селе (тогда Детском), куда в 1928-м переехал насовсем.
Катаев не то чтобы осуждал господина "некто" за эту основательную, мощную роскошь, сколько сопоставлял его запредельный образ жизни со своими "набегами" на Ленинград и шампанскими кутежами "по-купечески" в обществе "знакомых, полузнакомых и совсем незнакомых красавиц"…
Между тем он общался с Толстым и во время загульных визитов "к брегам Невы". В июне 1925 года Толстой благодарил его в письме за "чтение прекрасного рассказа" и зазывал на дачу в Сиверскую - "ягоды, грибы, в речке сомы по пол-аршина… половим раков на воблиную голову".
В августе 1928 года Валентин Петрович сообщал жене: "Получил письмо от Толстого. Этот старый и толстый бандит написал оперу, пишет оперетки и комедию. Сукин сын! Усиленно зовет к себе на дачу. Может быть смотаюсь…"
Катаевское дистанцирование от Толстого ничуть не помешало в 1969 году поэту Борису Чичибабину записать два их имени подряд в небезызвестном стихотворении "Сожаление", которое правильнее было назвать "Обличение":
Я грех свячу тоской.
Мне жалко негодяев -
как Алексей Толстой
и Валентин Катаев.Мне жаль их пышных дней
и суетной удачи:
их сущность тем бедней,
чем видимость богаче.Их сок ушел в песок,
чтоб, к веку приспособясь,
за лакомый кусок
отдать талант и совесть.
Стихи - искренне-размашисты. Но что-то они напоминают - звонкие, как пощечины… По-моему, это все тот же пафос "передовых пролетариев", которые обвиняли Катаева и Толстого в "буржуазности" и "попутничестве". Все та же листовочная, рапповская прямота, по поводу которой, иронизируя над морализаторами в литературе и периодической сменой "общепринятого", еще в 1929-м в анкете журнала "На литературном посту" Катаев замечал: "Горе писателю, если он, пересмотрев вопрос о "хорошо" и "плохо", общепринятое плохое назовет хорошим. Тогда критик-мещанин спешно подвязывает к своему угреватому подбородку внушительную марксистскую бороду и хватает дерзкого за штаны".
"Даешь стулья"
Катаев продолжал беззаботно строчить в газеты и журналы, где сквозь трескучие фразы и гротескные образы несомненно проступали его непростые мысли и наблюдения.
"Выдержал" - о повальном насаждении идеологии и муках обычных людей. Кассир Диабетов ужасно боялся провала перед "комиссией" и беспрерывно зубрил догмы, даты и имена. "Какова будет форма организации в будущем коммунистическом строе? Неизвестно. Кто ренегат? Каутский. Кто депутат? Пенлеве. Кто кандидат? Лафолетг. Кто, несмотря на кажущееся благополучие?.. Польша. Кто социал-предатели? Шейдеман и Носке. Кто Абрамович? Социал-идиот…"
Попытка постичь партийную теорию завершилась помешательством:
"- Как ваша фамилия, товарищ? - спросил председатель комиссии.
- Маркс, - твердо ответил кассир.
- Сколько вам лет?
- Сто.
- Род занятий?
- Служение буржуазии в маске социализма".
Впрочем, в другом фельетоне "Загадочный Саша" Катаев показывал паренька из народа, который, наоборот, ни минуты не готовился к экзамену по алгебре, понадеявшись пройти в вуз на волне своего "правильного происхождения".
"Глаза Саши Бузыкина блеснули невероятным торжеством.
- Член РЛКСМ с тысяча девятьсот двадцать второго года, - отчеканил он, кидая вокруг уничтожающие взгляды. - Пролетарского происхождения. Отец путиловский рабочий, а мать - крестьянка Рязанской губернии".
А вот и Ниагаров - "не человек, а вихрь".
На протяжении нескольких лет "роскошный и шумный" Ниагаров был сквозным героем катаевских фельетонов.
Подключив магию прошлого, этот аферист уверенно командовал приказчиком в магазине с видом "вашсиятельства" и в итоге получил задешево точно сидевший на нем костюм из лучшего материала, а на остаток денег поехал обедать в "Прагу".
Ниагаров - точь-в-точь Бендер - решил обогатиться за счет доверчивых граждан, устроив в громадной аудитории Политехнического музея лекцию на тему "междупланетного сообщения".
Кто-то обратился к нему:
"- Я вас спрашиваю по-человечески: вы знаете, что такое комета?
- А вы знаете? - цинично спросил Ниагаров, играя автоматической ручкой.
Публика с ревом ринулась на эстраду, ломая скамьи.
- Бузя! Тушите свет! - крикнул Ниагаров, пролетая мимо меня как вихрь. - Грузите кассу на извозчика!..
На следующий день он читал лекцию о "проблеме омоложения"".
Ниагаров же, переделывая из года в год, пытался напечатать в газете стишок, но не поспевал за сменой и радикализацией политической повестки. Тут скорее Катаев пародировал время и самого себя. Диалог автора и главреда:
"В долгу ночь на ветке дремлет,
Солнце красное взойдет…
Обрати внимание: "Солнце красное взойдет"!
Птичка гласу Маркса внемлет,
Встрепенется и поет…