После революции Семен Иосифович работал юрисконсультом в Одесском гостиничном тресте и умер от сердечной болезни в 1940-м. В начале оккупации вдова поэта, Милица Степановна Зарокова, опасаясь надругательства над могилой мужа, убрала с кладбища и спрятала надгробную табличку с именем Кесельмана.
Наше счастье юное так зыбко
В этот зимний, в этот тихий час,
Словно Диккенс с грустною улыбкой
У камина рассказал о нас.
писал он в стихотворении 1914 года "Зимняя гравюра".
Выступления перед одесскими дачниками на театральных площадках и в летних ресторанах сдружили молодых поэтов.
Катаев вспоминал: "Петр Пильский, конечно, ничего нам не платил, но сам весьма недурно зарабатывал на так называемых вечерах молодых поэтов, на которых председательствовал и произносил вступительное слово, безбожно перевирая наши фамилии и названия наших стихотворений. Перед ним на столике всегда стояла бутылка красного бессарабского вина, и на его несколько лошадином лице с циническими глазами криво сидело пенсне со шнурком и треснувшим стеклом".
(В 1940-м эмигранта Пильского парализовало, когда в его рижском доме проводили обыск сотрудники НКВД, появившиеся вместе с занявшими Латвию советскими войсками. Он скончался в декабре 1941 года в своей квартире во время немецкой оккупации.)
В том же 1914-м Катаев познакомился с Юрием Олешей.
Часто ярким писателям загадочно случается пройти и остаться в литературе парами. Они были связаны "какими-то тайными нитями", как писал Катаев.
Любопытно, оба настолько обожествляли жизнь, что в разное время написали о надежде, что никогда не умрут. Они всегда словно бы отражались друг в друге, и не только в юности - поздний Катаев признавал, что его новый стиль возник под сильнейшим влиянием Олеши.
Катаев впервые в свои семнадцать наблюдал пятнадцатилетнего Олешу на футболе - коренастого, в серой куртке Ришельевской гимназии, засадившего мячом в ворота.
"Я писал под Игоря Северянина, манерно, глупо-изысканно, - вспоминал Олеша, - Катаев, к которому однажды гимназистом я принес свои стихи в весенний, ясный, с полумесяцем сбоку вечер. Ему очень понравились мои стихи, он просил читать еще и еще, одобрительно ржал. Потом читал свои, казавшиеся мне верхом совершенства. И верно, в них было много щемящей лирики… Кажется, мы оба были еще гимназисты, а принимал он меня в просторной пустоватой квартире, где жил вдовый его отец с ним и с его братом… Он провожал меня по длинной, почти загородной Пироговской улице, потом вдоль Куликова поля, и нам открывались какие-то горизонты, и нам обоим было радостно и приятно".
Знакомство с Буниным
В том же 1914 году, судьбоносном для России, вступившей в войну, он познакомился с Буниным, ежегодно бывавшим в Одессе.
В этом месте сразу хотелось бы сказать о двух главных бунинских наследниках.
Это Владимир Набоков и Валентин Катаев.
Идея, казалось бы, лежит на поверхности, но как мало и слабо она осмыслена в литературоведении…
Оба не просто были знакомы с Буниным и смиренно представляли ему на суд первые тексты (хотя встретился Набоков с уже нобелевским лауреатом только в 1933-м), но и совпадали с ним в главном - верховенство красок над остальным, внимание к детали, переживание бренности. Особый прищур: жадное всматривание в яркую жизнь на контрасте с тревожным ожиданием неизбежной черноты.
"Бунин учил меня видеть, слышать, нюхать, осязать", - писал Катаев. Ученик наследовал учителю вплоть до мелочей: если у Ивана Алексеевича кончик сигареты краснел во тьме земляничиной, у Валентина Петровича - ягодой малиной.
В марте 1921 года юный Набоков отправил Бунину письмо с признанием в любви, и его жена Вера Муромцева сообщила в дневнике: "Книга Яну от Сирина. Мне понравилась надпись: "Великому мастеру от прилежного ученика", он не боится быть учеником Яна и, видимо, даже считает это достоинством". "Дорогой учитель Иван Алексеевич!" - обращался Катаев в письмах.
Набоков полагал, что нашел родственного художника: Бунин острее других чувствует разрушительную силу времени и способен управиться с ним через искусство. Поздний Катаев твердил о своем открытии: времени не существует. Бунин: "Я не признаю деления литературы на стихи и прозу". Набоков: "Поэзия включает все творческое сочинительство; я никогда не мог уловить никакой родовой разницы между поэзией и художественной прозой". Катаев, по выражению Николая Асеева, "свои стихи превратил в прозу", но и пошел дальше, ломая жанры, не только свободно перемешивая прозу и поэзию, но и раскавычивая чужие строфы: "Я считаю хорошую литературу такой же составной частью окружающего меня мира, как леса, горы, моря, облака, звезды…"
"Я думаю, что не будь меня, не было бы и Сирина", - сказал Бунин о Набокове. "Бунин читал "Парус" вслух, восклицая - ну кто еще так может? - сказала Муромцева в 1960-м катаевской жене Эстер. - Но вот в одно он никогда не мог поверить: что у Вали Катаева - дети" (то же учительское отношение: прекрасный текст, но автор - все равно мальчик).
Набоков, отрицавший советскую литературу, сделал исключение для сюжета "Двенадцати стульев", придуманного Катаевым (и Олешу похвалил в интервью рядом с Петровым, Ильфом и Зощенко).
Набоков не называл именно Катаева, но хвалил тех, кто рядом ("тепло!" - как в жмурках), что можно объяснить отталкивавшей его близостью стиля. То же самое писатель Анатолий Гладилин находил и у Катаева: "По густоте сравнений и метафор, по красочности и точности деталей он не уступал Набокову. Набокова, кстати сказать, Катаев не любил, но, думаю, это была "нелюбовь-ревность", как не терпит сильный волк-вожак сильного волка-соперника в своей стае, на своей территории… Других соперников он себе не видел".
А вот противоположное, но подтверждающее всю ту же мысль свидетельство сотрудника "Нового мира" Алексея Кондратовича из дневника 1969 года: "Вкусы Катаева очень точно выразились во фразе: "Набоков, конечно, великий, величайший писатель"".
А по воспоминанию критика Сергея Чупринина в 1973-м, на совещании молодых литераторов, после чьей-то реплики: "Валентин Петрович, согласитесь, вы же лучше всех пишете?" - скучающий мэтр оживился: "Нет, я второй. Писатель номер один - запомните! - и по складам: На-бо-ков".
18 апреля 1974 года в "Правде" в статье, посвященной постановлению ЦК КПСС "О литературно-художественной критике", литературовед Александр Дымшиц призывал к порядку: "Сближение советского писателя В. Катаева с декадентским зарубежным литератором эмигрантом Набоковым, безусловно, не ответственно".
И Катаев, и Набоков повели эстетизм своего учителя дальше, оригинальными траекториями, на разных половинах земного шара.
Раньше, по юношеской дури, мне казалось, что Катаев - это Набоков для бедных: упрощенный, с отсечением неблагонадежных мыслей, необходимостью потрафлять цензуре и пропаганде, некоторой журналистской поверхностностью, рассчитанной на "широкие массы", с задиристой китчевостью, когда посреди собственной прозы можно сверкать строчками, вырванными из чужого стихотворения, труднодоступного советскому человеку.
Теперь я думаю по-другому.
Набоков - неподвижное бездонное озеро, Катаев - море, всегда наморщенное ветром.
Катаева от Набокова отличало присутствие в прозе ветра, который можно назвать "демократизмом".
Биографии разные. Разный пульс. Катаев - это причастность к истории, вовлеченность в события, и действительно удел сообщаться с тьмой читателей, завоевывая их. Набоковское присутствие в истории - прежде всего судьба его отца-кадета. Катаева же закрутило: войны, раны, стройки, необычайная близость власти и постоянная вероятность гибели. Отсюда - косой ветер, который прорывался сквозь снобизм великолепной отделки, отсюда фирменные пробелы между кусками прозы и просто фразами: на этих пустых пространствах ветрено. Ветер морщит строчки.
Катаев вспоминал: уже сочиняя стихи и даже печатаясь, он о Бунине еще не знал.
Но однажды в редакции "Одесских новостей" журналист Герцо-Виноградский, писавший фельетоны под псевдонимом Лоэнгрин, посоветовал показать стихи Александру Федорову, после чего мальчик сообразил, что это отец его товарища Витьки, хваставшего, что "батька писатель". Это тот самый Витька из "Весеннего звона", на которого "наюдил" рассказчик ("- А кто твой папа? - Писатель"). Именно этот Витька потом чудом избежит расстрела в ЧК и станет героем повести "Уже написан Вертер". По другой версии, с Федоровым Валю познакомил собственный отец, знавший писателя и у него бывавший.
Так или иначе, Катаев посещал Федорова, благоговейно выслушивая советы и стихи.
Александр Митрофанович Федоров - художник, прозаик, поэт, драматург, любимый ученик Майкова, к тому времени автор многотомного собрания сочинений, теперь забытый, но для Вали - важный человек на жизненном пути, первый настоящий писатель. Автор нашумевшего романа "Камни", где еще в 1910 году предсказывались революция, гибель царской семьи (семья помещика Лигина) и крах всей прежней России.
Владелец роскошной дачи в Люстдорфе, он привечал именитых гостей и закатывал литературные обеды (один такой пир с золотистыми пирожками изображен Катаевым в рассказе 1917 года "Воскресенье"). Его книги издавались в Петербурге и Москве, там же шли пьесы, он переписывался с Чеховым, ухаживал за молодой Ахматовой, ему посвятил стихотворение Брюсов.
Федоров ошеломил Валю стихами Бунина…
В "Грасском дневнике" любовница Бунина Галина Кузнецова приводила его слова: "Да, помню, как он первый раз пришел. Вошел ко мне на балкон, представился: "Я - Валя Катаев. Пишу. Вы мне очень нравитесь, подражаю вам". И так это смело, с почтительностью, но на границе дерзости. Ну, тетрадка, конечно".
Бунин не отверг. Тетрадка заинтересовала…
Листая стихи юноши, учитель даже переделал одно из них, высокопарное:
А в кувшине осенние цветы,
Их спас поэт от раннего ненастья,
И вот они - остатки красоты -
Живут в мечтах утраченного счастья.
Он перечеркнул строфу карандашом и набросал на полях другое четверостишие со скупыми деталями:
А на столе осенние цветы.
Их спас поэт в саду от ранней смерти.
Этюдники. Помятые холсты.
И чья-то шляпа на мольберте.
"И до сих пор меня мучают эти помятые холсты, - усмехался Катаев в 1960-е, - показывающие, что даже у самых лучших поэтов иногда попадаются проходные эпитеты". После этой встречи он следовал полученным советам ("Бежит собака, пишите о собаке") - старался описать все вокруг, во всем, самом будничном находя поэзию, и всюду горделиво показывал тетрадку с бунинской правкой.
У Федорова, где Бунин царил над кружком "реалистического толка", Валя наблюдал шутливые состязания по меткости художественных образов ("что на что похоже"). Но одновременно почитывал столь отвратительные Бунину футуристические сборники ("Пощечина общественному вкусу", "Дохлая луна", "Засахаре кры…", "Садок судей"), с запозданием дошедшие до Одессы. Тем более знакомые молодые поэты начали выпускать свое ("Шелковые фонари", "Серебряные трубы", "Авто в облаках").
Катаев любил Блока, но никак не мог принять модернистскую вычурность и "заумь". "Мои сверстники вообще были страшными снобами. А я любил Никитина, Кольцова, ценил их. У нас дома этих поэтов знали наизусть и цитировали. Среди сверстников-леваков я был, по сути, одинок".
В начале августа 1914 года Катаев обращался в письме с покаянной искренностью, как духовный сын к наставнику:
"Многоуважаемый Иван Алексеевич!
Ввиду того, что на этих днях я выезжаю из Одессы с санитарным поездом на театр военных действий, очень прошу назначить мне обещанный "осенний" день и час, дабы я мог с Вами проститься и узнать Ваше мнение о моих последних 5–6 вещицах, в которых нет ни одного слова лжи. Из рекомендованных Вами книг ни одной не прочел по причине лени. Хотя надеюсь наверстать потерянное после окончания кампании…
Уважающий Вас Валентин Катаев.
Простите за беспокойство!"
Им еще предстояли послевоенные встречи среди другой войны - Гражданской.
Отныне и навек Бунин отпечатался на всей катаевской литературе…
Бунинской эстетикой был проникнут пейзажный цикл, публиковавшийся с марта по август 1915 года в журнале "Весь мир" и "Одесском листке".
А дни текут унылой чередой,
И каждый день вокруг одно и то же:
Баштаны, степь, к полудню - пыль и зной.
Пошли нам дождь, пошли нам тучи, Боже!
Это из стихотворения с подзаголовком "Посвящается Ив. Бунину".
А в "Южной мысли" от 10 апреля 1916-го уже проступила тонкая ирония - имя учителя шло через запятую с нелюбезным ему символистом:
А дома - чай и добровольный плен.
Сонет, набросанный в тетрадке накануне,
Так, начерно… Задумчивый Верлен,
Певучий Блок да одинокий Бунин…
Впрочем, ирония ли это или нежелание принимать разделения настоящей литературы на направления? Ведь и Олеша, похожий своими вкусами на Катаева, вспоминал: "Восхищение наше Буниным или Александром Блоком было чистым…"
Кстати, с Буниным Олешу познакомил Катаев:
"Так как это произошло по пути на бульвар, расположенный над морем, то всех нас, участвовавших во встрече, охватывало пустое, чистое, голубое пространство. Сперва шли по направлению к морю только мы двое - я и Катаев; поскольку мы куда-то направлялись, то не очень уж смотрели на пространство вокруг… И вдруг подошел третий. Тут и обнаружилось, сколько вокруг нас троих голубизны и пустоты.
- Познакомься, Юра, - сказал Катаев и затем добавил, характеризуя меня тому, с кем знакомил: - Это тот поэт, о котором я вам говорил.
Имени того, кому он представил, он назвать не осмелился; я и так должен был постигнуть, кто это".
В 1915-м Олеша посвятил другу стихотворение "В степи", по собственному и Катаева определению написанное "под Бунина":
Иду в степи под золотым закатом…
Как хорошо здесь! Весь простор - румян,
И все в огне, а по далеким хатам
Ползет, дымясь, сиреневый туман…
Но другу предстоял другой огонь - артиллерии, и другой туман - газовой атаки…
Часть вторая
"Во вшах, в осколках, в нищете, с простреленным бедром…"
Первая война
Итак, уже в августе 1914 года Катаев собирался ехать на войну с санитарным поездом.
Осенью с другими гимназистами он убирал хлеб в солдатских семьях, оставшихся без хозяев. Составлял поэтический альманах в пользу раненых (и под присланным стихотворением впервые увидел имя Олеши).
Зимой, в конце 1915-го, провалив экзамены, добровольцем (или как тогда говорили - охотником) ушел воевать.
"Выгнанный из седьмого класса за неуспеваемость гимназист-переросток, окончательно запутавшийся, понял, что для него есть только один выход", - признавался Катаев. И все же: "Хотел я себя представить молодым патриотом… И, если будет угодно Богу, умереть за веру, царя и отечество".
Война жадно забирала молодых. В письме Бунину от 14 марта 1916 года Александр Федоров, сообщая о сыне Вите, подлежавшем призыву, добавлял: "Лучшие его товарищи также пошли на это крестное страдание. Помнишь ты поэта Катаева? Он пошел из седьмого класса гимназии охотником в артиллерию. Теперь сражается".
В повести "Отец" лирический герой Петя Синайский отправляется в канцелярию воинского начальства с бьющимся сердцем и выстраданной заготовленной фразой: "Полковник, в то время когда тысячи людей умирают на войне за родину, я не могу оставаться в тылу. Прошу немедленно отправить меня добровольцем на фронт!"
В конце 1970-х Катаев вспоминал, как вылезал из землянки и прогуливался вдоль старых, "кутузовских" берез, обвешанных солдатскими котелками: "И мне казалось, что в это время в меня вселяется душа моих предков Бачеев - деда, прадеда - русских офицеров, в течение нескольких столетий и в разных местах сражавшихся за Россию, за ее целостность, за ее славу, за Черное море, за Кавказ… Все вокруг меня дышало русской историей".
Из "Послужного списка" следует, что вольноопределяющийся 1-го разряда вступил в службу в 1-ю батарею 64-й артиллерийской бригады 1 января 1916 года.
Валентин начал службу в лесу под небольшим, разбитым снарядами белорусским городом Сморгонь младшим чином на артиллерийской батарее - канониром, затем получил нашивки бомбардира, затем младшего фейерверкера, через год был произведен в прапорщики. В письме Александру Федорову (с припиской "Если Бунин в Одессе - Привет"), который вскоре сам отправился на войну корреспондентом, он писал: "С самого моего приезда на фронт попал в такие переплеты, что не дай Боже!"
У солдат сложилась поговорка: "Кто под Сморгонью не бывал, тот войны не видал". Впервые за время долгого отступления русской армии немцы были остановлены именно здесь и сдерживались более двух лет. В боях под Сморгонью принимал участие штабс-капитан 16-го Менгрельского гренадерского полка Михаил Зощенко.
Катаев не воспользовался привилегией жить вместе с офицерами, поселился с солдатами, испытав все тяготы их быта.
Он не забывал и литературу - стихи, рассказы, очерки, пылкие письма с лирическими отступлениями. Позиционное ведение боевых действий этому способствовало. Хотя опасность подстерегала повсюду. Однажды он прохаживался с обнаженным бебутом (чем-то вроде длинного кинжала). Взобрался на вершину бугра, чтобы лучше видеть волшебный снежный пейзаж, и тут засвистели над головой немецкие пули. Канонир кубарем скатился вниз. "Это было мое боевое крещение".
Ирен и ее сестры отдали ему не все письма. Кое-что обнаружено в архиве Одессы. Например, вот это - карандашом, быстрым почерком:
"22 января 1916 года.
Действующая армия. Когда я получил Ваше маленькое славное письмо, ей-богу, был рад, как ребенок. Получил я его вечером. В окопе очень темно, и поэтому прочитал я его кое-как. Насилу дождался утра. Утром пошел бродить подальше от землянок, чтобы остаться с Вашим письмом наедине. Подождите, лучше стихами…
Мне было странно, что война,
Что каждый день - возможность смерти,
Когда на свете ты одна
Да ломкий почерк на конверте…
Сейчас мы на передовых позициях, а я со своим взводом за версту от немцев. Летают пули, над головой рвутся гранаты. Пустяки, привык. Буду хлопотать об отпуске на Пасху в Одессу…"
При содействии генеральской дочки он провел Пасхальную неделю дома.
И снова был фронт, где он не мог ни на минуту отлучиться от орудия без разрешения и был рад, когда получал приказ от начальства отправиться куда-нибудь по делу - тогда он шел, весело размахивая руками, то и дело вглядываясь и внюхиваясь в душистое письмо барышни…
Корреспонденции с фронта, иногда в виде "писем к И. А.", Катаев публиковал в газете "Южная мысль". Он старался передать фронтовой быт в мельчайших подробностях, не забывая делать акцент на положительных сведениях. "Наша техническая подготовка - безукоризненна". За пять верст от позиции - лавочка, солдаты шествуют оттуда "счастливые, нагруженные сахаром, булками, салом". "Против лавочки - баня. Возле нее постоянно - группы землячков со свертками белья под мышками". Отдельно отмечал он "деятельность экономических лавок, питательных пунктов и санитарных поездов В. М. Пуришкевича" - "их значение очень велико".