Аксенов считался одним из ведущих знатоков английской литературы, однако в его дельной заметке слышны отзвуки литературной войны. Поэтическая Москва в начале двадцатых годов воевала с поэтами Петрограда, футуристы - с акмеистами, авангард - с неоклассиками. А сам Аксенов, входивший в московскую футуристическую группировку "Центрифуга", а затем в группу конструктивистов, не забыл саркастического отзыва Г. Иванова о коллективном сборнике Московского союза поэтов, в котором участвовал. Георгий Иванов писал: "В нынешней Москве в каждом праздношатающемся молодом человеке, как Венера в куске мрамора, таится новое поэтическое течение… В альманахе Московского союза благозвучно и просто названном "Сопо", собраны стихи 15 поэтов, представляющих 9 направлений. Можно по-человечески пожалеть об Аксенове, Боброве, Грузинове… Каждый из них из кожи вон лезет, чтобы походить на поэтов, не имея никаких к этому данных… Аксенов и Бобров, опираясь на солидную эрудицию, проделывают огромную сизифову работу над стихом… эти поэты, несмотря на свою развязность и самоуверенность, заслуживают сочувствия как несчастные люди, сбитые с толку чертом и не нашедшие своего истинного призвания. Я не хиромант, но мне кажется, что в Аксенове и Боброве пропадают почтенные методические доценты точных наук… Но сидя на Московском Парнасе, они предпочитают втирать очки провинциалам".
О своем переводе "Кристабели" Георгий Иванов написал через много лет гарвардскому профессору, главному редактору нью-йоркского "Нового Журнала" Михаилу Карповичу: "Никому в эмиграции, да и мало кому в Сов. России этот первоначальный текст известен. За четверть века я его время от времени улучшал… чтобы включить в тот воображаемый посмертный или предсмертный том лучшего , что было мною сделано… Я очень дорожу все-таки и сейчас своей стихотворной подписью - напр., у меня лежит штук сорок новых стихотворений, которые я не пошлю Вам и никуда вообще, т. к. не удовлетворен ими. "Кристабель" - вещь первоклассная (не говорю уже о самом Колридже - первоклассная как передача его). Чтобы дать Вам понятие о качестве перевода, прилагаю заключение, оставшееся нетронутым, как было, и которое Михаил Лозинский, прочтя, развел руками: "Я бы так перевести не мог"".
В этом письме Георгий Иванов утверждал, что его "Кристабель" в эмиграции никому не известна. Но весь тираж в свое время разошелся и книжка отнюдь не канула в забвение. Упоминает о ней даже такой мастер перевода, как Валерий Перелешин в своей монументальной, написанной онегинской строфой "Поэме без предмета".
Еще больше переводил Георгий Иванов из Байрона: поэму "Корсар" объемом более двух тысяч строк и поэму в тысячу строк "Мазепа". Ни тот, ни другой перевод не был опубликован, оба пылились в архиве "Всемирной литературы". С французского Г. Иванов переводил созвучных ему Бодлера и Самэна. Увлекся также Теофилем Готье, и своим увлечением обязан был Гумилёву, который перевел целую книгу Готье "Эмали и камеи" и считал ивановский перевод Готье образцовым. Наиболее удалось стихотворение Готье "Ватто", столь близкое Г. Иванову тематически. Стихотворению бы войти в "Сады", настолько оно соответствует главным мотивам этого сборника, но Г. Иванов включил его в берлинское переиздание "Вереска". Сам образ художника Антуана Ватто, столь близкий Г. Иванову, не утратил своего очарования до конца жизни поэта. Вот строки из его последней книги:
Гармония? Очарованье? Разуверенье? Все не то.
Никто не подыскал названья прозрачной прелести Ватто.
("Почти не видно человека среди сиянья и шелков…")
И в той же книге 1958 года, не называя имени Ватто, он пишет в тонах "прозрачной прелести":
Насладись, пока не поздно,
Ведь искать недалеко,
Тем, что в мире грациозно,
Грациозно и легко.
("Насладись, пока не поздно…")
Бодлер переводился им для затеянного "Всемирной литературой" полного собрания стихотворений французскою поэта, однако эта книга не вышла. На поэтический перевод Георгий Иванов смотрел как на творчество, и те, кто сам чего-то добился на этом поприще, считали его мастером в переводческом деле.
Последняя его переводческая работа - тоже с французского. В 1920-е годы во Франции становится все более известным имя Сен-Жон Перса, будущего нобелевского лауреата. Писать стихи он начал одновременно с Георгия Ивановым, а широкую известность приобрел в 1924-м своим "Анабасисом". Тема этой поэмы в прозе - нравственный распад западной цивилизации, зашедшей в тупик. Нечто аналогичное находим и в "Распаде атома" Георгия Иванова. В нем те же тема и жанр: тема - духовное разложение человека европейской культуры, а жанр - поэма в прозе. Но у Перса есть выход - хотя бы и утопический, а в "Атоме", как сокращал в письмах сам Георгий Иванов название этой книги, никакого выхода нет - только тупик.
Г. Иванов и Адамович получили заказ на перевоз "Анабасиса" вскоре после выхода в свет французского оригинала. В 1925-м перевод вышел отдельной книгой в русском парижском издательстве Поволоцкого. Перса в то время сравнивали с Полем Валери, а Николай Татищев, парижский старожил, литератор круга Бориса Поплавского, писал: "В 20-х годах тон здешней литературы задавали Поль Валери и Перс". Перс был окружен благоговением, еще немного и возник бы культ Перса. Однако ни Г. Иванов, ни Адамович этих восторгов не разделяли. Заметим, что перевод был заказным, и Перса оба переводчика считали мечтательным декламатором, хотя и необычайно изощренным. На "Анабасисе" и окончилась переводческая деятельность Георгия Иванова.
Начиная с десяти утра бывший барский особняк на Бассейной улице постепенно наполнялся. Около одиннадцати очередь к раздаче оживлялась: на раздаче наливали первую тарелку селедочного супа. Иной раз давали запеканку из мороженой картошки с воблой или пшенку с селедкой - смотря в какой день придешь. Предпочитали приходить каждый день. Лишь бы ноги носили. Порции скромные, а на вместительных тарелках смотрелись они оскорбительно лилипутскими. Хлеб полагалось приносить свой, полученный по карточкам.
-Да откуда же им больше взять? Видите, какая очередь к раздаче. Того и гляди не хватит. Говорят, каждый день пятьсот человек кормится, а всего в "Доме литераторов" шестьсот членов. Зато уютно, тепло, гобелены на стенах. Где еще такое увидишь! И электричество подают - забронированный кабель. А чаю - сколько душе угодно.
– Какой же это чай, бурда какая-то.
– Зато кипяток. Горяченького с мороза… и на том спасибо. Керосина-то где взять, чтобы чай дома вскипятить. Слышали стишок?
Что сегодня, гражданин,
На обед?
Прикреплялись, гражданин.
Или нет?Я сегодня, гражданин.
Плохо спал:
Душу я на керосин
Обменял.
Дом литераторов открылся 1 декабря 1918 года. Людей собиралось много. Удивлялись - неужели столько писателей в обескровленном, обезлюдевшем городе? Но не все тут были литераторами - кто мог, тот грелся-кормился. Встречались и такие, кто приходил пораньше, уходил попозже, проводя весь день в бывшем барском особняке. Ведь тут есть с кем словом перекинуться, не с большевиками же.
"Настоящие писатели" тоже приходили. Вспоминали о простоявшем двухчасовую очередь Блоке. Появлялся Гумилёв – особенно когда нечем было отапливать квартиру. "Хожу сюда каждый день, как лошадь в стойло", - как-то сказал он Георгию Иванову. Дома он работал, не снимая оленьей дохи, купленной в Мурманске, и когда в его квартиру на Преображенской улице входил Георгий Иванов, советовал оставаться в пальто, не рисковать здоровьем. В Доме литераторов сиживали за одним столом Николай Гумилёв, Владимир Пяст, Михаил Кузмин, пришедший по морозу в летнем пальтишке, и Георгий Иванов, все в том же отутюженном единственном костюме. В те селедочно-пшенные дни беглому взгляду он мог показаться чуть ли не дэнди.
Был утвержден устав, и согласно ему Дом литераторов имел своей целью удовлетворение "духовных и материальных нужд лиц, работающих на литературном поприще". Председателем Дома избрали академика Н. А. Котляревского, членами руководящего комитета стали Блок, Сологуб, Ремизов, Гумилёв, Ходасевич, Эйхенбаум, Немирович-Данченко, Кони, Амфитеатров, Ахматова, еще несколько человек. Литераторы и их семьи приходили сюда получить по государственной цене порцию жидкой каши, поговорить со знакомыми, посидеть в тепле. Но и согреться можно было не всякий день. Обратились в исполком Петросовета с просьбой о топливе: "Одной из серьезнейших задач Дома литераторов в настоящее время является предоставление литераторам возможности работать при сносной температуре. Для этой цели отведены специальные комнаты, однако в настоящее время ими пока невозможно пользоваться, вследствие чего многие литераторы, имеющие заказы от Государственного издательства и других учреждений, лишены возможности работать"
Парижские "Последние новости" опубликовали письмо из Петрограда, рассказывающее о буднях на Бассейной: "Люди, приходящие в Дом литераторов кормиться, производят тяжелое впечатление: жадные, грязные, опустившиеся внешне, с потухшими глазами. Для публики, для внешнего декорума Дом устраивает лекции…"
Лекции, диспуты, доклады, концерты устраивались по средам. Цеху поэтов с участием Георгия Иванова и Николая Гумилёва отвели семнадцатую среду 21 июня 1921 года. А на одном из поэтических вечеров в 1922-м переводчик В. В. Гельмерсен читал стихотворения Г. Иванова в переводе на немецкий. Памятным остался литературный вечер Анны Ахматовой, долгое время нигде не выступавшей.
Героем еще одного литературного вечера, на котором побывал Георгий Иванов, стал Сергей Городецкий. Он недавно вернулся с Кавказа, где прожил все годы Гражданской войны. Когда-то, еще учеником кадетского корпуса, Жорж зачитывался его "Ярью". Ко времени создания первого Цеха поэтов Городецкий распрощался с символизмом. Его внезапно стали занимать настроения жизнеутверждения, "чувство расцвета". С этими настроениями он и подхватил Гумилевский акмеизм, называя его адамизмом, поскольку еще в своей "Яри", принесшей ему известность, он славил стихийную силу первобытного человека. О Городецком той поры, когда начинался Цех, Блок заметил: "Все расплывчато, голос фальшивый".
В свои семнадцать лет Георгий Иванов удивлялся "неестественному" союзу Гумилёва и Городецкого, двух синдиков Цеха, двух лидеров акмеизма, двух столпов "Гиперборея". Слишком разными воспринимались они как личности, никакого сходства не угадывалось в их мироощущении, о стихах не приходилось и говорить. Когда же Городецкий выпустил книгу военных стихотворений "Четырнадцатый год", трудно было поверить, что тем же автором когда-то была написана "Ярь", настолько барабанно-бодрыми показались Г.Иванову рифмованные фельетоны "Четырнадцатого года".
На его глазах произошла еще одна метаморфоза: весной 1915 года Цех закрылся и Городецкий организовал кружок "Краса", не имевший ничего общего с акмеизмом, который Городецкий еще вчера горячо пропагандировал. Затем Городецкий уехал на Кавказ и лет на пять выпал из поля зрения Георгия Иванова. И вот встреча в Доме литераторов. "Публики собралось много. Городецкий, не зная, как примет его "белогвардейская" аудитория, начал с нейтральных стихов "Об Италии". Стихи понравились. Городецкий тогда перешел на свой новый репертуар". Зазвучали рифмы: народа - свобода, капитал - восстал. Казенные славословия публика приняла за дерзкую сатиру. "Когда Городецкий кончил, ему устроили настоящую овацию", - рассказывал Г. Иванов об этом вечере.
Еще в 1940-е годы, в послевоенное время, между старыми петербуржцами мог возникнуть спор на тему: когда было труднее выжить - в 1919-м или в первый год блокады Ленинграда. Про год 1919-й историк Е. В. Тарле говорил: "Мне как профессору выдавали фунт овса в день, но я не заржал от удовольствия". Странно, что в дни военного коммунизма, на пике разрухи город словно похорошел. Обезлюдевший, вымирающий, он существовал без деловой суеты, без праздной толчеи, уличного движения, вывесок. Входы в магазины и лавки были заколочены. Зимой улицы походили на обледеневшие пещеры. Чтобы согреться, жгли мебель и книги. Гумилёв, чтобы согреть Г. Иванова, потчевал печку-буржуйку томами Шиллера. Но в апреле, мае, летом, ранней осенью Петрополь казался чудно просторным, приятно опустевшим, легко плывущим за грань реального. Оставаясь на плаву, корабль потихоньку тонул. "Говоря, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становиться легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь. К 1920 году Петербург тонул уже почти блаженно", – говорится в "Петербургских зимах".
Это не та легкость, о которой Осип Мандельштам в своем поэтическом посвящении Георгию Иванову сказал: "От легкой жизни мы сошли с ума…" С ума можно было сойти как раз от чугунной тяжести жизни. Для другого поэта-современника, друга Г. Иванова, потаенная сущность тех дней – это "какое-то легкое пламя, которому имени нет". Только в таком (блаженно тонущем) Петрополе могло возникнуть видение "Заблудившегося трамвая". Это стихотворение Гумилёва Г. Иванов не раз слышал в чтении самого автора.
В 1919 году Гумилёв снял квартиру на Преображенской, 5. Разговоры, чтение стихов длились до полуночи. Возвращаться домой было опасно. Грабежи, бессмысленные убийства – дело обыденное. К тому же для ночных хождений требовался пропуск. Время с девяти вечера называлось комендантским часом. Город находился на военном положении. Когда Георгий Иванов задерживался допоздна, он оставался ночевал у Гумилёва. Еще жестче стало осенью, когда войска Юденича подошли к Петрограду. Их разъезды видели на городских окраинах. Некоторые надеялись на освобождение. Говорят, надежда умирает последней, но в том случае она сникла, едва проклюнувшись.
Другой адрес, по которому зачастил Георгий Иванов, - Невский, 64. Там до середины 1919 года размещалась "Всемирная литература", пока не переехала в особняк герцогини Лейхтенбергской на Моховой улице. Кроме этого издательства, для которого Г. Иванов начал переводить стихи с французского и английского, ему в Петрограде не только негде было печататься, но некуда и некому - даже на всякий случай - предлагать свои рукописи.
Ненадолго наметилась связь с Харьковом. Харьковский еженедельник литературы, искусства и общественной мысли "Парус" дал объявление о подписке. Любопытно, в ряду поэтов стояло в нем имя Г. Иванова. Он назван постоянным сотрудником вместе с М. Волошиным, Р. Ивневым, Б. Лившицем, О. Мандельштамом, С. Парнок и Г. Шенгели. В другом харьковском журнале ("Камена", 1918, № 1), вышедшем в начале 1919-го, напечатаны статьи Максимилиана Волошина, Ильи Эренбурга, Бенедикта Лившица и стихотворение Георгия Иванова. Даты под ним нет, но указывает на нее само название – "1918".
Оттепель. Похоже
На то, что пришла весна.
Но легкий мороз по коже
Говорит: нет, не она.Запах фабричной сажи
И облака легки.
Рождественских елок даже
Не привезли мужики.И все стоит в "Привале"
Невыкачанной вода.
Вы знаете? Вы бывали?
Неужели никогда?На западе гаснут ленты,
Невы леденеет гладь.
Влюбленные и декаденты
Приходят сюда гулять.
Это лирическая зарисовка с натуры, месяца через три после Октября, набросок быта, как он видится завсегдатаю "Привала комедиантов". Впервые в истории города не отмечали Рождество открыто ("Рождественских елок даже / Не привезли мужики"). Еще не все заводы раздавила разруха ("Запах фабричной сажи…"). Еще не полностью ушло из обихода слово "декадент". Еще автор отождествляет себя с артистической богемой, доживающей свои последние недели. Еще открыт "Привал", в котором "…стоит… / Невыкачанной вода…". Подробнее об этом он написал уже за границей в "Петербургских зимах": "Сырость, не сдерживаемая жаром каминов, вступила в свои права. Позолота обсыпалась, ковры начали гнить. Мебель расклеилась. Большие голодные крысы стали бегать, не боясь людей, рояль отсырел, занавес оборвался. Однажды в оттепель лопнули какие-то трубы и вода из Мойки, старый враг этих разоренных стен, их затопила: И все стоит в "Привале" невыкачанной вода…"
Стихотворение вошло во второе - берлинское - издание "Вереска". Его прочитал и Александр Блок, но, конечно, много раньше, когда Георгий Иванов не думал ни о Берлине, ни о переиздании "Вереска", а готовил в новой редакции свою "Горницу", добавив к старым, начиная с 1910 года, стихам более новые, написанные в 1914-1918 годах. То была самая первая из четырех попыток на протяжении всей его жизни объединить под одной обложкой свое лучшее – то ли в виде собрания стихотворений, то ли избранного, а может быть, в виде "изборника". Вторая и третья попытки оказались успешными, в результате у нас есть "Лампада", выпущенная к десятилетию его творчества, и парижское "Отплытие на остров Цитеру" (1937), вышедшее к двадцатипятилетию.
Об этой неизданной "Горнице" известно лишь то, что сказал о ней Блок. В архивах рукопись Г. Иванова не найдена или не сохранилась. Издательство "Всемирная литература" передало рукопись новой "Горницы" на суд Блоку. И в марте 1919 года он написал свой отзыв, адресованный редакционной коллегии "Всемирной литературы" и к печати не предназначавшийся. В принципе Блок поддерживал издание книги: "В пользу издания могу сказать, что книжка Г. Иванова есть памятник нашей страшной эпохи, притом один из самых ярких, потому что автор - один из самых талантливых среди молодых стихотворцев. Это книга человека, зарезанного цивилизацией… которая нам - возмездие". Но подход Блока менее всего прагматичен: издавать или не издавать? Для него вопрос вовсе не в этом. Его ставит в тупик личность поэта, вошедшего в мир искусства "в годы самой темной реакции".
Время, которое мы зовем золотой порой серебряного века - между Первой и Октябрьской революциями, – крупнейший поэт той эпохи считал реакционным. Не случайно эта мысль высказана Блоком, когда им только что была окончена революционная поэма "Двенадцать".
Что озадачивает Блока в поэзии Георгия Иванова, которого он много лет знал лично и со стихами которого был знаком и раньше? Отмечал его талантливость, но знаком был лишь с отдельными стихотворениями. Г. Иванов неизменно дарил ему все свои сборники - всегда с теплыми дарственными надписями. Но вряд ли хотя бы одну из этих книг Блок прочитал от начала до конца. Большого интереса к творчеству Георгия Иванова он и не мог испытывать, зная о его принадлежности к акмеизму, от которого с самого его возникновения Блок отталкивался. Сделал лишь однажды исключение для стихов акмеистки Ахматовой, говорившей о себе даже в конце своего жизненного пути, лет через сорок после смерти Блока: "Да, я акмеистка".