Громовержца - министра внутренних дел Ивана Григорьевича Щегловитова - знала вся Россия. В гостиной тайного советника егермейстера Маламы повстречалась Юре не единственная примечательная личность. Запомнил он чрезвычайно обаятельного рослого Феликса Феликсовича Юсупова, который в конце 1916 года вместе с великим князем Дмитрием Павловичем собственноручно отправил на тот свет Григория Распутина. Атмосферу квартиры Маламы и гостей егермейстера, чинно собиравшихся на журфиксы, Георгий Иванов вспоминал, когда начал писать роман "Третий Рим", и позже, когда задумал "Книгу о последнем царствовании". Но особенно зримо представились ему те отроческие дни в доме на Моховой, когда он писал "Настеньку", последний в своей жизни рассказ.
На лето Юра вместе с семьей уезжал на дачу - в Виленскую губернию, с поезда сходили на станции Гедройцы. Его связь с Северо-Западным краем, откуда были родом и май и отец, не прекращалась вплоть до Первой мировой войны. С дачи возвращались осенью, к началу учебного года. На каникулах в деревне, а зимой в корпусе он читал бесконечные приключения короля сыщиков Ната Пинкертона и "Мир приключений" - в общем то же, что и его сверстники в разных углах России. Журнал "Мир приключений", который любил читать Николай Гумилёв даже будучи взрослым, побудил Жоржа написать пародийный рассказ "Приключение по дороге в Бомбей", самый ранний из появившихся в печати. Но и серьезное чтение началось довольно рано. Первой такой книгой, читанной им, стала "История искусства" Игоря Грабаря. Доставал он и те книги, с которыми кадетам знакомиться не полагалось. К запрещенным относились "Воскресение" Льва Толстого и "Путешествие из Петербурга в Москву" Радищева наравне с фривольными романами Мадлен Жанлис, переведенными на русский в начале XIX века. Что-то из запретного чтения обнаружили у Георгия Иванова в пятом классе. Впрочем, надзирали за воспитанниками не слишком ревностно. Среди воспитателей, к счастью, не было своего корпусного "человека в футляре" и скандала не раздули. Все-таки тогдашние нравы не лишены были благодушия.
На пятнадцатом году жизни его захватила поэзия. Он и сам не заметил, как стихия творческого слова овладела им безраздельно. Первым, под чье очарование он попал, был Лермонтов, а первым поэтом, увиденным воочию, был великий князь Константин Константинович Романов, подписывавший свои стихи инициалами К. Р. . Внешним толчком к погружению в поэзию явилась школьная программа. Он начал читать Лермонтова сначала по обязанности - требовалось выучить наизусть "Выхожу один я на дорогу…" – и под влиянием музыки стихотворения и его космичности с Юрой случилось нечто такое, что лучше всего определить словом "посвящение". То была неожиданная инициация в тайну поэзии, потому что без тайны, как и без чувства меры, гармонии, охватывающей сферы бытия, для него подлинной поэзии не существовало. Первую любовь к Лермонтову он пронес непотускневшей через всю жизнь. В Париже, в 1950 году, вспомнив, как заучивал в отрочестве "Выхожу один я на дорогу…", он написал лирическую исповедь, вдохновленную лермонтовским сюжетом:
Если бы я мог забыться,
Если бы, что так устало,
Перестало сердце биться,
Сердце биться перестало,Наконец - угомонилось,
Навсегда окаменело,
Но - как Лермонтову снилось -
Чтобы где-то жизнь звенела…Что любил, что не допето,
Что уже не видно взглядом,
Чтобы было близко где-то,
Где-то близко было рядом…
("Если бы я мог забыться…")
Он стал читать все, что написано в рифму. Читал Фета, Надсона, Полонского, К. Р. И скоро открыл для себя поэзию "декадентов", как тогда называли модернистов. Он подражал Бальмонту, читал Брюсова, был ранен Блоком, восхищался Сологубом. Ему попался "Пепел" Андрея Белого и "Ярь" Сергея Городецкого. Не пренебрегал он и современным арьергардом. В круг его чтения вошли Владимир Гофман, Дмитрий Цензор и даже Татьяна Щепкина-Куперник заодно с Галиной Галиной. Однажды летом на даче домашний знакомый развлекал собравшихся чтением "декадентских" стихов. Прочел "Капитанов" и назвал имя автора - Гумилёв. "Меня удивили стихи (ясностью, блеском, звоном), и я запомнил это имя, услышанное впервые". Было в том что-то провиденциальное. Вскоре Николай Степанович Гумилёв войдет в жизнь Жоржа Иванова. Он и сам стал писать "декадентские" стихи, производя их, как впоследствии говорил, - дюжинами. Теперь на него влиял не только Бальмонт, но и журнал "Аполлон", в котором Бальмонт не печатался, зато постоянно встречалось имя Гумилёва. Впечатление от журнала было ни с чем не сравнимым, и он думал, что теперь нашел именно то, чего столь долго, как ему казалось, искал.
Осенью 1910-го Георгий Иванов, никогда раньше не читавший газетных объявлений, случайно открыл последнюю страницу "Вечерних биржевых новостей" и увидел заинтересовавшее его объявление: редакция открывающегося еженедельника "Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленности" приглашала начинающих писателей присылать свои произведения. Без всякого промедления он тут же послал стихи. Несколько раз он уже посылал их другие журналы, но неизменно получал отказы. Из десятка стихотворений, отосланных во "Все новости…", два через короткое время появились в первом номере этого еженедельника. Радость Жоржа была бурной. Стихи, напечатанные в корпусных журналах "Кадет-михайловец" и "Ученик" в счет не шли, то были свои, "домашние" дела. А вот "Все новости…" - другое дело. Какими же стихами дебютировал шестнадцатилетний Георгий Иванов? Одно называется "Осенний брат":
Он - инок. Он - Божий. И буквы устава
Все мысли, все чувства, все сказки связали.
В душе его травы, осенние травы,
Печальные лики увядших азалий.Он изредка грезит о днях, что уплыли.
Но грезит устало, уже не жалея,
Не видя сквозь золото ангельских крылий,
Как в танце любви замерла Саломея.И стынет луна в бледно-синей эмали,
Немеют души умирающей струны…
А буквы устава все чувства связали, -
И блекнет он, Божий, и вянет он, юный.
Аскеза молодому иноку явно не впрок, он еще не отлюбил свое. Почему "в душе его травы"? Означают ли они символ всего земного? И что это за "лики азалий", которые тоже причислены к травам? Зато рифма связали - азалий свежая, и звуковой строй стихотворения безупречный. Найдем ли что-либо, предвещающее религиозную тему, в первом напечатанном стихотворении? Вряд ли. Правда, к этой теме он будет время от времени возвращаться вплоть до выхода в свет "Лампады", последнего петербургского сборника. В его эмигрантских сборниках эта тема отсутствует. Первое появившееся в печати стихотворение он ценил и, несмотря на "лики азалий", через двенадцать лет включил в "Лампаду".
Второе стихотворение - "Икар". Чтобы бежать из плена с острова Крит, Икар сделал крылья из перьев, склеив их воском. Юноша смог высоко взлететь, но солнце растопило воск, и беглец упал в море. Словом, рожденный ползать летать не может. Тема мифологическая, и требовала не амфибрахия "увядших азалий", не декадентской блеклости и усталости лирического героя, а словаря классицизма и звонкого классического ямба.
И дерзкий червь, рожденный тьмой,
Я к солнцу свой полет направил,
Но взор светила огневой
Мне крылья мощные расплавил.
Недели через три "Все новости…" напечатали еще одно его стихотворение - балладу "Песня о пирате Оле". Так шестнадцати лет от роду он вступил в литературу, следуя одновременно трем разным стилистическим ориентациям - декадентской, классической и романтической. Его успеваемости в корпусе литературные успехи отнюдь не способствовали. "Отметки у меня были отчаянные, не исключая и отметок по русскому языку, блеск которого собирался я обновлять". Словом, учился ни шатко ни валко, о чем впоследствии вспоминая, находил веселое сочувствие у своего друга, закоренелого второгодника Гумилёва.
Корпус имел своим сиятельным шефом великого князя Константина Константиновича, дядю Николая Второго. В 1910 году великий князь стал генерал-инспектором всех кадетских корпусов и военных училищ. Известно было, что в свое время он учредил в Петербурге литературное общество "Измайловские досуги" - островок изящества "во имя доблести, добра и красоты", как формулировалось в уставе общества. В военных училищах великий князь вводил передовую систему воспитания, которой Россия могла гордиться. Любители поэзии знали, что именно он скрывается за инициалами К. Р. Шефство любимца учеников, к тому же поэта, способствовало литературным увлечениям, и в журнале "Кадет-михайловец", выходившем здесь же на Ждановской, 2, появлялось немало стихов. Константин Романов известен был как человек либеральный, мягкий, душевный. На Пасху депутация, включавшая и воспитателей и воспитанников, являлась к нему в Мраморный дворец христосоваться. В какой-нибудь праздник он и сам мог приехать в корпус, тогда весь состав выстраивали в зале. На правом фланге стояли музыканты и хористы. Под звуки марша выносили знамена. Директор навытяжку стоял перед строем - одна рука на эфесе шашки, в другой накануне написанный рапорт. Звучала команда: "Корпус, сми-ирна-а". Играли марш. В увешанный портретами коронованных особ зал входил высокий, изящный господин с андреевской лентой на Измайловском мундире.
– Здравствуйте, кадеты, - приветливо говорил он совсем не "военным" голосом.
– Здравия желаем, ваше императорское высочество! - гремело в ответ.
Константин Романов обходил строй. Жорж смотрел и него с обожанием, думая не о том, что вот перед ним великий князь, но о том, что впервые в жизни видит вблизи на стоящего поэта. Следовал молебен, кропили святой водой знамя, горнисты давали отбой. К. Р. благодарил первую роту, вторую роту и так далее. И хотя каждый стоял по стойке смирно, в самой этой церемонии чувствовалось что-то семейное. Церемония заканчивалась, и все шли завтракать.
Георгий Иванов был первым, кто отдал в журнальчик "Кадет-михайловец" "декадентские" стихи. Напечатаны они были с либерального одобрения "державного шефа".
Как девы ночи, плывут туманы
Жемчужным флером над темным морем,
Они как девы, они как раны.
Их смех беззвучен и дышит горем.
Смеялись ли эти туманные девы над своими ранами или над своим горем, понять невозможно. Ювеналии больших поэтов, даже Блока, в золотой фонд поэзии обычно не входят. Большинство детских стихов известных поэтов пропало без вести. Не составляют исключения и ювеналии Георгия Иванова. Стихи он сочинял то в своем дортуаре, то дома по субботам и воскресеньям, то на уроках алгебры. Многое из того, что вошло в его первый сборник "Отплытье на о. Цитеру", написано за школьной партой.
Позднее, в 1915 году, Георгий Иванов с грустью прочтет в газете манифест, запечатлевшийся в его памяти: "Божиею милостию Мы, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая, объявляем всем верным Нашим подданным: Всемогущему Богу угодно было отозвать к Себе Любезнейшего Дядю Нашего Великого Князя Константина Константиновича…во 2-й день июня на 57 году от рождения…" Тогда шла Первая мировая война. А через много лет, даже не после Первой, а уже после Второй мировой войны Георгий Иванов писал из Франции своему другу: "Получил на днях от одного однокашника в подарок стихи К. Р., "нашего державного шефа"… Этот Гран-дюк был, кстати, большая душка, и все мы его искренно (и было за что) любили. И далее он вспоминает, что "с его высочайшего поэтического одобрения напечатал в "Кадете-михайловце" архидекадентские стихи, в самом деле рядом с "посещением государем Императором Красносельского лагеря" и т. п. довольно пикантно и в смысле декадентщины и в смысле либерального отношения к ней. Этот Гран-дюк, как я освежил теперь в памяти, был очень недурной поэт, если расценивать по способностям".
В отличие от "державного шефа", мать смотрела на его преданность поэзии с неодобрением. Но скрывать свою новую одержимость он не собирался. Когда он сказал дома, что хотел бы стать настоящим поэтом, мать пришла в отчаяние. Сыну потомственного офицера, дворянину, а по материнской линии барону, полагалось респектабельное поприще, пусть не столь изящное, но для практической жизни более пригодное, приносящее доход и обеспечивающее статус. Поэт Владимир Пяст, вспоминая те годы, писал: "Быть поэтом было не только не модно, но и неловко". Сестра Наташа, самый близкий человек, отнеслась к решению брата-подростка хотя и снисходительнее, но тоже без одобрения.
В 1911-м на каникулах (кадеты говорили "в отпуску") в деревне явилась мысль бросить корпус. Подумывал он об этом еще зимой. Колебался, отвлекался, забывал о своем решении и возвращался к нему опять. Однажды мимоходом сказал об этом поэту Алексею Скалдину, с которым недавно подружился. А летом решение оформилось. Теперь он считал, что пять лет ношения кадетского мундира - даром потерянное время. "Ибо неучем я остался во всех смыслах, а таковым быть нехорошо". До окончания учебы оставалось еще три года. "К двадцати годам, следовательно, я кончу корпус, - размышляет он в одном из писем, - буду основательно знать равнения и что еще? Тогда гораздо труднее будет мне выкарабкиваться. В стенах корпуса я не имею возможности вести сколько-нибудь осмысленную жизнь - даже читать можно только то, что разрешается моим воспитателем, стариком милым, но благонамеренно тупым … В корпус я попал по недоразумению и на каждого гимназиста… гляжу завистливыми глазами обделенного". Впервые за все летние отпуска не хотелось возвращаться в корпус и, сказавшись больным, он остался в деревне до октября.
Мать теперь и слышать не хотела о затее младшего сына. Она была занята переездом на новую квартиру, подыскав подходящую на Малой Гребецкой улице, тоже на Петербургской стороне. Дом новейшей постройки, а район - один из старейших в городе. Эти места старожилы еще иногда называли по старинке - Гребецкой слободой. Не одобрял решения Юры и старший брат Володя, уже окончивший военное училище. Юра молчал, думал не о своем решении, которое пока казалось неисполнимым, а об издании книжки стихотворений. Их уже достаточно для небольшого сборника, но чтобы издать, нужны деньги. Молодым неизвестным поэтом не заинтересуется ни одно издательство. Печатать придется за свой счет. Если бросить корпус, ему будут выплачивать 15 рублей пенсии за отца. Но даже не тратя из пенсии ни копейки, все равно типографские расходы оплатить не удастся. Надо найти службу. Он спрашивает А. Д. Скалдина, нет ли какого-нибудь места в страховой компании, в которой Алексей Дмитриевич занимает должность директора округа. Жалованье просит хотя бы рублей в 25 - согласен и на 15. Скалдин отмалчивается. Сам он прошел трудный путь от мальчика-рассыльного до крупного специалиста в страховом деле. Кое-что их соединяло - главным образом любовь к поэзии, но многое и разъединяло. Оба более-менее одновременно начали литературный путь. Скалдин на пять лет старше, и разница в возрасте юному Георгию Иванову кажется значительной. Наверное, Скалдин мог бы найти для своего друга место писаря или помощника делопроизводителя. Но в его представлении ежедневные хождения на службу никакие вязались с самолюбивым, мечтательным, податливым, порой фаталистически настроенным юношей, не наделенным, как казалось Скалдину, практической сметкой, только и умеющим что писать стихи.
Пыталась помочь устроиться на службу мать, но так, чтобы сын об этом не узнал. Когда после продолжительных колебаний летом 1912 года Георгий все-таки бросил корпус, она обратилась к Скалдину. Написала с достоинством, но просительно: "Простите, что я беспокою Вас своим письмом, но зная, что Вы хорошо относитесь к моему сыну Георгию, и он, кажется, также Вас очень любит, то решаюсь Вас попросить от своего имени, чтобы Вы посодействовали в получении места, иначе ему будет очень плохо. Выйдя из корпуса, он, быть может, сделал ложный шаг, т.к. после смерти мужа у нас не осталось средств… Жить у сестры на хлебах ее мужа он не хочет, ему это тяжело, и я понимаю, что это невозможно. Он мне говорил, что написал Вам с просьбою о месте, и я присоединяюсь к этой просьбе и думаю, что Вы, если возможно, то устроите что-нибудь если бы в руб. 30, 35, но, конечно, в крайнем случае и меньше можно для начала, но Вы сами знаете, как дорого жить в Петербурге. Юра стал очень нервен и, по-моему, мало поправился. Прошу Вас только, многоуважаемый Алексей Дмитриевич, не проговоритесь ему ни звуком о моем письме. Он такой самолюбивый и вообще не любит, если я мешаюсь в его дела… Я сама живу небольшим пенсионом и помогать не могу, так что как-никак все выходит клином".
В житейском смысле он ушел из корпуса в никуда, в более существенном - внутреннем, психологическом смысле - ушел в литературу. Но житейское берет свое. Он начинает готовиться к экзаменам на аттестат зрелости. Экзамены хочет сдать экстерном при реальном училище, настойчивости не проявляет и вместо подготовки к экзаменам записывается вольнослушателем в университет. Для этого аттестата зрелости не требовалось, не нужно было сдавать и вступительных экзаменов. Новый знакомый Николай Степанович Гумилёв подал в сентябре заявление с просьбой о принятии его в университет на историко-филологический факультет, и это обстоятельство сыграло свою роль в судьбе Георгия Иванова. В том же году на романо-германском отделении стал появляться щуплый молодой человек с пушкинскими бачками, гордо поднятой головой, неприступно важный, но при близком знакомстве оказавшийся безудержно смешливым. Звали нового знакомца Осип Мандельштам. Там же, на романо-германском, учился и Георгий Адамович. Впоследствии он говорил, что романо-германское отделение историко-филологического факультета превратилось тогда в своего рода штаб-квартиру акмеизма. Словом, более чем лекции профессоров, центром притяжения для Георгия Иванова стали приятели-студенты. И если не считать главного - общения с молодыми поэтами, из его не слишком ревностных посещений университетских аудиторий ничего не вышло. Зато, как писал очевидец, "его часто можно было встретить в знаменитом университетском коридоре". Там его видели то с Адамовичем, то с Мандельштамом, то с сыном Бальмонта. Через много лет, заполняя анкету для издательства имени Чехова, которое на пике материальных бедствий Георгия Иванова выпустило обновленное издание "Петербургских зим", на вопрос об образовании он ответил лаконично и уклончиво: "2 СПБ Кадетский корпус. Вольносл. СПБ университета". Ни того, ни другого окончить ему не довелось.