Георгий Иванов - Вадим Крейд 8 стр.


Георгий Иванов бывал и на музыкальных понедельниках в "Собаке". Памятным событием стало выступление балерины Карсавиной, танцевавшей на зеркале под музыкальную пьесу Люлли с таким знакомым Георгию Иванову названием "Отплытие на Цитеру". В память об этом выступлении издали маленькую книгу "Тамаре Платоновне Карсавиной – "Бродячая собака". 26 марта 1914" и преподнесли выдающейся балерине на день рождения. Участники подарочного альбома, предварявшегося статьей Николая Евреинова, – художники, завсегдатаи подвала. А из поэтов в ней приняли Кузмин, Ахматова, Гумилёв, Лозинский, Петр Потемкин. Георгий Иванов написал стихотворение на случай "В альбом Т. П. Карсавиной", великолепный образец редкого размера - хориямба:

Пристальный взгляд балетомана,
Сцены зеленый полукруг,
В облачке светлого тумана
Плеч очертания и рук.

Скрипки и звучные валторны
Словно измучены борьбой.
Но золотистый и просторный
Купол, как небо, над тобой.

Крылья невидимые веют,
Сердце уносится дрожа
Ввысь, где амуры розовеют,
Рог изобилия держа.

Помнил Георгий Иванов и ученый доклад совсем молодого Виктора Шкловского "Место футуризма в истории языка", и продлившиеся до поздней ночи прения. Приветливо, почти торжественно встречали в "Собаке" прибывшего из Франции "короля поэтов" Поля Фора. Его стихи в переводе Бальмонта читала Любовь Блок. Петр Потемкин, человек без быта, дитя богемы, писал специально для "Собаки" забавные скетчи и сам был их постановщиком. Памятным был "вечер пяти" - одновременно поэзия и художественная выставка. На нем Игорь Северянин, Давид Бурлюк и Василий Каменский читали стихи на фоне декораций, написанных Сергеем Судейкиным и художником-сатириконцем Алексеем Радаковым. В 1914-м зачастил в кабачок Александр Иванович Тиняков - типаж радикальной богемы. С ним коротал ночные часы талантливейший Борис Садовской, написавший однажды тут же за столиком:

Прекрасен поздний час в собачьем душном крове,
Когда весь в фонарях чертог сиять готов,
Когда пред зеркалом Кузмин подводит брови
И семенит рысцой к буфету Тиняков.

Прекрасен песий кров, когда шагнуло за ночь,
Когда Ахматова богиней входит в зал,
Потемкин пьет коньяк и Александр Иваныч
О майхородусах Нагродской рассказал.

Но вот уж близок день; уж месяц бледноокий,
Как Конге щурится под петушиный крик,
И шубы разроняв, склоняет Одинокий
Швейцару на плечо свой помертвелый лик.

О буйном Тинякове (печатался под псевдонимом Одинокий) Георгий Иванов рассказал в мемуарном очерке "Александр Иванович", а воспоминания о Садовском включил в "Петербургские зимы". "И сколько сейчас забытых, неписанную историю творящих слов было в тебе произнесено в те быстро сгоравшие ночи, когда по твоим склизким и снегом занесенным ступенькам спускались наряду с лоснящимися бархатными тужурками и косоворотками чрезмерно громко смеявшиеся дамы в декольте и своими моноклями игравшие безукоризненно скроенные фраки", - ностальгически писал уже в Париже один из "бродячесобачьих" знакомых Георгия Иванова.

"Собака" закрылась в 1915 году – закрылась, но не умерла. Всеобщий любимец, объединитель богемы, Борис Пронин возобновил жизнь подвала в доме с белыми колоннами на углу Марсова Поля. Да, снова в подвале, но название дали иное – "Привал комедиантов", хотя завсегдатаи по старой памяти называли и это кабаре "Собакой". Блок за два месяца до Октябрьской революции записал в дневнике: "Люба была ночью в "Бродячей собаке", называемой "Привал комедиантов". За кулисы прошел Савинков… Выступали покойники: Кузмин и Олечка Глебова, дилетант Евреинов, плохой танцор Ростовцев".

И все стоит в "Привале"
Невы качанной вода.
Вы знаете? Вы бывали?
Неужели никогда?

Это строки из берлинского издания книги Георгия Иванова "Вереск". Ими же заканчивается глава о "Бродячей собаке" и "Привале комедиантов" в "Петербургских зимах", в которой увековечен для истории выдающийся по колоритности, хотя и не имевший последствий эпизод: "Летом 1917 года - там за одним и тем же "артистическим" столом сидели Колчак, Савинков и Троцкий". "Привал" дотянул до времени военного коммунизма. Доконала его разруха, сопутствовавшая, как адская тень, Гражданской войне.

Лет через семь в парижском "Звене" мелькнуло объявление: "П. П. Потемкин просит всех членов и посетителей покойной "Бродячей собаки", которые пожелали бы за дружеским обедом вспомнить о покойнице и поговорить о ее возрождении, пожаловать в 8 час. вечера в пятницу 23 октября на rue de l'Assomption, 70. Знаки отличия обязательны. Запись на обед принимается у секретаря "Дома артиста" до вечера среды 21 октября".

О возрождении кабаре речь на дружеском обеде, конечно, зашла, но все понимали, что при практическом, а не одном лишь мечтательном подходе речи об этом не могло быть. Потемкин смущенно улыбался, в глазах потух насмешливый огонек. Почва для подобных начинаний в зарубежье была зыбкой, даже в Париже, где обосновалось немало бывших завсегдатаев "Собаки". Попросили почитать Георгия Иванова. Он помолчал, усмехнулся и начал:

Январский день. На берегу Невы
Несется ветер, разрушеньем вея
Где Олечка Судейкина, увы!
Ахматова, Паллада, Саломея?

Все, кто блистал в тринадцатом году –
Лишь призраки на петербургском льду…

("Январский день. На берегу Невы…", 1922)

"Дружеский обед", затеянный Потемкиным, укрепил его в мысли о продолжении мемуарных очерков "Китайские тени", которые с 1924 года появлялись в газете "Звено". Вскоре он написал стихотворение "В тринадцатом году, еще не понимая…", в котором просвечивает связь с "бродячесобачьим" обедом вечером в пятницу 23 октября:

В тринадцатом году, еще не понимая,
Что будет с нами, что нас ждет -
Шампанского бокалы подымая,
Мы весело встречали - Новый Год.

Как мы состарились! Проходят годы,
Проходят годы - их не замечаем мы…
Но этот воздух смерти и свободы,
И розы, и вино, и холод той зимы
Никто не позабыл, о, я уверен…

Должно быть, сквозь свинцовый мрак
На мир, что навсегда потерян,
Глаза умерших смотрят так.

СОЛОГУБ

Посещения "Бродячей собаки" стали началом "бродячего" периода жизни Георгия Иванова. Нет, это не были дальние путешествия, какие совершал его друг Гумилёв. Конечно, летом Георгий Иванов, как и все, кого знал лично, уезжал из города куда-нибудь на дачу, на природу, но с конца августа или с сентября оставался до июня в столице. То было бродяжничество по петербургским салонам, кружкам, обществам, собраниям. Теперь он много где бывал, многих встречал, в отличие, например, от Блока, чуждавшегося богемных сборищ и литературных толков и предпочитавшего в одиночестве (чаще) или с близким приятелем (реже) бродить по городским окраинам и в пригороде. Перипатетический образ жизни начался после того, как Георгий Иванов бросил кадетский корпус. Ночью - чайная на Сенной площади, через день - ресторан "Доминик" на Невском или "Эдельвейс" на Васильевском острове в компании беспутного и гениального музыканта Цыбульского.

"Сталкиваясь с разными кругами богемы, – писал Г. Иванов в "Петербургских зимах", – делаешь странное открытие: талантливых и тонких людей встречаешь всего среди ее подонков. В чем тут дело? Может быть в том, что самой природе искусства противна умеренность. Либо пан, либо пропал. Пропадают неизменно чаще. Но между верхами и подонками есть кровная связь. Пропал! Но мог стать "паном"… Не повезло, что-то помешало… Но шанс был. А средний, "чистенький", "уважаемый" никогда не имел шанса - природа его совсем другая. В этом сознании мира высшего, через голову мира почтенного – гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость".

Богемный вирус засел в нем надолго. Судя по внешности, его могли отнести как раз к тем "чистеньким", над которыми он иронизировал. Безупречно одетый, элегантный, он заглядывал на богемное дно и с его яркими персонажами, непредсказуемыми нравами, "фольклором" безбытности был знаком не из вторых рук. Конечно, встречи тех лет – не одна лишь богема и странствия из ресторана на Невском в чайную на Сенной. Случались долгие разговоры с литературными друзьями, далеко за полночь, а не только "пятница у Н. Н., среда у X., понедельник у 3.", как вспоминал он в очерке "Спириты". - "Вам надоели литературные салоны? Но разве они одни в Петербурге? Разнообразие бесконечное, стоит только поискать". Искал, находил и опять попадал еще в один литературный салон, на этот раз на петербургской окраине, у баронессы Т. Она писала стихи и прозу, редактировала журнальчик, который ей же принадлежал. Явиться к ней можно было очень поздно, когда ни она, ни муж ее, человек молчаливый и далекий от литературы, которого баронесса называла "рабом", уже не ожидали гостей.

Но на звонок дверь открывали, гостей принимали, угощали водкой. В замысловато обставленной столовой в углу человеческий скелет, увешанный гирляндой лампочек. Хозяйка любила рассказывать историю этого скелета. Собирались не только из добрых чувств к самой баронессе, но и чтобы встретиться с другими посетителями, а встречи в этом гостеприимном доме случались самые неожиданные. В салоне Т. бывал, например, Александр Грин.

Но кто же она, баронесса Т.? Харьковчанка по рождению, София Ивановна Аничкова вышла замуж за Эммануила Таубе, балтийского барона, морского офицера. Благодаря связям мужа стала поставщицей портретов высочайших особ для российского флота. Литературные интересы Софии Аничковой проявились рано. В четырнадцать лет ее напечатал журнал "Шут", а в восемнадцать она издала первую книгу – комедию в стихах "Страсть и разум". За ней последовали еще одна стихотворная комедия, поэтический сборник, книжка рассказов. Она сотрудничала в газете, которую читали при дворе, - в "Новом времени". Там и появился ее лучший рассказ "Когда смертные станут бессмертными", близко напоминающий по замыслу еще не написанную, еще даже не задуманную антиутопию Евгения Замятина "Мы", рассказ Аничковой-Таубе был напечатан семью годами ранее замятинского романа. Журнальчик, который издавала баронесса, назывался "Весь мир", и она оставалась его редактором до 1919 года, когда все другие старые журналы бы­ли уже запрещены новым режимом.

Салон Таубе притягивал многих литераторов, отчасти и потому, что туда можно было прийти без приглашения в любой день недели. Из людей круга Георгия Иванова в этом салоне бывал Николай Гумилёв. Эмигрировав в Прагу, София Таубе продолжала писать, издавала свои книги, первой из которых были бульварные "Записки молодящейся старухи". Писала она бойко, мелко и занимательно. В эмиграции Таубе разыскала Г. Иванова, прочитав в 1926 году в газете Керенского "Дни" его воспоминания о своем салоне. К образу колоритной баронессы Георгий Владимирович возвращался и позднее, например, в 1930 году в очерке "Спириты"

Богемность шла рука об руку со светскостью. Природный здравый смысл Георгия Иванова благоприятствовал умению совместить несовместимое. Благоприятствовало и несравненное остроумие и даже то чувство меры, которое в жизни не раз его подводило, но в стихах изменяло ему редко. Бенедикт Лившиц встретил его в салоне критика Валериана Чудовского и его жены художницы Зельмановой. "В тот вечер, когда меня привел к Чудовским Мандельштам, у них были Сологуб с Чеботаревской, Гумилёв, Георгий Иванов… и еще несколько человек из музыкального и актерского мира", - вспоминал Б. Лившиц. Кроме Чудовского, встречался Георгий Иванов с другим "аполлоновцем" - бароном Николаем Николаевичем Врангелем, родным братом военачальника Петра Врангеля. Николай Николаевич, будучи лет на четырнадцать старше Г. Иванова, занял в его судьбе место ментора. Этот "очень дорогой и близкий друг" разбудил в нем интерес к поэзии XVIII века, и даже шире - к художественной старине вообще. Не столько разговором, сколько своим обликом он усилил склонность Георгия Иванова к эстетизму. Николай Врангель, помимо "Аполлона", сотрудничал также и со "Старыми годами", то есть с двумя лучшими художественными журналами. Он основал Общество защиты и сохранения в России памятников искусства и старины и был одним из видных ученых Императорского Эрмитажа. Автор исследований и монографий, лектор в институте графа Зубова, устроитель лучших художественных выставок, неутомимый работник, на людях он старался выглядеть человеком беспечным и светским, в чем и преуспел! Большинство именно таким и знало его - "удивительнейшим экземпляром русского лорда Генри".

На одном литературном собрании Федору Сологубу, зная о его интересе к молодой поэзии, представили Георгия Иванова. Сологубу уже сказали о сборнике "Оплытье на о. Цитеру" и о его, сологубовском, эпиграфе, которым открывается книга. Увидевший Сологуба впервые, Иванов узнал его по портрету художника Константина Сомова: гладко ("по-актерски", как тогда говорили) выбритые щеки, слега одутловатое лицо, острые холодные глаза, саркастическая складка рта. Автор скандально известной трилогии "Навьи чары", а также романа "Мелкий бес", которым все еще зачитывались, маститый поэт, он сказал юному Георгию Иванову: "Я не читал ваших стихов. Но какие бы они ни были, - лучше бросьте. Ни ваши, ни мои, ничьи на свете - они никому не нужны". До сих пор от Кузмина, Блока, Чулкова, Северянина, Скалдина, Гумилёва, Брюсова он слышал слова поддержки. А тут человек, который много пишет, да так, что дух захватывает от грусти, нежности, жалости, говорит ему в назидание: "Писание стихов глупое баловство". "Зубы слегка щелкнули - такой холодок от него распространился", - заметил Г. Иванов.

Встреча могла произойти дома у Сологуба на Разъезжей улице в один из его "четвергов". Слышал ли кто-нибудь эти сологубовские слова, имел ли этот разговор продолжение? Может быть, этот учитель математики все-таки попросил молодого поэта почитать стихи? Вот рассказ Надежды Тэффи: "Когда привели к нему какого-то испуганного, от подобострастия заискивающего юношу, Сологуб весь вечер называл его "молодой поэт" и очень внимательно слушал его стихи, которые тот бормотал, сбиваясь и шепелявя". Но как раз Георгий Иванов, читая стихи, шепелявил. Если Тэффи и в самом деле рассказывала о Георгии Иванове, то понятно, почему имени "молодого поэта" она не назвала. Ее воспоминания о Федоре Сологубе написаны в послевоенном Париже, где тогда оба жили - и Надежда Тэффи и Георгий Иванов. Знали же они друг друга много лет, а во время Второй мировой войны оба жили в небольшом городе на юго-западе Франции и виделись чуть ли не каждый день.

Но, может быть, знакомство состоялось не дома у Сологуба? Зинаида Гиппиус утверждала, что в те годы Сологуб "бывал всюду, везде непроницаемо-спокойный, скупой на слова, подчас зло, без улыбки остроумный". Однажды в каком-то литературном салоне Г. Иванов слышал, как Сологуб говорил: "Искусство - одна из форм лжи. Тем только оно и прекрасно. Правдивое искусство - либо пустая обывательщина, либо кошмар. Кошмаров же людям не надо. Кошмаров им и так довольно". И вот близкое по мысли стихотворение Георгия Иванова:

То, о чем искусство лжет,
Ничего не открывая,
То, что сердце бережет -
Вечный свет, вода живая.

Остальное пустяки.
Вьются у зажженной свечки
Комары и мотыльки,
Суетятся человечки,
Умники и дураки.

("То, о нем искусство лжет…")

"В лучшем из созданного Сологубом, его стихах, никакой "лжи" нет. Напротив, стихи его - одни из самых "правдивых" в русской поэзии", - писал Георгий Иванов. Его привлекало в поэзии Сологуба отсутствие мишурных украшений, четкость графического рисунка, естественная простота, преображение жизни искусством. Отзвук лиры Сологуба слышен в стихотворении Г. Иванова, написанном во время Второй мировой войны. Вот его начало:

Каждой ночью грозы
Не дают мне спать.
Отцветают розы
И цветут опять.
Точно в мир спустилась
Вечная весна.
Точно распустилась
Розами война…

Не случайны здесь и трехстопный хорей и "вечная весна". И недаром он так любил стихотворение Федора Сологуба, написанное им в начале века, когда Георгию Иванову не было еще и десяти лет. Он полностью приводит его в своих "Петербургских зимах" и добавляет с особой выразительностью: "В стихах этих ключ ко всему Сологубу":

Много было весен,
И опять весна.
Бедный мир несносен,
И весна бедна

Что она мне скажет
На мои мечты,
Ту же смерть покажет,
Те же все цветы.

Что и прежде были
У больной земли,
Небесам кадили,
Никли да цвели.

Каменный одноэтажный дом с окнами на Разъезжую улицу, зал с зеркалами и зеркального блеска паркет, ярко освещенная гостиная, на стенах розоватые шелковые панно. Дверь в столовую приотворена, виден накрытый к ужину стол. Здесь на "четвергах" у Федора Сологуба перебывал весь литературный и артистический Петербург. У него можно было увидеть то Михаила Кузмина, то Анну Ахматову, то Алексея Толстого, а также футуристов - Игоря Северянина, Николая Кульбина, Давида Бурлюка. Изредка приходил Александр Блок. Кто-то съязвил, что "литературной среды" он избегает, а по четвергам к Сологубу приходит. От хозяина исходила неулыбчивость, сидели слишком чинно, стихи читали строго по порядку - по кругу. Более свободная атмосфера возникала, когда Анастасия Чеботаревская, жена Федора Кузьмича, устраивала домашние спектакли или маскарады.

В начале войны Георгий Иванов публиковал в "Аполлоне" рецензии и статьи о "военных стихах" и в особенности отмечал патриотические стихи Сологуба, который "берет общие слова - повторявшиеся много раз образцы - и с изумительным мастерством создает из них достойные стать национальным гимном песни".

Весной 1918-го Георгий Иванов и Георгий Адамович пешком отправились к Федору Сологубу, чтобы пригласить его на вечер поэзии в зале Тенишевского училища. Г. Иванов не раз видел Сологуба на эстраде, слышал, как он читал ровным, будто лишенным эмоций голосом, однако с глубоко упрятанной нежностью свои прозрачные, ранящие стихи. Теперь предполагалось, что в Тенишевке выступит Любовь Дмитриевна Блок с поэмой Александра Блока "Двенадцать". Узнав об этом, Сологуб наотрез отказался, заявив, что "Двенадцати" не читал, а слушать "такую мерзость" и вовсе не намерен.

Назад Дальше