Мое взрослое детство - Людмила Гурченко 8 стр.


Как только кончалась немецкая облава, "своя", "родная" облава обрушивалась на опустевшие прилавки. В момент растаскивали все, что оставалось на прилавках, что валялось на земле, и, прижав драгоценную добычу, бежали по домам. После облав рынок быстро пустел. А на следующий день в городе шли слухи, что в Харькове действуют партизаны. Облава - это как бы месть немцев за действия партизан.

Со временем харьковчане изучили тактику облав как свои пять пальцев. Сстоило черной машине или немцу с овчаркой появиться на базаре, тут же по рядам как по телефону - сначала тихо, а потом все громче и громче и, наконец, криком: "Облава! облава!" Весь базар сразу приходил в хаотическое движение. Иногда срывалось у немцев. Попадались чаще нерасторопные деревенские тетки, которые, ничего не соображая, боясь расстаться с мешком, добровольно бежали к черным машинам...

Мы с тетей Валей увидели маму. Она шла с Рымарской вниз, к нашему дому. Рядом с ней шла незнакомая женщина, а чуть сзади - мужчина. Все трое с ног до головы были в белом, как будто вываляны в мелу. Все несли на спине по мешку.

- Где-то грабили муку, - сказала тетя Валя, свесившись с окна. Когда они были уже почти у нашего дома, раздалось громкое "Хенде хох!" С противоположной стороны улицы к ним шел немец с автоматом наготове. Все трое поставили мешки, подняли руки и пошли опять наверх, к Рымарской.

Сколько раз я видела, как ведут людей с поднятыми руками на расстрел. Но сейчас вели мою маму! Это было неправдоподобно, как сон. Вот я же на нее смотрю, это ведь моя мама, и... не верю.

Она ни разу не посмотрела на нас, вверх. К дому она шла под тяжелым мешком - голова вниз. Сейчас за ними шел патруль с автоматом в спину. "Хоть бы взглянула на меня, мамочка!" Мы с тетей Валей смотрели на маму до тех пор, пока все трое не скрылись из виду...

В нашем переулке "опоздавших" никогда не расстреливали. Машины, которые вывозили убитых, не могли проехать по нашему крутому, горбатому Мордвиновскому. Убивали внизу - на Клочковской или вверху - на Рымарской. Внизу, у парадного, стояли три мешка муки. Из окон, по обеим сторонам улицы, на эти мешки смотрели горящими глазами. Но выйти на улицу никто не решался. Очень близко раздалась короткая автоматная очередь - одна, должны быть еще две...

Потом мы услышали топот, подскочили к окну и увидели бегущих к дому маму и незнакомую женщину. Мы с тетей Валей бросились к ним навстречу, слетели с четвертого этажа и схватили мешок муки. На всех этажах в приоткрытых дверях стояли жители нашего дома.

- Леля! Что случилось?

- Потом, Валя, потом! Какая радость... Неслыханно, негаданно! Мучица! У нас мучица!

Женщина на ночь осталась у нас. Мама предложила ей устроиться на диване, она сидела в коридоре, обняв мешок с мукой, как подушку, и все плакала и плакала. Громко, навзрыд... А мама... Как будто не ее вели только что на расстрел. Она возбужденно рассказывала тете Вале, как и что было.

На базаре в машину забрали нескольких молодых женщин и мужчин, довезли до гастронома на Сумской. Он и сейчас там, этот гастроном, около театра Шевченко. Под гастрономом, в подвале, продовольственные склады. Их заставили грузить мешки с мукой из подвала в машину. Когда они нагрузили полную машину, женщины стали просить за работу немного муки. Из немцев были шофер, солдат и небольшого чина офицер. Они разрешили взять муки и - "шнель, шнель" - стали показывать на часы. Мама говорила, что она совершенно забыла про комендантский час от радости и помертвела, когда увидела патруль.

- Валя! Патруль около самого парадного! Мне было так жалко муку... Ведут, все думаю: ну кому же она достанется? Доходим до театра, а машина еще стоит, представляешь?! Я бросилась к шоферу, к офицеру! Ведь мы наносили полную машину! Что я говорила - не знаю! На немецком, на русском... Офицер переговорил с патрулем, тот, сволочь, ни в какую. Шофер говорит про детей, я кричу: "кляйне киндер кранк..." Нас вот с нею отпустил, а того дядьку... Да не плачьте вы! - сказала она женщине в коридоре. - Радоваться надо! И мука цела, и мы живы-здоровы...

Какая мама боевая стала. Год назад ходила на менку и так же плакала, как эта, в коридоре. А теперь вон какая! Смеется. Приспособилась.

На следующий день по нашему переулку только и говорили, что кому-то досталось столько муки! Наших соседей мама одарила мукой, чтобы они не затаили злобы. Она стала героем дня.

Утром, целой группой - я, мама, тетя Валя, мать Зои Мартыненко и тетя Фрося - все пошли к гастроному.

- Вот, смотрите, здесь мы грузили, вот еще следы от машины, от муки... А вот тут мы умоляли нас отпустить. Два часа грузили, все болит. Ой, а вон тот дядька... Скоро ни одного мужчины в городе не будет...

- Мам!

- Что тебе? Потом... не до тебя.

К этому я привыкла. Но я узнала этого дядьку. Об этом я и хотела сказать маме Это оыл "армянин", который в самом начале войны, после первой же маминой "грабиловки", отбирал у нее ящик с банками. Я тогда еще крикнула: " Не бойся! Папа бежит!" Почему мама его не узнала?..

ПЕТЕР

Мы спаслись от душегубки. Когда собаки погнали толпу, мама меня сильно толкнула в спину. Я упала на землю, она накрыла меня собой. Все бежали рядом, совсем у лица, спотыкались о наши ноги, ругались, падали и опять бежали. А когда побежали и мы, мама, стиснув больно мою руку, задыхаясь на бегу, говорила: "Главное опоздать... собак не бойся... кусают тех, кто паникует. Это не смертельно, главное опоздать..."

Мы опоздали. Но я видела совсем близко, как черно и страшно было в машине без окон. Как люди, тесно прижатые друг к другу, с искаженными от ужаса лицами смотрели из машины и хватали последний свежий воздух. Они вбегали по доскам в машину... была видна спина, но, очутившись в машине, человек тут же разворачивался лицом. Так и мелькало: спина - лицо, спина - лицо. Такие разные люди, разные лица... А один пожилой седой дяденька даже улыбался. Я подумала, что это и есть, наверное, сумасшедший. Таких я еще никогда не видела. Но что такое сумасшедший - меня очень интересовало. И, увидев каждое неестественное проявление человеком своих чувств, я гадала - "с умом он или "без ума". Ну как можно улыбаться, попав в душегубку?

После этого страшного дня меня так трясло, так хотелось быстрее домой. А мама сообразила - вдруг удастся спасти табак?! Но когда мы, освободившись, прибежали на наше место в торговом табачном ряду, мешок с табаком исчез.

Я всегда останавливаюсь на улице, если вижу драку, пьяных, катастрофу. Во время войны я ежедневно наблюдала у людей самые обнаженные человеческие проявления. Совсем близко от меня смотрели глаза, в которых был страх и ужас смерти, желание убить, счастье, что не умер... Все эмоции и страсти у людей в войну были на поверхности. Я так с детства привыкла к сильным потрясениям, что желание проникнуть вглубь, даже в самые неприглядные области человеческих отношений, стали для меня необходимостью, потребностью навсегда. Я не могу пройти мимо скандала. Стану в сторонке и "провожу" через себя все, что слышу, долго потом раздумываю, кто прав, а кто нет и почему... Может, они давно уже помирились, а я все хожу и анализирую, почему человек не сумел себя сдержать, почему он так неприлично громко кричал и становился неприятным и уродливым. Почему он потерял контроль над собой - ведь вокруг люди... А как бы я на его месте? Я бы тоже не сдержалась. Можно вытерпеть открытую грубость, но искусную ложь, предательство... - да, он прав. Сейчас другое время. И совсем другие люди. Все эмоции ушли внутрь, вглубь, трудно бывает понять, что у человека на уме, потому что на языке у него совсем другое. Постоянно решаешь ребусы и шарады, вычисляешь, как стратег, ходы вперед, чтобы не остаться в дураках. Я тоже очень изменилась - куда делось открытое бурлящее веселье, щедрая, заражающая всех вокруг "папина" радость... Иногда они прорываются, но пугают тех, кто меня не знает близко, и радуют "своих". Значит, еще есть порох... И все-таки, самый неисчерпаемый источник эмоций, страстей, лиц, неоднозначных открытых характеров - для меня в той войне, в моем незабываемом взрослом детстве.

С годами все отстоялось, отложилось в душе и в сердце, а потом преломилось на экране. Я видела таких измученных женщин в жизни, как Мария Плещеева в фильме "Рабочий поселок" (1965 год). Когда все, казалось бы, потеряно, нет никакой надежды на свет, и все-таки где-то глубоко есть еще внутренний базис и она распрямляется, она снова живет!..

Как много было рядом таких внешне грубых, колких, яростных и человечных глубоко внутри, как Шура Соловьева из фильма "Дорога на Рюбецаль". И характер, и одежда, и жаргонная речь - все из моего военного детства. А в фильме "Вторая попытка Виктора Крохина" - роль Любови Крохиной. В ней я попыталась сыграть открытый характер, все вытолкнуть наружу, - ничего не приукрашивая - как было в войну, почти без подтекстов. А если и есть второй план, то шит белыми нитками, и тогда человек становится еще ранимее, еще нательнее... Попробовала быть, как мой папа, - он бы сейчас совсем не смог приспособиться, он был человеком "того" необыкновенного времени... Я на экране так же слепо и глупо люблю своего сына, как папа любил меня. Унижаю отчима моего сына так же, как папа унижал маму. И от этого любовь героини делалась мощной, необъятной, как у моего папы. В фильме ненавижу открыто, открыто говорю то, что думаю, с открытой душой, открытым сердцем. Пою громко. Так в войну жили.

Моя мама с каждым днем набирала силу. Теперь папа ее не узнал бы. Теперь тетя Валя прислушивалась к маме, соглашалась во всем. После той "облавы" мама больше не торговала табаком.

Они с тетей Валей вместе устроились работать в кафе. Это было не кафе, а как бы культурная пивная. По сравнению с темной дяди Васиной пивнушкой она была просторная, светлая, стояла в выгодном месте - на углу Бурсацкого спуска, как раз напротив входа на базар (теперь там сберегательная касса). В кафе - десять-пятнадцать столиков... Из еды - всегда мой любимый винегрет, яичница и борщ. Подавали самогонку, шнапс и пиво.

Мама отвечала за чистоту в "зале", на кухне и в подсобных помещениях. А Валя резала, чистила овощи и мыла посуду. Была там и повариха. Очень злющая. Она ни с кем не сходилась близко, ни с кем не разговаривала, как немая. Если бы я была поваром, я бы целый день все пробовала и пробовала и обязательно бы поправилась! А она... Фи!

Тетя Валя чистила все сырое, а все вареное разделывала непременно сама повариха, чтобы продукты во время чистки не ели. Контроль за продуктами строжайший. Кафе содержали двое - мужчина и женщина, но не муж и жена. Он стоял у прилавка, разливал пиво и самогон, а она разносила еду и выпивку на столики. Когда они подсчитывали выручку, всегда крепко ругались. На кафе вывели белой известью: "Кафе Надежды Юрченко и Матвея Горбатых". Мужчина был мало чем примечателен. Главной была она. Такую отврагительную тетку редко встретишь. На лице, кроме раздражения, ничего. Между собой мы с тетей Валей называли ее "Шваброй" - за то, что она все время кричала: "А ты шваброй, шваброй!"

В зал входить категорически запрещалось всем, кто работал на кухне. А в зале каждый день происходило такое интересное событие! Звучала музыка! Пели душещипательные песни!

Его звали Петер. Он играл на аккордеоне и пел! Аккордеон был самым модным тогда инструментом. Когда я услышала, как поет и играет Петер, я "заболе­ла". Вот вернется с фронта мой папа, купит аккордеон для "любимой дочурки", и я тоже буду петь и играть! Но я пойду еще дальше! В самых эмоциональных местах песни буду отбивать "чечеточку"! А? Все одновременно - и петь, и играть, и танцевать| Вот это будет номер! Он будет. Обязательно.

А пока я ходила каждый день в кафе к маме. Я ждала Петера. Он был красивый. На редкость. Высокий, изящный, артистичный, элегантный... Одет в коричнево-бежевой гамме: клетчатый пиджак с накладными карманами и хлястик сзади; брюки коричневые в широкую бежевую полоску. Волосы светлые, длинные, волной - совсем не по моде, но это придавало его лицу загадочность и романтику. А глаза большие, печальные... бежевые.

В кафе он появлялся шумно. Своим голосом перекрывал голоса посетителей. Входил всегда с одной и той же своей фразой: "Та, чево там!" Над этой фразой я часто раздумывала. Что она означает? Может, "чего нам бояться?" Он ее произносил часто. Смысл слов "та, чево там" всегда был разным. Когда он в ходи в кафе, все ждали от него чего-то, все притихали, улыбались.

При Петере всегда находился его болельщик, поклонник - человечек маленького роста, с внешностью, о которой всегда говорят "стертая". Ходил человечек постоянно в поношенном, засаленном плаще, а на голове - немецкая солдатская шапочка с козырьком. Как только Петер входил роскошно в кафе, туда же с аккордеоном шустренько прошмыгивал человечек. А пока Петер здоровался и раскланивался, посылал Швабре воздушные поцелуи, человечек готовил аккордеон к "работе". Он его вынимал из черного футляра, ставил на стул и прикрывал зеленой суконкой.

У моего папы тоже была такая подстилка, только не суконная, а плюшевая, мягкая, и не зеленого цвета, а бордового. Он ее называл "бархамоткой", ее подкладывал под баян - на колени, чтобы брюки не терлись. А когда "отдыхав", он "етую бархамоткую" прикрывал его - чтобы "инструмент" не пылился.

Этот человечек, быстро сделав приготовления, незаметно уходил в дальний угол и там тихонько сидел, никак себя не проявляя...

С утра в кафе были в основном наши. Те, кто удачно торговал. Здесь ходили споры, торговые сделки. Часто две сцепившиеся руки разбивала третья. Бродяг и пьяниц сюда не пускали. Тут собирался "деловой цвет" нашего базара.

А днем появлялись и немцы, в основном младший офицерский чин. И когда входил более старший по званию, то младший по чину вскакивал и после "хайль!" торопливо расплачивался и исчезал.

Когда в кафе входили немцы, все менялось. Притихала русская речь, вдруг с еще большей силой гремело: "Та, чево там!" - и вступали звуки аккордеона. Про таких смелых мой папа говорил: "Ему хоть хрен по деревни, ничёгинька не боится..." Немцы немели от наглости... А может, так и надо? черт не поймет этих русских... И они начинали с повышенным вниманием слушать песни на русском языке. Как прекрасно пел Петер! У него был густой лирический баритон. После песни немцы иногда протягивали Петеру крупные немецкие купюры.

И вот тут-то, как из-под земли, выныривал стертый человечек. Он сам собирал деньги в немецкую шапочку, подобострастно и угодливо улыбался, благодарил по-русски, по-немецки, и подсаживался поближе к немецкому столику, переводил то, о чем пел Петер...

У меня было свое место, свой наблюдательный пункт. Напротив зала - маленькая посудомойная комнатка. И если присесть на корточки, на кастрюле или на ведре, то из-под прилавка просматривалось все, что происходило в кафе. Главное, вести себя незаметно, не бросаться Швабре в глаза, чтобы не выгнала. Иногда затекали руки и ноги от неудобной позы, но я часами могла сидеть, опустив голову вниз, чтобы ничего не пропустить. Ведь там в зале пел Петер.

Под окном черемуха
И сиянье месяца.
Все равно, любимая,
Нам с тобой не встретиться...
Пойте, пейте в юности,
Бейте в жизнь без промаха...
Все равно любимая
Отцветет черемухой...

В глазах Петера блестели слезы. Иногда они даже скатывались по щекам. И тогда я в своем углу плакала вместе с ним. Мне было жалко любимую черемуху, которая обязательно отцветет. Было очень жалко себя, что сижу на кастрюле в углу и пропадаю напрасно. Ведь никто не знает, что я тоже пою. Если бы мне только разрешили! Я бы всех "разжалобила". У меня бы тоже плакали...

Зато дома, перед нашим шкафом с "волнистым" зеркалом, я выбирала "выгодный ракурс" - так, чтоб глаза попали "в волну" и стали в три раза больше, а нос стал "носиком" - в три раза меньше, и уже тогда пела про любимую и про черемуху, пока слезы и сопли не заливали все лицо. И тогда довольная собой, усталая и счастливая, шла на улицу гулять или в кафе... к Петеру.

Когда Петер заканчивал "Черемуху", все аплодировали. А он стоял, еще не раскланиваясь: "Шмага, прошу!" Подбегал человечек с белым носовым платком в ладони, как на блюде. Петер утрированно, драматично вытирал глаза, передавал опять платок человечку и только после этого встряхивался, улыбался всем: "Я опять здесь, с вами, дорогие мои..." Улыбался он очень добро и искренне. Рот у Петера был большой. Когда он улыбался, видны были все зубы во рту. Справа блестела металлическая фикса - крик моды!

- Леля! Запомни! Мужчина без фиксы - это не мужчина, - это я слышала когда-то от тети Вали. Я теперь с ней была согласна. Как красиво фикса блестела у Петера, аж глаза режет. Вскоре у тети Вали во рту тоже появилась фикса. Как же я ей завидовала!

У Петера, как у каждого эстрадного артиста, был свой "конек", своя "коронка" - свой коронный номер. Он его "давал" под конец. Его-то я и ждала. После длинных переливов на аккордеоне, после медленного вступления-размышления, шло неожиданно бодренькое: "умпа-умпа, умпа-умпа..." Так красиво, когда вдруг из мелкой дрожи-тремоло - в темп, из грусти - в радость, без перехода:

Чубчик, чубчик, чубчик кучерявый,
Д' развевайся, чубчик, по ветру.
Раньше, чубчик, я тебя любила,
А теперь забыть я не могу.
Сдвинешь шапку, бывало, на затылок.
Пойдешь гулять и днем и вечерком.
А из-под шапки чубчик так и вьется,
Д' так и вьется чубчик по ветру.
Пройдет зима, настанет лето,
В садах деревья быстро зацветут,
А мне, бедному, бедному мальчонке,
Цепями руки и ноги закуют...
А мне, бе-е-едному, бедному мальчонке,
Цепями руки и ноги закуют.

Ну! Восторг! Все наперебой зовут Петера к своим столикам. Но человечек опережал: "Артист очень устал, граждане... нужен отдых... вам развлечение, а ему работа..."

Как я поняла, что человечек переводил немцам смысл песен? Именно по "чубчику". Нагнувшись к немцу, он что-то шептал. А немец, кивая, трогал себя за волосы и повторял: "Чубчи, чубчи - дас ист гут! Шнапс, битте - Петер - пиво! Шнапс!" Часто Петер, немецкий офицер и человечек с аккордеоном уходили из кафе вместе, в обнимку...

А когда Петер входил к нам на кухню - это был праздник. По-моему, в него были влюблены все женщины. Даже Швабра и та вся млела. Петер обладал редким мужским обаянием. От него исходила какая-то сверхъестественная сила. Вокруг него было магическое поле, в которое и очень хотелось попасть, но одновременно и страшно было. Я наблюдала за всеми - он всех обезоруживал... У тети Вали готовилось ее чудодейственное перевоплощение: с утра в платке, к приходу Петера - прическа, губы, бантики, "туфельки". На груди - кружевной передник, прикрытый сверху клеенчатым. (А вдруг зайдет Петер - клеенчатый передник слетит - и, пожалуйста, кружевной. Хо-хо! Шик!) И Швабра пошире подрисовывала свой узкий рот помадой. И мама преображалась - она не делала специально, она светилась изнутри и хорошела. И я понимала, что она-таки может понравиться...

Ну, а я по уши была влюблена в Петера. Он мне снился ночами. С утра я считала время, когда же я, наконец, увижу его. Когда он входил на кухню, я бросала на него отрепетированный перед зеркалом "загадочный" взгляд. Такой был взгляд у Марики Рекк в фильме. Ведь именно после этого следует поцелуй. Значит, в этом взгляде есть сила...

Назад Дальше