Упраздненный театр - Булат Окуджава 21 стр.


Но оказалось, что это еще не все. Оказалось, что неприятности ходят парами. Тут же добавилось маленькое происшествие, сущий пустяк, который почему-то уже не забывался. Стоило Ванванчу воротиться с "неудом" домой, как тотчас к нему в комнату заглянул бесцеремонный папин шофер, заехавший на минуту с каким-то поручением. Отрощенко. Заглянул и спросил по-свойски: "Ну, как дела?.." А Ванванч в этот момент крутил себе в чашке по бабусиному предписанию гоголь-моголь из двух желтков и уже готовился проглотить себе в утешение первую ложку, как возник шофер. "Что крутишь?" - спросил Отрощенко, наклонив голову. "Гоголь-моголь", - сказал Ванванч и приблизил ложку к самому рту. "Это что ж, кушанье,что ли? - спросил гость с интересом. - А ну, дайка..." И вожделенная ложка направилась к его рту. Толстые влажные губы шофера раскрылись, втянули в себя золотую снедь, высосали ее всю, большой язык вылизал остатки, и эту облизанную ложку оторопевший Ванванч опустил в чашку, зажмурился... "Ну, давай теперь ты, сказал Отрощенко, - ух, хороша гогель-могель!" - "Я потом", - сказал Ванванч, отставляя чашку. Бабуся ахнула, когда час спустя увидела нетронутое лакомство. Ванванч соврал, что ему расхотелось... И ведь помнилось, долго помнилось, до сих пор помнятся эти жирные, толстые, слюнявые губы, этот красный язык, вылизывающий ложку!

После школы он садился за роман. Действие развивалось. Юшин расстреливал кривоногих японцев из пулемета и тосковал по Динлин. Затем Ванванч принимался за уроки, но математика ему не давалась. Все казалось чужим, непонятным и ненужным. Учительница смотрела на него с ужасом, щадила, пока не взорвалась. "Я вызову твоих родителей, - сказала она, втягивая голову в плечи, - представляю, как огорчится твой отец!" - "Не вызовешь", - подумал он с внезапной наглостью. Геля Гуськова, первая ученица в классе, вызвалась ему помочь. Она старательно объясняла ему хитросплетения математических тонкостей и улыбалась, исполненная добра и приязни, но все было напрасно. Ученики расходились по домам. И Сара уходила... Выходя из класса, бросала на него украдкой настороженный взгляд, а он сидел, уставившись в назидательный палец Гели, которым она водила по отвратительным цифрам, словно укоряла его в бессмысленности собственных стараний.

Никогда, никогда, никогда, думал он, ничего не получится. Я не смогу этого понять, думал он, да это никому и не нужно... Он словно осиротел. Он был один в этом мире, где все умели решать задачи по математике: и Геля, и Сара, и Саня, все, все, кроме него. Там, у них, была другая счастливая жизнь, а ему предстояло идти домой и прятать глаза, и страдать, страдать, страдать...

И он подумал, что теперь уже все равно, и когда ему поставили очередной "неуд", воспринял его как заслуженное возмездие.

А между тем еще недавний праздник, который сопровождал его дома, как-то незаметно сходил на нет, и хотя он все еще старался жить в своем собственном мире, непривычный душок бедствия настигал, просачивался в дверные щели... Эти печальные суровые лица, этот прерывистый шепот, и слезы на щеках у бабуси, и дорогие тифлисские имена, произносимые с дрожью в голосе... Все больше о Мише, о Мише... "Ты помнишь дядю Мишу, Кукушка?.." О, он не забыл!.. "Какой он хороший, правда?.." - "Ну, конечно, папочка..." И папино застывшее лицо, и убегающий взгляд.

Вдруг днем принесли телеграмму. Дома никого не было. Он прочитал. Она была из Тифлиса. "Коля и Володя уехали к Мише целую Оля". Он положил телеграмму на тумбочку и подумал, что они, наверное, уехали в санаторий... Однако вечером, когда все сошлись, новая телеграмма лихорадочно запрыгала из рук в руки, а позже из-за двери потекла все та же странная музыка из слез, шепота и случайных междометий. Ванванч засыпал трудно. Умение отрешаться постепенно оставляло его.

Может быть, от этого всего, от этого сумбура, от непривычной и чуждой ситуации с ним стали твориться странные вещи, словно он потерял голову и стал поступать вопреки себе самому... Словно бес обуял его, маленький, бесшабашный, нижнетагильский бес, расхристанный и наглый. И, подчинясь его внушениям, Ванванч начал совершать поступки, которые еще вчера показались бы ему полным безумием. Началось это с пустяка, еще в начале ноября, когда днем явился посыльный из горкома партии и вручил бабусе фанерный ящик с гостинцами к празднику. "Эттто что такое?!" - удивилась щепетильная бабуся. "А это к праздничку, - сказал посыльный, - всем работникам горкома... Такое решение..." Когда он ушел, Ванванч приподнял крышку ящика. "Не надо, цават танем, - дрожащим голосом попросила бабуся, - до папы не надо". Но Ванванч уже заглянул внутрь и ахнул. В ящике соблазнительно разлеглись давно позабытые оранжевые мандарины, две плитки шоколада "Золотой ярлык", бутылка армянского коньяка, и все это было пересыпано грецкими орехами и конфетами "Мишка", и из ящика вырывался такой аромат, такой аромат!.. Ванванч потянулся было к конфете, но бабуся резко отодвинула его и закрыла крышку. "Но это же мне... это же нам принесли!.." - возмутился Ванванч, но она была неумолима.

До вечера он не находил себе места. Он негодовал на бабусю и представлял, как медленно сдирает кожуру с мандарина и прокусывает кисло-сладкие подушечки, и захлебывается соком, а затем разворачивает конфетную обертку и вонзает зубы в коричневую шоколадно-вафельную хрустящую массу и жует, жует все вместе, и глотает, захлебываясь, и снова тянет руку за новой порцией...

Гнев отца был внезапен, на высокой ноте. Он слышал, как папа звонил в горком и раздраженно выкрикивал, выговаривал кому-то за этот сладкий ящик... Как могли додуматься!.. Я еще выясню, кто это!.. Почему горкомовским работникам, а не в детский сад?!. Я вас спрашиваю!.. Требую!.. Спрашиваю!..

И вскоре прибежал посыльный из горкома, и драгоценный груз безвозвратно исчез вместе со своими ароматами. "Он поступил, как настоящий большевик!.." - приблизительно так оценил Ванванч поступок отца и восхитился, но обида оставалась.

Когда бы был он уже взрослым, он бы крикнул в сердцах и в отчаянии: "Да пропади все пропадом!..", но он был маленький, двенадцатилетний, зависимый мальчик.

Так, после уроков, в один январский день неведомая сила повлекла его в школьную канцелярию, и на виду у благоговеющей бухгалтерши он позвонил на конный двор горкома партии и сани, горкомовские сани, предназначенные для его отца, потребовал прислать к подъезду школы. Он медленно спускался по лестнице, медленно шел к выходу. Ноги у него дрожали, и внезапная тошнота подкатила к горлу. Он вышел на школьное крыльцо. Сани уже стояли на положенном месте. Лошадь была неподвижна. Кучер, закутанный в тулуп, тоже. Увидев все это, он даже решил незаметно улизнуть - пусть потом выясняют, кто вызывал, но подошел к саням и взгромоздился на сиденье, и подумал, как жаль, что никто из учеников его не видит, что Сара не видит... Коснеющим языком назвал адрес. Кучер оглянулся через плечо, внимательно вгляделся в него и кивнул. И поехали. До дома было каких-нибудь триста метров. Он знал, что теперь не оправдаться, но бес распоясался безобразно. Дома никого не было. Сани растворились в январском морозце. Хотелось плакать и есть.

Он решил покаяться перед отцом и сказать ему что-то вроде того, что бес его попутал, но это лекарство ему, двенадцатилетнему, не было знакомо. Хотелось есть. Дома он отрезал кусок черного хлеба, намазал его маслом, покрыл сверху тонким слоем томата-пасты и посыпал солью и уселся в своей комнате с книгой в ожидании бури. Она разразилась вечером. У папы было перекошенное лицо. Он говорил тихо, с горечью, страдая... но лицо! И слова вырывались из него неудержимо, одно за другим, без пауз и передышки... "Мой сын?!. Это мой сын?!. Сын большевика?!. Пионер... хочет выглядеть, как буржуйский сынок!.. Ты что, купчик молодой?!. Ты понимаешь, что это мерзость! Мерзость!.. Как ты мог?.. Что скажут мои товарищи!.."

"Что за девочка, с которой ты дружишь? - спрашивала мама. - Это она учит тебя таким вещам? А?."

Ванванч решительно замотал головой, ограждая Сару. "Коранам ес!.." причитала бабуся. Казнь была долгая и страшная. Он раскаивался. Он заплакал. "Вот черт, - сказала мама, - как все одно к одному!.." Он не понял смысла этого восклицания.

Хорошо еще, что была на свете Сара Мизитова! Стройная фигурка этой девочки, ее серое платьице с белым воротником... эта голубоглазая татарочка с гладкими черными волосами... Даже когда она обувалась в большие валенки с широкими раструбами и оттуда выглядывали ее тонкие ножки, которые тогда казались еще тоньше, - даже тогда она была прекрасна! И даже неуспехи в математике и недавно возникший бес не могли отравить его жизнь. И все сильнее и сильнее обуревало его желание повести Сару в цирк. На вечернее представление! Не на дневное в выходной день с клоунами и жонглерами, где толпы таких же, как они, дурачков, хохочущих и суетливых, а вечером - быть среди сдержанных знатоков, заносящих дрожащими руками в списки борцов победные крестики...

Он уже все продумал и все рассчитал. Когда он, наконец, сказал ей о своем намерении, она восприняла это как большой праздник. Она всплеснула руками, и он увидел вдруг, как сверкнули ее узкие глаза... Какая была вспышка!.. Ему захотелось сказать, что ее радость вдохновляет и даже окрыляет его, сказать что-то такое... Но он не умел формулировать чувства.

Они договорились идти под выходной. В этот день, как всегда, она коснулась пальчиками оконного стекла. Он был готов. Он крикнул бабусе срывающимся голосом, что идет погулять, и, заливаясь краской, скатился с крыльца.

Еще днем после школы он пробрался в папину комнату и легко извлек из ящика стола коричневую книжечку. Бабуся долго посматривала на него, слегка приподняв брови. Но не было сил признаться. Стыд одолевал, но перед глазами маячило восторженное лицо Сары, и ничто не могло его укротить. "Не опаздывай, балик-джан!" - только и крикнула бабуся вслед. Ее безнадежное напутствие растворилось в ранних сумерках.

Они протиснулись сквозь гудящую толпу ко входу, к знакомому контролеру. Ванванч не знал, как поведет себя нынче этот всегда столь гостеприимный человек, и на всякий случай нахмурился и напрягся. Но все обошлось. Коричневая книжечка, словно волшебная птичка, перепорхнула из рук в руки, помахала крылышками, и они очутились в ложе. Он посмотрел на Сару как мужчина, как кавалер, как рыцарь... Она пылала. Она еще ни разу не была на вечернем представлении...

Второе отделение началось, по обыкновению, с грохота оркестра, с парада борцов. Пары начали сходиться. Ванванч наслаждался борьбой. Вдруг почему-то вспомнились поникшие лица домашних. Свет на мгновение померк, восторженный гул замолк, но лишь на мгновение. И тут же все засияло вновь. Здесь был иной мир, полный чудес и волшебных превращений, а там... а там... у них... дома...

Циклоп, как всегда, проиграл. Миша Боров принимал поздравления. Франк Гуд сиял зубами и раскланивался с изысканностью менестреля.

Когда они вышли из цирка, была уже половина двенадцатого. Они быстро направились к дому Сары и по пути восторженно вспоминали минувшее представление. Но вот за Сарой захлопнулась калитка, и Ванванч побежал к своему дому. Теперь он был один. Город замер. Он заторопился. Представление померкло, и он понял, что придется держать ответ. Маленький бес внезапно скрылся, покинул его, и Ванванч остался в одиночестве, беспомощный и беззащитный, наедине со своей виной. Он вспомнил, что сегодня должно было состояться собрание литературного кружка в редакции "Тагильского рабочего"! Это его немного приободрило: конечно, он был на литературном собрании и читал там свои стихи, и его хвалили...

Все окна дома были освещены. Он взбежал на крыльцо и позвонил. Дверь тотчас распахнулась. Бледная мама в бумазейном халатике возникла на пороге. Правая ее рука почему-то была заложена за спину. "Где ты был?!." хриплым голосом спросила она. "Я был на литературном кружке..." - выпалил он. "Литературный кружок, - произнесла она ледяным тоном, - кончился в семь часов... А сейчас час ночи!.." - "Ну, пока я шел... - пролепетал Ванванч, шел, шел..." И тут рука мамы вырвалась из-за спины, она почему-то сжимала тапочку или шлепанец, а он тут же вспомнил тифлисское наименование этой обуви: чуста, и этой чустой мама, размахнувшись, ударила его по щеке, выкрикнула что-то отчаянное и пошла, пошла от него по коридору, забыв о нем...

Он уже лежал в постели, укрывшись с головой, когда пришла бабуся с какой-то едой. Но он так и не вылез из-под одеяла.

...Минул январь, и бес затих, куда-то запропастился. А Шалико выступил на городском партактиве и заклеймил, как планировалось, шаткую и небольшевистскую позицию Балясина. Балясин обуржуазился, утратил принципиальность и проявлял терпимость ко всяким антипартийным настроениям. В газете "Тагильский рабочий" было помещено это грозное выступление и фотография выступающего Шалико. Ашхен считала, что он был слишком резок. Она вспоминала тучного, насмешливого, доброго Балясина и думала, каково ему сейчас... Нет, нет, наверно, думала она, в принципе Шалико, конечно, прав, но чрезмерная резкость вызывала к критикуемому преступную жалость.

Из Тифлиса долетали страшные вести, но чем они были страшней, тем неистовее и ожесточен-ней выкрикивал свои истины Шалико, и она не могла с ним не соглашаться. Да, нас усыпили некоторые успехи, думала она, и мы обленились и утратили бдительность... Мы даже дошли до того, думала она, поджимая бледные губы, что смотрели на бесчинства окопавшихся троцкистов сквозь пальцы... А они распоясались, думала она. От этих мыслей гудела голова, прихватывало сердце, и обыкновенное житейское неблагополучие уже не доходило до сознания. И она долго не могла понять Шалико, который поздним вечером твердил ей о новом тифлисском происшествии... "Что? Что? переспрашивала она. - При чем тут Оля?.. Что такое?.." - "Очнись! прошептал он с отчаянием. - Олю и Сашу взяли!.. Ты слышишь, Ашо-джан, ты слышишь?.." - "О чем ты? - не понимала она. - А Сашу за что? Он ведь не был в партии!.." - "Взяли, взяли!.. Ну, что это значит?.. Взяли!.. Ты можешь это понять?.." Сашу, подумала она, взяли, видимо, как бывшего деникинского офицера... В этом даже была какая-то логика: уж если избавляться... "А при чем Оля? - спросила она. - Она же больна! Она жена крупного поэта..." Шалико машет рукой обреченно и видит, как он идет по улице Паскевича и входит в дом и поднимается на второй этаж. Там, в прохладной комнате, за большим овальным столом сидят все и улыбаются ему, и Лиза говорит: "Шалико, как хорошо ты выглядишь!.." И пока Ашхен нашептывает ему свои безумные вопросы, он снова идет по улице Паскевича и входит в квартиру, где никого уже нет, только юный Васико, Васька, согнувшись сидит у окна...

"Послушай, - вдруг произнесла Ашхен совершенно спокойно, - происходит что-то, чего я понять не могу... Не могу, и все".

Утром они, как обычно, отправились - он в горком партии, она к себе в райком. Как обычно. И на следующий день - тоже.

Восьмого февраля Ванванч в утреннем зимнем полумраке добрел до школы. Как обычно. До уроков оставалось минут десять. Он вошел в класс. Маленькая Геля Гуськова сидела за партой и листала книгу. Она машинально оглядела его и как-то резко уткнулась в страницы. Дежурный стирал с доски. Сары не было. Ванванч вышел в коридор, в сумятицу и неразбериху. Вдруг какой-то маленький плюгавый второклассник затанцевал перед ним, скаля зубы, и завизжал на весь коридор: "Троцкист!.. Троцкист!.." И пальчиком тыкал Ванванчу в грудь. Ванванч задохнулся. Это его, сына первого секретаря горкома партии, называли этим позорным именем?! Это в него летело это отравленное, отвратительное слово?!.. Он бросился на подлое ничтожество, но мальчик ускользнул, и тут же сзади раздалось хором: "Троцкист!.. Троцкист!.. Троцкист!.. Троцкист!.." - гремело по коридору, и обезумевшие от страсти ученики, тыча в него непогрешимыми, чисто вымытыми пальцами, орали исступленно и пританцовывали: "Троцкист!.. Троцкист!.. Эй, троцкист!.." Он погрозил им беспомощным кулаком и скрылся в классе. Сердце сильно билось. Он хотел пожаловаться своим ребятам, но они стояли в глубине класса вокруг Сани Карасева и слушали напряженно, как он ловил летом плотву... Девочки сидели за партами, пригнувшись к учебникам. Начался урок. Его не вызывали. Сара не оборачивалась, как всегда, в его сторону. Когда, наконец, закончилась большая перемена, он понял, что произошло что-то непоправимое. Наскоро запихал книги в портфель и перед самым носом учителя выбежал из класса. В коридоре уже было пусто. Путь был свободен.

Мама почему-то оказалась дома. Он подошел к ней и сказал, собрав последнее мужество: "Я не буду ходить в школу!.." - "Да?" - произнесла она без интереса. Она была бледна и смотрела куда-то мимо него. "Мама, повторил он еле слышно, - меня дразнят троцкистом... Я в эту школу не пойду..." - "Да, да, - сказала она, - наверное... Послезавтра мы уезжаем в Москву..." Что-то рухнуло. Пыль и пепел взметнулись облаком. "А где папа?" - спросил он с надеждой. "Папу ненадолго вызвали в Свердловск, - сказала она как-то безразлично, - он потом тоже приедет к нам... в Москву..." И тут она неожиданно попыталась ему улыбнуться, и эта жалкая улыбка так не соответствовала ее потухшим глазам. И она ушла, втягивая голову в плечи, словно Ванванча и не было. Он увидел на столе газету "Тагильский рабочий". Никогда он не читал газету, но, видимо, она так удобно разлеглась на столе, так была откровенна, что два заголовка сразу бросились в глаза "Враги подожгли трансформаторную будку", - гласил первый, а второй "Решение бюро горкома ВКП(б)". И тут он узнал, что его отец, Шалва Степанович Окуджава, освобожден от должности первого секретаря горкома за развал работы, за политическую слепоту, за потворствование чуждым элементам, за родственные связи с ныне разоблаченными врагами народа...

Дым отчаяния клубился по дому. Бабуся была в слезах. Мама ничего не замечала. Он ждал по-прежнему стука в окно, но так и не дождался. Следующий день был занят сборами. Он помогал, как мог. Увязали книги. Упаковали посуду. Уложили в чемоданы одежду. Больше ничего не было. Предстояла последняя ночь в Тагиле, а вечером пальчики Сары постучали в окно. Он выбежал стремительно, как никогда. У Сары было мало времени. Она пришла попрощаться. Она торопилась домой. Впервые она разговаривала с ним, опуская глаза, эти голубые татарские глаза... Он кинулся в свою комнату и принялся искать что-нибудь, ну, хоть что-нибудь, что можно было бы подарить ей на память. Увидел стоявший на его столе портрет Сталина, выгравированный на жести, и чернилами вывел на нем: "Саре на память". И лихо расписался. Она приняла подарок, коснулась его руки горячей своей ладошкой и пошла, ловко ступая по сугробам старыми подшитыми валенками.

Назад Дальше