Алексей Алексеевич был кавалерийский генерал, очень моложавый и изящный, несмотря на свои шестьдесят лет. Родился он 19 августа 1853 года. Говорили о том о сем, но я совершенно не предчувствовал, какую роль сыграет Брусилов в будущем, когда осуществленный в 1916 году под его командованием прорыв австро-германского фронта и высокое искусство руководства войсками выдвинули его в число лучших военачальников первой мировой войны.
Конечно, не мог я тогда предвидеть и того, что генерал, с нами беседовавший, будет назначен 22 мая 1917 года верховным главнокомандующим. А если бы мне сказали, что А. А. Брусилов еще при жизни В. И. Ленина, в 1920 году, вступит в Красную Армию, будет служить в центральном аппарате Народного комиссариата по военным делам, инспектировать кавалерию РККА и состоять для особо важных поручений при Реввоенсовете СССР, - вряд ли бы я поверил, сочтя все это бредом.
После Самбора начинались места дикие и неисследованные. Словом, мы попали в Прикарпатскую Русь, где еще были курные избы. А с нами начались всякие маленькие приключения.
Например, у нас были две походные кухни. Это не были кухни обычного типа. Обыкновенная ротная кухня, если так можно сказать, очень портативна и варит обед на ходу, причем повар шагает непосредственно за ней. В результате, когда рота останавливается на обед, борщ готов.
Наши кухни не умели варить на ходу, были огромные и неуравновешенные. Они в конце концов на одном косогоре свалились в реку. При этом мои семь студентов проявили обычную интеллигентскую никчемность при святой горячности. Они вымокли в реке, но кухонь не вытащили. А дядьки вытащили со спокойствием, и эти величественные колымаги проследовали дальше.
Но движение становилось с каждым часом труднее, и потому я, бросив кухни и студентов, помчался вперед на автомобиле, следуя карте, чтобы узнать, не грозит ли нам нечто совершенно непроходимое.
И действительно, я попал в пробку. Обозы стали, и прохода не было, так как с двух сторон дороги была непролазная грязь, а порой и просто болото.
В этой пробке я сидел тринадцать часов. Впереди и сзади твердокаменно стояли обозы. Объехать нельзя. Можно было только обойти пешком. И пехота тринадцать часов шлепала, увязая в грязи, мимо нас.
Настроение, конечно, было соответствующее. Грандиозный многоэтажный мат звенел над этими дорогами в виде единственного утешения. Не отставал в этом отношении и мой мальчишка, шофер Горбач. Он в Киеве служил на бирже такси, а это, по мнению самих же шоферов, самый пропащий народ. Но неоценимым достоинством Горбача было доброе сердце. По образованию же он был слесарь.
А пехота все тянулась и тянулась по бокам дороги. Эти шлепающие в грязи люди, естественно, ненавидели автомобиль. И поэтому крыли нас, а Горбач заступался за нашу честь и не оставался в долгу.
Чтобы его угомонить и еще потому, что было чертовски холодно - дул сильный ветер, а машина была открытая, - я приказал ему варить чай. Он принялся за это с восторгом. Перебравшись через ближайшую грязь, он поставил примус на каком-то маленьком пригорке, сделав это на случай, чтобы нас не поранило, если запущенный на чистом бензине приму с разорвет. Но примус не разорвало, наоборот. Он воссиял в сгущающихся сумерках, как звезда первой величины. И несколько раз согревал душу и тело в течение бесконечной ночи.
Наконец пришел рассвет и с ним свобода. Обозы двинулись. Мы пошли сначала за ними, а когда дорога стала лучше, мы их обогнали и приехали в какое-то село с курными избами, где стоял штаб корпуса, то есть, собственно, корпусной врач.
Это был очень симпатичный старичок, принявший меня радушно, угостивший превосходным кофе со сдобными булочками. Тут же суетились его ближайшие помощники, два врача средних лет, с узкими погонами, но вроде как бы в полковничьем чине.
Я попытался изложить медицинскому генералу, то есть старичку, что я такое и зачем тут. Он понял, что я член Государственной Думы, но чего я от него хочу, не очень понимал. Зато он посвятил меня в свои семейные дела. Он ждал жену, которая под видом сестры милосердия к нему выехала. Затем он стал жаловаться: "Болеет, бедняжка, болеет. Ревматизмы страшные. Я массирую как умею, но, знаете, трудно. Передние-то ноги еще ничего, а задними, хотя она и добрая, как овечка, но лягает".
Я обалдел. Врачи-полковники кусали губы. И наконец я понял: корпусной врач, как и некоторые другие врачи, был лошадник. Его прекрасная кобылка заболела ревматизмом. Но так как он без перехода перешел от жены к лошади, то и произошел такой казус.
Наконец я втолковал ему, что я - отряд, прикомандированный к корпусу, и что прежде всего мне нужно помещение, то есть хату. О другом здесь мечтать не приходилось. Тогда он сказал:
- Да, да, с помещениями здесь плохо. Вот этот маленький домик я занял, а больше ничего и нет. А впрочем, вот вам Иван Иванович покажет.
Мы вышли с одним из врачей-полковников.
- Горячитесь? - спросил он. - Остынете…
Я ничего не ответил. Мы пошли по грязной улице и пришли к какому-то зданию, нечто вроде барака. Вошли. Довольно большое помещение, но оно было сплошь занято ранеными и больными, лежавшими на соломе. Он показал рукою:
- Вот здесь раненые. А там - холерные.
Я не выдержал:
- Раненые и холерные в одном помещении?!
- Ну, а что поделаешь, если нет.
Нет-нет, а все-таки мы нашли какую-то довольно большую хату, притом пустую. И даже соломой был устлан земляной пол. Соломы было много, хотя и грязной.
Я сказал:
- За неимением лучшего, займу эту хату.
Мои кухни и студенты прибыли не так скоро. Поэтому я решил по совету корпусного врача побывать у самого начальника корпуса генерала Н. А. Орлова. Штаб этого генерала помещался за "горами и лесами", куда вела бревенчатая мостовая.
Еще древние римляне говорили: "Германцы очень любят петь. Но когда они поют, то голоса их звучат как грохот колос по бревенчатой мостовой".
У нас такие дороги назывались "клавиши". Вот я и поехал по этим "клавишам" к генералу Орлову. И узнал, что проехать по такой настилке можно, если выдержишь.
* * *
Николай Александрович принял меня крайне любезно. Он, видимо, также скучал, как и корпусной врач. Он пригласил меня обедать со всем штабом, а после обеда три часа разговаривал со мной вдвоем. Ясно было, что у него времени много.
О чем же говорили?
С членом Государственной Думы можно было говорить при желании о политике, о важных военных вопросах, о состоянии армии и, наконец, поскольку я причислен был к медицинскому ведомству, об этого рода делах. О последних генерал сказал, что ими ведает корпусной врач. А я хотел от Орлова, чтобы он своей властью продвинул мой отряд ближе к фронту, потому что мне стало ясно: при корпусном враче мне нечего делать.
Ну, так вот, о чем же мы говорили с генералом три битых часа? Трудно поверить - о травосеянии в Сибири! Орлов там когда-то служил и Сибирью интересовался. Но мне до Сибири не было никакого дела, в особенности до травосеяния. Но я слушал терпеливо и покорно. Зато, когда я пустился в обратный путь по грохочущим "клавишам", то подумал: "Тут разразится какой-то скандал".
Я угадал. Через некоторое время, но когда меня уже там не было, противник прорвал наш фронт, и прорыв имел сорок верст в ширину. Это была катастрофа. Все бежало, а те, что не убежали, попали в плен. В том числе едва не попал в плен мой отряд.
И тогда я вспомнил, что это не первое приключение Николая Александровича Орлова. Еще в 1904 году в Ляоянском сражении поражение дивизии генерала у Янтайских копей повлекло за собой очищение русскими Ляояна и отступление всей армии командующего А. Н. Куропаткина. Бывает… А меж тем Н. А. Орлов был образованный генерал, профессор Академии Генерального штаба. Я еще раз понял, что талант военного полководца одним только образованием не получишь.
* * *
Но вернемся к тем временам, когда мой отряд еще состоял под моим начальством. Кое-как мы разместились в этой хате и приготовились к работе. Мобилизовали марлю, бинты, лубки и все прочее. Студенты работали охотно, а остальные исполняли свои обязанности.
Исполняли свои обязанности и два молодых человека лет шестнадцати, аристократического происхождения, пажи. Это были сыновья Петра Николаевича Балашова и профессора Чубинского. Пажа Чубинского называли пупс. У него было лицо великовозрастного младенца, и говорил он жирным баском. Надоел мне страшно, повторяя беспрерывно:
- Когда же, Василий Витальевич, мы будем выносить раненых из окопов?
Это была их обязанность, они для этого и приехали, надоевши родителям так, что их отдали мне в отряд. Никак нельзя было им втолковать, что мы находимся при штабе корпуса, от которого до окопов три года скачи - не доскачешь.
Но ранение в окопах в одну прекрасную ночь пришли к нам сами. На дверях нашей хаты всю ночь горел яркий фонарь, освещавший красный крест. Дежурному было вменено в обязанность следить, чтобы свеча не потухла. В эту ночь было морозно.
В три часа ночи постучали в окно, а затем вошел солдат, совершенно замерзший, рука на перевязи. Все вскочили, хата осветилась огарками. Заработал примус, и через десять минут изнемогшему человеку дали горячий чай с вином. Он оттаял и стал отвечать на вопросы:
- Откуда?
- С фронта.
- Как далеко?
- Тридцать будет.
- Сколько шел?
- Часов десять… не знаю.
- Почему повязка протекла? Когда тебя перевязывали?
- Там, ротный фельдшер, от окопов близко.
- И больше нигде не перевязывали?
- Нет. Ни одного огня не видел.
Между тем я твердо знал, что какой-то Красный Крест стоит от нас в пятнадцати верстах в направлении фронта. Стали перевязывать. Перевязка протекла кровью, хотя были наложены лубки. Пуля перебила кость.
За этим первым посыпались. Все такие же ходячие, но с переломами рук. Все они, помимо всего прочего, замерзли. И потому кружка горячего чая была для них благодеянием. Некоторые охотно рассказывали, что делается на фронте:
- Там гора великая. Черт ее возьмет! Антилерии треба. Там багацко наших лежит.
И опять:
- Антилерии треба!
На этой "великой" горе стояли мадьяры. К ним приезжал какой-то австрийский принц, и они поклялись ему, что не сдадут горы. И не сдавали, пока не пришла на помощь эта самая "антилерия".
С величайшим трудом, на руках мы втащили пушки на такую гору, с которой была видна эта самая "великая" гора, и наши снаряды ее доставали. Когда "антилерия" прижала как следует, мадьяры побежали и мы заняли "великую" гору.
За этой "великой" горой, на горе еще более высокой, стоял пограничный знак в виде некоего обелиска. На одной стороне было выгравировано: "Польша", на другой - "Венгрия".
* * *
Был один член Государственной Думы. Очень полезный в Таврическом дворце. Он кое-что смыслил в финансах. А на фронте очень суетился. Он свалился мне на голову с криками:
- Едем!
- Куда?
- В Венгрию. Командир корпуса там.
Мой отряд уже втянулся в работу, я мог отлучиться. Поехали. Проехав пограничный обелиск, мы очутились в Венгрии. Это было очень приятно. Тут начинался южный склон. Там, откуда мы приехали, то есть на северном склоне, была зима и мороз. А здесь весна.
Мы быстро спускались и быстро теплело. Проехали несколько километров, и вдруг дороги не стало. Снега, сбежавшие с гор ручьями, размыли ее.
- Пешком пойдем.
Он был настроен воинственно. Бросив автомобиль, пошли. Вошли в какую-то деревушку с соломенными крышами, где никого не было. Вдруг загудело, и солому ближайшей хаты сорвало пролетевшим снарядом. Нас осыпало соломинками. Он сказал: "А это неприятно!"
Пошли дальше, он непременно хотел добраться до командира корпуса, хотя нам решительно нечего было ему сказать.
Мы дошли благополучно до села побольше и увидели хорошую шоссейную дорогу, которая уходила прямо к противнику.
Вдруг я увидел, сначала даже подумал, что мне чудится, голубые австрийские шинели, которые шли прямо на нас, в строю, четыре в ряд, и эта колонна тянулась куда-то вдаль. Что такое? Вот что это было.
Целый полк переходил на нашу сторону. Оказалось, что это были взбунтовавшиеся славяне австрийской армии. Среди австрийских славян война с Россией была крайне непопулярна. Но их старались перемешивать с другими национальностями. Однако здесь недоглядели - в этом полку славян оказалось большинство. И они пошли к славянам: поляки, русины, чехи, сербы, словаки. Так как их было подавляющее большинство, то они захватили и небольшую часть венгров. И вот идут по дороге, несмотря на то, что их бьет австрийская артиллерия.
Село, в котором мы очутились, называлось Мезалаборче. Я пишу об этом потому, что с этим полком мне пришлось в тот же день встретиться еще раз.
В первом томе мемуаров бывшего президента ЧССР, генерала армии Л. Свободы, вышедших в Праге в 1971 году под названием "Дорогами жизни", рассказано, что в 1915 году он был призван в ряды императорской австро-венгерской армии. Когда его пехотный полк попал на восточный фронт, двадцатилетний Людвик Свобода подобно многим тысячам других чехов и словаков при первой возможности перешел на сторону русских. Это произошло 8 сентября 1915 года под Тарнополем. По-видимому, я явился одним из первых свидетелей этого великого движения славян к своим братьям в Россию. В "лоскутной" монархии Габсбургов стали появляться трещины распада с самого начала войны.
Пропустив переходящих к нам славян мимо себя, мы пошли в штаб. Это довольно большой дом, обитатели которого собирались уезжать, потому что обстреливали шрапнелью. Она падала на крышу и в саду вокруг. Во дворе стоял воз, даже целая платформа, переполненная вещами, всяким скарбом. На самом верху, на каком-то кресле сидел большой белый гусь, очевидно привязанный. Он опасливо смотрел в небо одним глазом. Небо грохотало и сыпало пулями.
Так как я уже побывал под этими салютами и был ранен, то, скажу откровенно, мне было тоже не совсем по себе. Я был очень рад, когда мой спутник вышел из дома и сказал:
- Надо уходить.
Мы дезертировали и где-то нашли свою машину. Поехали. В это время полк славянских перебежчиков уже стал подниматься на ногу. Мы обогнали его. И тут увидели и поняли, что часть этих людей были пьяны и все голодны до озверения. Мой суетливый спутник бросил им круглый хлеб, который у него оказался, и большой кусок сала.
Но что произошло! Один солдат подхватил хлеб на лету и убежал с ним в поле. За ним ринулись остальные. Нагнали, сбили с ног. Он, падая, поджимал хлеб под живот, но его перевернули, хлеб вырвали. И все вместе стали рвать несчастный хлеб друг у друга. То же самое произошло и с салом. Мы умчались от этого страшного зрелища.
Я приехал домой, то есть к своему отряду. Через несколько часов мне принесли телеграмму: "Приготовьтесь накормить две тысячи человек".
Вот когда пошла горячка. Я понял, что это на меня навалятся все те же озверевшие от голода солдаты.
Две тысячи человек! Считая один хлеб на четырех, надо было достать пятьсот хлебов. Я погнал автомобиль в ближайшую военную хлебопекарню. Привезли. Но надо было приготовить обед. Мои гигантские кухни тут-то и пригодились. Но я подсчитал, что сегодня "голубые" не смогут добраться. Придут утром еще более голодные. От нас дорога подымалась в гору. Я приказал дежурить с утра. Вдруг мне доносят:
- Идут!
Я выбежал на дорогу и увидел: "голубые" показались на хребте. В это время кухня уже заработала, и, так как не было ветра, дымок победоносно струился к ясному небу. Но запах от кухни распространялся и без ветра, и от него, от этого запаха, голодные солдаты должны были еще пуще озвереть.
Поэтому я пошел им навстречу. Я надеялся, что при них все-таки есть какой-то наш конвой. И не ошибся. Был конвой, и начальник его, толковый унтер-офицер, сейчас же подбежал ко мне, я спросил его по существу:
- Конвой обедал?
- Никак нет, ваше благородие.
- Сколько конвойных?
- Так что восемьдесят человек.
- Разделить пополам. Сорок человек марш к кухням обедать. Сорока остаться тут на месте.
- Слушаюсь, ваше благородие.
Конвой бегом побежал к кухням. Когда их там покормили и они вернулись, я отправил обедать и другую часть. Когда весь конвой насытился, я сказал:
- Окружить кухни.
Когда это сделали, приказал:
- Теперь пускай.
Они бросились, хорошо, что предохранительные меры были приняты. Они перевернули бы кухни, обед пропал бы, и они вместе с ним. Но конвой оказался на высоте. И когда "голубые" бросились к кухням, конвой повернул винтовки штыками вперед. Перед этим обезумевшие отступили. Русских штыков панически боялись за границей.
Тогда я вышел за конвой и стал с ними говорить на трех языках: немецком, русском и польском. А больше всего изъяснялся на пальцах. Я показывал им: четыре, четыре, четыре. Это они легко поняли. Тогда я стал долбить им, что надо рассчитаться на четверки. И это они поняли. Голод не тетка. Когда они выстроились в несколько рядов. Но по четверкам, я приказал давать на каждую четверку один хлеб. Мгновенно у них появились какие-то ножи, и они стали резать хлеб.
Когда они съели хлеб, звери снова стали людьми. Я ясно видел это по их глазам, они стали совершенно другими. Исчезло бешенство, и светился разум. Тогда стали подпускать к кухням. У них у всех были котелки, которые наполняли разливной ложкой. Примерно пятьсот граммов жирного, вкусного борща на брата.