Я этого не умел. Попробовал - не получилось. И решил воспользоваться тем, что прием в этот день вел не бдительный Загорулько, а старый доктор Розенрайх, который два градусника не ставил. Да ему и не до меня было: утром он в очередной раз извлек из кабинки пожарников свою возлюбленную, пышнотелую рыжую Машку, и пребывал в расстроенных чувствах. И я, вспомнив школьный, а также лубянский опыт, нащелкал себе ногтем тридцать восемь и одну. По болезни меня "отставили от этапа" - такая была формулировка. Но рано мы с Петькой и Ритой радовались. Уже через два дня пришла на лагпункт телефонограмма: "С первым проходящим вагонзаком отправить со всеми вещами и учетно-хозяйственными документами… и т. д." Делать было нечего, пришлось собираться в дорогу.
Ритка плакала не переставая. Чтоб развеселить ее, я составил акт передачи по всей форме: "Передается Петру Якиру в состоянии, не требующем капитального ремонта и годном к эксплоатации…" Нам с Петькой казалось это очень остроумным; Рите не казалось. Но честное слово, никакого непристойного смысла мы в текст не вкладывали. Просто Петька пообещал заботиться о Рите, опекать ее по-дружески.
Я уехал, они остались. Прошло какое-то время, и у них начался роман. Как говорил армянин из анекдота: "Ишто думал, ишто вышло". Прошло еще несколько месяцев, и малосрочница Рита ушла на волю уже беременной. И вскоре родила Петьке дочку Иру.
В 1957 году мы с Юлием Дунским вернулись с "вечного поселения" в Москву и встретились с Якирами: Рита - теперь уже Валя - разыскала мою маму и от нее узнала, что мы приехали. За это время Петька успел побывать на Воркуте и в Сибири на поселении. Он сам попросился туда, потому что там уже были Валя с дочкой. Но это другая, грустная и трогательная история, не мне ее рассказывать.
А девочку Иру я увидел, когда ей было лет семнадцать - и с тех пор не встречал. Как я уже писал, наши с Якиром пути сильно разошлись. К сожалению, и с Валей мы перестали видеться.
Теперь ни Петра, ни Вали нет в живых. А Ира замужем за Юлием Кимом. Мне не хочется, чтобы мои записки попали им на глаза, но и умолчать о провокаторстве Якира я не имею права: он слишком заметная фигура в истории диссидентского движения. Для будущих историков я и решился написать, как было.
VIII. Малинник
Переезд в Ерцево ничем примечателен не был - разве что отсутствием обычных этапных неприятностей. Этапов з/к з/к не любят и боятся, о чем свидетельствует и лагерный фольклор: "Вологодский конвой шуток не принимает", "Моя твоя не понимай, твоя беги, моя стреляй" (это о среднеазиатах, якобы отличавшихся особой жестокостью. В песне об этом поется: "Свяжусь с конвоем азиатским, побег и пуля ждут меня").
Не помню, какой конвой вез меня из Кодина - да я их почти не видел и не слышал. Столыпинские купе, огороженные решетками как камеры в американской тюрьме, случалось, набивали зеками до упора, не повернешься. Но я ехал в комфорте - один, и недолго. К вечеру мы прибыли в Ерцево.
15-й лагпункт, куда меня привели, оказался сельхозом. Население зоны было смешанным, как и на прежнем моем месте жительства. Но мужчины пребывали здесь в подавляющем меньшинстве - человек сто при списочном составе чуть более семисот.
Женщины трудились на сельхозработах, большинство мужчин в ремонтно-механических мастерских. Туда направили и меня, на должность уборщика цеха.
В РММ я проработал недолго, но успел познакомиться и на всю жизнь подружиться со слесарем Лешкой Кадыковым. Слесарем он стал уже в лагере, а до того был московским - вернее, подмосковным - пареньком без специального образования и политических убеждений - и то, и другое появилось потом. Когда мы спустя десять лет встретились в Москве, он был обладателем инженерного диплома и работал прорабом на монтаже самых сложных металлоконструкций: это он строил Бородинскую панораму и новый цирк на Ленинских горах. А что до политических взглядов, так он при первой же московской встрече объявил:
- Валерий Семеныч, ты поверишь: в банду меня тянут!
- Какую банду?
- Да в партию. Но со мной этот номер не прохонже!
А в лагере мы с ним о политике не разговаривали, нас берег здоровый инстинкт: еще не прошла мода навешивать дополнительные лагерные срока за болтовню.
Языки развязались много позже, когда я попал в Минлаг: там уже терять было нечего. Сталина называли не иначе, как "черножопый", "ус" или "гуталинщик". И ничего, проходило. Году в 51-м запретили получать в посылках чай - чтоб не чифирили. Чай мы все равно добывали, через вольняжек: и переиначив следовательское клише, смеялись: "Собравшись под видом антисоветских разговоров, занимались чаепитием" (на Лубянке почти во всех протоколах было: "Собравшись под видом чаепития, занимались антисоветскими разговорами").
Минлаг обогатил и мой запас частушек. В бараках, не таясь, распевали:
Троцкий Ленину сказал:
Пойдем, Ленин, на базар,
Купим лошадь карию,
Накормим пролетарию.
Вариант:
Ленин Троцкому сказал:
Я мешок муки украл,
Мне кулич, тебе маца -
Ламца-дрица-а-ца-ца!)
А то и такое пели:
Эх, огурчики, да помидорчики,
Сталин Кирова убил в коридорчике!
Почему "органы" не реагировали, не берусь судить, стукачей и в Минлаге хватало. Возможно, всерьез рассчитывали на то, что мы и так из зоны никогда не выйдем?..
Мой ерцевский друг Лешка Кадыков в Минлаг не попал, у него были две легкие статьи. Хотя формулировка одной из них звучала грозно: "разоружение Красной Армии", другая была - "незаконное хранение оружия". Лешкино преступление заключалось в том, что он нашел в лесу пистолет (в их местах осенью 41-го шли бои). Вместе с другими пацанами Леха упражнялся в стрельбе по пустым бутылкам. Сосед-энкаведист сообщил, куда следует, и парень получил восемь лет. Если бы пистолет был немецкий, Лешка отделался бы пятью годами - за незаконное хранение. Но на беду ему попался не "вальтер" и не "парабеллум", а наш советский ТТ… В 45-м по амнистии Кадыкову скостили три года и вскоре он вышел на свободу.
Лагерь пошел ему на пользу, как и мне - в смысле общего образования. Но ему повезло и в узко-профессиональном отношении: в РММ он трудился под руководством Александра Сергеевича Абрамсона, крупного специалиста в области моторостроения, и стал классным автомехаником.
Как малосрочника, его в посевную расконвоировали, он работал трактористом и удивлял окрестных трескоедочек ростом и мощным сложением:
- Парень-то какой большой огромный! - восхищенно окали они.
Алексей Михайлович и сейчас, в эпоху акселератов, заметен в московской толпе. А тогда, на фоне низкорослых архангельских мужичков, смотрелся как Гулливер среди лилипутов.
Абрамсон его ценил: у Лешки и голова была хорошая, и руки. Этими огромными как окорока ручищами он выполнял самую тонкую работу. У меня хранится изящная алюминиевая пудреница, которую он сделал в подарок моей маме - в 47-м году она приезжала на свидание.
А с Абрамсоном они изготовили какой-то не то карбюратор, не то приспособление, заменяющее карбюратор - и дающее 10 % экономии бензина. Это изобретение Абрамсон сделал еще в Чехословакии. Он был "невозвращенцем": поехал в конце тридцатых в заграничную командировку и остался в Праге. При немцах он выдавал себя за шведа и тем спасся. А от своих спастись не удалось - дали десять лет за измену родине и привезли к нам. С абрамсоновским карбюратором (или не карбюратором) начальник РММ Шатунов ездил в Москву, демонстрируя его преимущества. Уговорил одну московскую газету опробовать изобретение на редакционной машине. Испытания прошли успешно. Начальник вернулся в Ерцево счастливый: он, по-моему, верил что им с Абрамсоном дадут Сталинскую премию.
В ожидании премии Александра Сергеевича перевели жить в отдельную кабинку и выдали новое х/б обмундирование. А вскоре его забрали на этап и срок он кончал в какой-то московской шараге. Леша Кадыков - уже вольный - видел его там. А изобретению хода не дали: как объяснил мне Лешка, из-за ревности и интриг академика Чудакова, "карбюраторного бога"…
Подбирать металлическую стружку и сметать в кучу опилки было не трудно, однако звание уборщика не вызывало уважения. Может быть, со временем меня приставили бы в РММ к какому-нибудь стоящему делу, но стать слесарем или токарем мне не было на роду написано.
Моим трудоустройством занялась Ира Донцова - до посадки московская студентка. На Лубянке она сидела в одной камере с Ниной Ермаковой и была "наседкой". Об этом я узнал еще на Красной Пресне. Подозреваю, что и перевели меня из Кодина в Ерцево для того, чтоб Ира меня "разрабатывала": Якир-то в Кодине на меня не стучал. А тут - есть надежда: все-таки землячка, знакома с моей невестой… Впрочем, не исключено, что они об этом и знать не знали. Часто мы в своем воображении делаем "органы" куда умнее и осведомленнее, чем они есть. (Юлик Дунский сказал бы "антропоморфизируем".)
Донцова не оправдала доверия кумовьев. Уже после Ириного освобождения (срок ей дали божеский, пять лет), ее любовник Марк Антошевский отозвал меня в сторонку и сообщил:
- Ирка просила сказать: на тебя она не стучала. Так что не думай.
- Я и не думаю, Марк. Будешь писать, передай ей привет - и спасибо за все хорошее.
Марк сильно ее любил. Повесил в бараке Ирину фотографию - красивое лицо, большие светлые глаза, - а ниже, для подсветки, пристроил лампочку - он был электриком. Ребята посмеивались: как икона с лампадой!.. Не знаю, почему Ире важно было, чтоб я узнал о ее - как бы это сказать? - лояльности… И еще одна стукачка призналась мне, что кум интересовался моей персоной - совсем малознакомая девка, я даже имени не помню. Она, Ира, Петька - три признания! Исповедь облегчает душу?
По Иркиной протекции меня взяли в бухгалтерию счетоводом.
Из шести конторских работников трое были пересидчики: у них в формулярах значились не цифры - номера статей и пунктов, а буквы. У Володи Волина, как помнится, КРТД - контрреволюционная троцкистская деятельность, у Ольги Алексеевны и Жозефины Иосифовны - ЧСИР, члены семей изменников родины. Обе были вдовами расстрелянных в ежовщину военных. Ко мне они отнеслись прямо-таки по-матерински заботливо: учили бухгалтерским премудростям, не сердились на мои промахи.
Но еще снисходительней к этим промахам был мой непосредственный начальник Иван Трофимович Обухов. Жозефина мне внушала, например: баланс должен сойтись с точностью до копейки, это святая святых двойной бухгалтерии! И я искал эти не желающие сойтись копейки, по десять раз перепроверяя каждую проводку. А Иван, видя мои мученья, изящным жестом не по-крестьянски маленькой руки отодвигал проблему в сторону: "Баланс составляется в тысячах рублей!" И бессовестно округлял цифры.
Но он же и оберегал меня от служебных неприятностей. Сын саратовского крестьянина, он окончил классов пять средней школы, но был наделен практической сметкой, которой мне в те времена так не хватало. Помню, я ничтоже сумняшеся вывел в калькуляции себестоимость одного куриного яйца - 720 руб. (Не в том месте поставил запятую.) А Ивану и считать не нужно было, для него цифры не были абстрактны, он сразу видел: ну, не может одно яйцо столько стоить! Теперь-то, в 93 году, такая цена не кажется фантастической - то ли еще нас ждет… Но тогда это было прямым доказательством моей профнепригодности.
Просвещал меня Иван Трофимович и по всяким житейским вопросам. Я уже поминал, что сексуальные мои познания были очень невелики. Хотя первый - теоретический - урок я получил в возрасте двенадцати лет. Я тогда лежал в больнице с дифтеритом. В нашу палату попал один взрослый, заболевший этой детской болезнью. Это был ломовой извозчик, добродушный словоохотливый дядька, он рассказывал нам о своих любовных похождениях и мы с большим интересом слушали.
Желая сделать мне приятное, он сказал:
- Но самые лучшие женщины это евреечки!
- Почему?
- У них пизда поперечная.
- Как же она закрывается? - удивился я.
- А конвертом.
Сведения Ивана Обухова были менее фантастичны, хотя и не бесспорны. Это от него я впервые узнал пословицу: "На версту вершок хуйня, а на хую вершок верста". Иван не рекомендовал злоупотреблять сексом (слова этого он не знал, заменял другим).
- Надо так, - говорил он. - Один раз на сон грядущий, второй - на коровьем реву.
Вооруженный этими знаниями я отправился на 37-й пикет. Т. е., не сам отправился, а меня направили на курсы бухгалтеров - да, бывало в лагерях и такое.
37-м пикетом назывался лагпункт, обслуживавший лесопилку. Вообще-то пикет - это отрезок железнодорожного пути длиной сто метров, а так же геодезическая отметка на местности. Почему л/п носил такое название, не знаю, как не знаю и того, почему именно там, а не на головном лагпункте решено было разместить наши курсы.
Со всех ерцевских лагподразделений - с Чужги, с Алексеевки, с Круглицы и Островного - привезли зеков, человек двадцать, и стали готовить пополнение для контор: кое-кто из старожилов в тот период все-таки уходил на свободу. Правда, вскоре почти всех их снова похватали и разослали по лагерям, но как сказано в "Маугли", "это уже другая история, для взрослых".
Большую часть курсантов составляли такие же как я придурки. Но были и работяги, с общих, получившие двухмесячную передышку.
Преподавали опытные бухгалтера: главбух всего Каргопольлага - офицер, и с ним два отсидевших свое зека. Атмосфера на занятиях была вполне деловая и доброжелательная. Особенно благоволил ко мне неулыбчивый и немногословный горьковчанин Соломонов. Однажды принес книжку, сунул мне.
- Почитайте. Хорошая, - сказал он, окая. Книжка и вправду была хороша - "Спутники" Пановой.
Учился я неплохо, и помогал самой отстающей, Шурочке Силантьевой. Была она курносая, веселая, голубоглазая - и я, конечно же, влюбился. (Постоянство вкусов - моя отличительная черта.) Хочется верить, что это господь послал мне Шурочку. Неспособная к бухгалтерии, она обладала бесценными женскими способностями, в том числе редкостной чуткостью. И, в свои двадцать три года, большим практическим опытом. Все про меня поняв, она в два счета избавила меня от всех комплексов, за что я буду благодарен ей по гроб жизни. Не знаю, где она теперь, что с ней сталось. Надеюсь, что жива и здорова.
Шура была дочкой директора энкаведешного дома отдыха в Луге. Ее первыми учителями в постели были постояльцы папиного заведения - не только чекисты, а и два циркача, родные братья. "Два брата-акробата", говорила Шурочка. Обо всех она рассказывала и откровенно, и весело. Но вот о тех, кто сменил в доме отдыха и энкаведистов и циркачей, когда немцы заняли Лугу - об этом мы с ней никогда не говорили. Я не спрашивал, она тоже помалкивала. Хотя ее подружки любезно сообщили: твоя Шурочка - немецкая подстилка.
Девушек и женщин, живших в оккупацию с немцами, в лагере было много, и у каждой имелись свои причины и свои обстоятельства, бог им судья. Но судили-то их не на небесах, а на земле, причем на советской, и всем подряд давали срока по 58-й - кому больше, кому меньше. Я их не осуждал - жалел.
Заниматься любовью в бараке, прилюдно, нам с Шурой не хотелось. И мы часами простаивали в темном тамбуре, ожидая, пока прекратится хождение. Только раз нам удалось оттолкнуться (тогда не говорили "трахнуться") в относительном комфорте: на опилках, за штабелем. Курсантов ведь выводили иногда на лесопилку - убирать территорию; вот мы и воспользовались. Правда, задержались малость, и когда прибежали к воротам, все те же доброжелательные подруги стали громко советовать:
- Шур! Хоть отряхнулась бы!..
Вся спина ее серенького довоенного пальтишка была в опилках.
Там, в рабочей зоне, можно было добыть через вольных курево, а то и выпивку - за деньги, понятно. В Шурин день рождения мне принесли целых два поллитра. Отпраздновать мы решили вечером, в бараке. Но вот проблема: как пронести водку в зону? Эту задачу я решил с гениальной простотой. Заложил по бутылке в каждый рукав повыше локтя и во время обязательного шмона перед воротами с готовностью распахнул бушлат, разведя локти в сторону. Вертухай привычно скользнул ладонями по моим бокам и буркнул: "Ходи". Если б нашел водку, мне обломилось бы суток десять ШИЗО. Но ради любимой девушки стоило рискнуть. Да, да, любимой! Шурка была вторая в моей жизни женщина, которой я сказал это слово - "люблю". Потом говорил и другим - но не часто. И не в лагере…
Занятия на курсах кончились, мы сдали экзамен - я на пятерку, Шура на троечку с минусом - и разъехались по свои лагпунктам. Мы потом переписывались, через бесконвойников. Я старался переправить ей что-нибудь вкусненькое из маминых посылок, а однажды мы даже смогли увидеться - но об этом немного погодя.
На выпускном занятии начальник курсов, старший лейтенант, чью фамилию я, к сожалению, забыл, приятно удивил нас. Свою прощальную речь он начал давно забытым обращением: "Товарищи!" Оговорился? Не думаю. Были, были среди лагерного начальства вполне порядочные, многое понимавшие люди.
На 15-й я вернулся старшим бухгалтером производственной группы. На меня смотрели с уважением, а девушки с новым интересом: подружиться со мной, считали они, было бы полезно.
Попадая в тюрьму, женщины в первые же дни узнавали от опытных сокамерниц: в лагере надо сойтись с кем-нибудь из придурков, лучше всего с нарядчиком - пристроит на легкую работу. А одной быть нельзя, дойдешь на общих. И блатные приставать будут.
К нам на 15-й пришел этап из Иванова - молодые девчонки, в большинстве ткачихи, получившие срок по статье 162-й, воровство: вынесли с фабрики две-три бобины пряжи и променяли на хлеб.
Пока они все вместе жили в карантинном бараке, их навещали наши старожилки - познакомиться и узнать, не пришел ли кто из землячек. Заодно инструктировали: тут на сельхозе с мужиками плоховато, человек сто всего, да и то половина доходяги. Но есть в хлеборезке грузин Моисей, он баб любит; а в бухгалтерии - очкастый молодой еврей. У него, вроде, никого нет… Девушки слушали, принимали к сведенью. И жалели свою товарку, которая была на седьмом месяце беременности:
- Любочка, а ты-то как будешь? С таким-то пузом.
- А я, девочки, рачком.
Об этой беседе мне рассказала, хихикая, Люська Беляева, с которой у нас случился скоротечный роман: она воспользовалась наводкой.