58 1/2 : Записки лагерного придурка - Фрид Валерий Семенович 17 стр.


У нее было милое курносое личико, тоненькая фигурка и, как отметил мой друг Леха Кадыков, "подстановочки под ней выполнены очень аккуратно". (Лешкина речь и по сей день отличается своеобразием. Про одну знакомую даму он сказал, что у нее большое обоняние). А подстановочки, т. е., ножки, были у Люськи действительно хороши. И удивительная походка - куда до нее нынешним манекенщицам! На этапе Люсю постригли: завшивела в тюрьме. И теперь она ходила, не снимая голубой косынки, каждую ночь проверяла, не отросли ли волосы. Об этом ее нетерпеливом ожидании знал весь лагпункт. И Венька Стряснин, зав. ШИЗО, вместе с надзирателем Серовым, сыграли над Люськой пакостную шутку: сорвали косынку и снова постригли наголо, объявив, что у Беляевой вши. Как она рыдала, бедная девка! Ведь нагло врали, сволочи. Она была чистюля, заботилась о своей внешности, даже чистила зубы два раза в день - чего я, например, не делал никогда.

Женщины в этом смысле - да и не только в этом - существа удивительные. Моя тетка Нюрочка, посаженная в 37-м как ЖИР, жена изменника родины, рассказывала: в Темниковских лагерях, в женском бараке, она наблюдала интересную сцену. Новенькая, тоже жена изменника из только что прибывшего этапа, делала на нарах массаж лица, похлопывая по щекам кончиками пальцев. При этом она причитала:

- Ужас, ужас… Мужа, конечно, расстреляли… (Тюп-тюп-тюп.) Детей отправили в приют… (Тюп-тюп-тюп.) Боже, десять лет, десять лет! (Тюп-тюп.) Нет, я знаю - я не переживу!..

Сама Нюрочка вышла через пять, сохранив, как видим, чувство юмора - и ангельский характер. Ее первого мужа расстреляли, а вторым стал мой овдовевший дядька Володька, который мучил ее, думаю, не меньше, чем лагерное начальство - хотя любил. Он еще в гимназии был влюблен в Нюрочку…

Люська была не Людмила, как полагалось бы, а Лариса. Лариса Яковлевна Беляева, 1927 года рождения. Расстались мы в сорок восьмом, а в шестьдесят первом, уже вольным человеком, я по киношным делам попал в Иваново. Наугад поинтересовался в справочном киоске: где живет такая-то? Оказалось, что живет на этой улице, только теперь у нее другая, немецкая или еврейская фамилия. Я постоял-постоял перед ее домом, но так и не решился зайти: наверно, замужем, наверно, не хвастается своим лагерным прошлым. Зачем осложнять человеку жизнь? Тем более, что и любви-то не было - ни с ее, ни с моей стороны. Так "курортное знакомство".

Разнообразием статей, сроков и, соответственно, человеческих типов наша женская зона превосходила, пожалуй, любой чисто мужской лагпункт. Кроме воровства, растрат, мошенничества и всех пунктов 58-й статьи, были и специально женские преступления - проституция, криминальные аборты. В те годы криминальными считались все аборты - советское законодательство их то разрешало, то запрещало. И судили абортисток за детоубийство, по ст. 136. К ним в зоне относились сочувственно, хоть и подозревали, что некоторые врут, будто сидят за аборт, а в действительности придушили уже родившегося ребеночка: времена были тяжелые, голодные. Почему-то больше всего не любили у нас на 15-м некрасивую угрюмую бесконвойницу: она схлопотала года три за растление малолетних. Вот уж нетипичная для женщин статья!..

Воровки - не ивановские расхитительницы гос. имущества, а настоящие блатнячки - держались особняком. Себя называли "крадуньи, жучки, воровайки". Перед начальством не тушевались, вели себя нагло и вызывающе.

Я сам видел, как пришла такая жучка в кабинет к Козлову, инспектору ЧИС, части интендантского снабжения, и потребовала, чтоб ей выдали комплект обмундирования. Инспектор отказал: она была "промотчица" (промотом называлась утрата казенной одежды. Украли у тебя, потерял или спалил по-нечаянности на костре - все равно считалось, что промотал. Было б что!) Девка напирала, Козлов стоял на своем:

- Не дам, и не проси!

- А в чем я на работу выйду?.. Вот так? - И она распахнула телогрейку, под которой не было ничего, кроме голого тела.

Инспектор смутился, даже покраснел - а ей только того и надо было. Этот спектакль блатнячки разыгрывали во всех лагерях нашей родины. И во всех лагерях известна была изящная формула отказа от работы:

- Начальник, этими ручками не лопату, а хуй держать!

Бригадирша из блатных, дородная и не слишком молодая - все величали ее Анна Петровна - спала в почетном углу барака, отгороженном занавеской. Во время вечернего обхода она голышом разлеглась поверх одеяла, и выпятив белый живот, ждала, пока вертухай не отдернет занавеску. Дождалась-таки желанного эффекта:

- Испугался! - заливалась смехом Анна Петровна. - Думал - куль с мукой, а на нем крыса сидит!

Молодые воровайки щеголяли наколками - звезды вокруг сосков или надпись на ляжке: "Умру за горячую еблю". Своими глазами не видел, врать не буду: я с блатнячками не шился. Одна, правда, сказала про меня - "красюк". Зато другая объявила, что не покажет мне и с десятого этажа. А третья называла меня "крокодил в разобранном виде". Что за разобранный вид, не знаю, но так говорили. Или еще так: "страхуила в разобранном виде".

Что же касается лозунга "Умру за…", то он, как и многие другие, с реальной жизнью мало соотносился. Бытующее в народе - и литературе, к сожалению - представление о похотливости и ненасытности оголодавших лагерниц сильно преувеличено. Не верю в рассказы (кто их не слышал?) о зашедшем в женский барак монтере, которому бабы перевязали обрывком электрошнура мошонку и долго пользовали - все по очереди. Еще глупее байка про залежи узких мешочков, набитых кашей - их якобы обнаружили на развалинах снесенного бабского барака. Мешочки!.. С кашей… Тьфу!

Разумеется, были и в лагере чувственные женщины, всерьез страдавшие от воздержания. Одной нашей бесконвойнице, невзрачной молодой бабенке, с глазами всегда грустными и виноватыми, вольная врачиха Роза Самойловна даже назначила специфическое лечение: ее послали уборщицей на вохровскую псарню, к молодым солдатам-собаководам. Другая, постарше, некрасивая веселая полька пани Зося, откровенно приставала к ребятам из РММ - и иногда добивалась успеха. Токарю Витьке Кофляру она благодарно сказала:

- Пане Кофляр, меня много кто ебал, но как вы - никто! У вас, пане Кофляр, хуй в золотой оправе.

Но были и вполне равнодушные к сексу девки, занимавшиеся любовью по необходимости. Одна во время полового акта (дело происходило в женском бараке, на верхних нарах) крикнула подружке, собравшейся на ужин:

- Тань, возьми на меня, ладно?

Это я слышал своими ушами.

Имелись на 15-м и ковырялки - этим противным словечком называли тех, кто мастурбировал. Имелись и коблы, они же кобелки. Эти вызывали повышенный интерес - и не только у меня. Двух из них считали гермафродитами. Возчица фекалия Сашка, немолодая, низенькая, говорила про себя "я был", "я ходил". В телогрейке и ватных штанах пол ее определить было трудно. Одна моя приятельница знала лагерное поверье: если плеснуть на гермафродита холодной водой, мужское естество выйдет наружу. Она и проделала это в бане, окатила Сашу из шайки. Та разозлилась, крикнула:

- Увидеть хочешь? Приходи ночью, увидишь.

Любовь Сашка крутила со своей напарницей-фекалисткой, такой же низкорослой и, как любили говорить в те годы, "семь раз некрасивой". Нормировщик Носов, мужик совершенно бессовестный, выпытывал у Сашиной сожительницы:

- Нет, ты расскажи - как вы с ней это делаете?

- Так ведь натуральный мужчина, - слегка стесняясь объясняла допрашиваемая.

Вторая "гермафродитка", бригадирша Марья Ивановна, была поколоритней. Коротко стриженная, красивая, в офицерских брюках, заправленных в кирзовые сапоги и лихо сдвинутой набок кубанке - ни дать, ни взять, первый парень на деревне! Все тот же Носов орал на всю контору:

- Марь Иванна… Эта Марь Иванна не одну на Островное отправила!

Это была метафора. Имелось в виду: от нее не одна бабенка забеременела! Марья Ивановна слушала и польщенно посмеивалась. Хотя скорей всего она была просто мужеподобной лесбиянкой. На лагпункте с уважением говорили, что она отбила бабу у самого Степана Ильина - ссученного вора, коменданта. А отбитая и не отпиралась:

- Попробуешь пальчика - не захочешь мальчика!..

Про сколько-нибудь постоянную любовницу зек говорил "моя жена". И она про него - "муж". Это говорилось не в шутку: лагерная связь как-то очеловечивала нашу жизнь. А некоторые, выйдя на волю, становились официальными мужем и женой. Знаю по-крайней мере три такие пары. Постоянная связь уважалась и была выгодна во многих отношениях. Налаживалось какое-никакое семейное хозяйство, к "жене" как правило, другие не приставали - зачем мужикам портить отношения?

Принцип социального равенства в лагерных "браках" соблюдался не всегда. Мог, скажем, конторский придурок выбрать подругу из своего окружения, но чаще бывало по-другому. И приличные женщины, случалось, жили с ворами или суками - страдая от несоответствия. Помню, еще в Ерцеве, когда скотина Толик Анчаков "совал мне в рот и в нос", т. е., материл по-черному, возлюбленная Толика, тихая миловидная ленинградка, смотрела на меня из-за его плеча, вздыхала и глазами извинялась за сожителя.

А на 15-м была вольнонаемная врачиха Ольга… забыл отчество. Она освободилась году в сорок пятом и, как многие, осталась при лагере: бывалые контрики чувствовали, что так безопаснее. На носу у этой очень славной дамы был глубокий шрам. Мне объяснили его происхождение: оказывается, в бытность заключенной, она жила с блатным. Эта связь стала ее тяготить, и врачиха попросила опера отправить неудобного любовника на этап. Тот узнал об этом, но промолчал. А когда настал час разлуки, пришел к подруге, поцеловал на прощанье и вцепился зубами в нос. Откусил, но не напрочь: удалось поставить на место и сшить. Но шрам остался памятью на всю жизнь…

За свой срок я погостил на трех лагпунктах, где были женщины. И как ни странно, не могу вспомнить ни одного случая изнасилования или убийства из ревности. Драки, понятное дело, случались. При мне одноногий сапожник Сашка, застигнутый в женском бараке соперником, отбивался от него отстегнутым протезом. Да что там отбивался: молотил как цепом и его, и еще двоих, прибежавших на подмогу. Страшно было смотреть - но и приятно: шесть ног спасовали перед одной.

Я и сам однажды подрался "из-за бабы" - но это уже из области комического. В тот вечер в клубе (он же столовая) были танцы - девчата упросили инспектора КВЧ разрешить. Чудеса! Весь день вкалывали на общих, а тут - откуда силенки взялись? - пошли плясать под баян и плясали до самого отбоя. Молодость великое дело, она и в лагере молодость - как в Африке туз.

Я-то и в молодости не умел танцевать, так что в клуб не пошел. А незадолго до того я рассорился с Катькой Серовой, хорошенькой и совершенно бессмысленной девчонкой из Вологды. Но весь лагпункт продолжал считать ее моей барышней. И вот прибегает ко мне в барак ее подружка, кричит:

- Там Витька-парикмахер твоей Катьке по морде дал! При всех!

Ну не стану же я объяснять, что Катька уже три дня, как не моя?.. Надел сапоги пошел в столовую.

У дверей я подождал, пока выйдет Витька, сказал:

- Хочу с тобой поговорить. - И не дожидаясь ответа, дал ему по уху. Он взвизгнул и кинулся бежать - вприпрыжку, как заяц. Мы с Лешкой Кадыковым потом измерили длину первого прыжка по следам на снегу - метра три, не меньше. Шапка с Витькиной головы слетела, я подобрал ее, принес к себе в барак и повесил на гвоздик - как скальп врага. Владелец придти за шапкой побоялся, прислал надзирателя Серова. Тот спросил - с уважением:

- Чем ты его?

- Кулаком.

Серов не поверил: Витькино ухо здорово распухло. Так ведь вмазал, что называется, от души.

По-настоящему парикмахера звали не Виктор, а Мечислав. Чем-то его не устраивало красивое имя. Он выдавал себя за блатного, но позорное бегство сильно подпортило его репутацию - а мою укрепило, совершенно незаслуженно.

Потом мы помирились и я ходил к нему бриться. Иметь бритву, даже безопасную, зеку не положено. Некоторые ухитрялись бриться осколком стекла, но я бы не смог. Витька объяснил:

- У тебя щетина как у кабана, а шкура как у зайца.

Я садился в парикмахерское кресло, не боясь, что он перережет мне горло опасной бритвой. Витька-Мечислав отомстил по-другому. Узнав, что в Ховрине, подмосковном лагере, вместе с ним в сорок пятом году сидела моя невеста Нина, он "вспомнил":

- Такая блондинистая? Ну, скажу я тебе, она там давала жизни! Сто грамм на трассе, килограмм на матрасе.

Поганый был мужичонка - но мастер хороший.

IX. Не все коту Масленица

Столовая на 15-м могла служить не только танцплощадкой. Иногда она становилась зрительным залом, а случалось - и залом суда. Но об этом после, в самом конце главы.

С головного лагпункта к нам привозили иногда целые спектакли. Не знаю, как назвать труппу: "крепостной театр?". Не моя стилистика. Обойдусь официальным "драмколлектив". А играли они комедии: "Вас вызывает Таймыр" и "Одиннадцать неизвестных" - оперетку, вдохновленную победным турне московских динамовцев по Англии, а нынче напрочь забытую. Но я помню:

Вылетает быстрой птицей на поле он, Томми Мак-Клют.
Кто британского футбола Наполеон? Томми Мак-Клют!..

(А может, не Томми, а Джонни. И не Мак-Клют… Чей текст, не знаю, а музыка, по-моему, Никиты Богословского).

Нам нравилось. Но чаще мы обходились своими силами. Всё, как и в Кодине: одноактные пьески про шпионов, чечетка, пение. К репертуару художественное руководство в лице добродушного старшины-украинца не особенно придиралось. Мне старшина откровенно признался, что в этом деле он не того… (Злые языки утверждали, что это он объявил как-то раз со сцены: "Женитьба Гоголя", сочинение Островского). Его бы самокритичность всем киноначальникам, с которыми мы с Дунским имели дело потом, уже на воле! Отвлекусь, чтобы рассказать: наш министр, раскритиковав "Служили два товарища", особо отметил, что в фильме крайне неудачен образ Буденного.

- Буденного? - удивились мы. - Но ведь там нет Буденного.

- Как нет? А этот, с усами?

- А!.. Так это же безногий комбриг. Вы разве не заметили: у него нет обеих ног.

Слегка смутившись, министр пробормотал:

- Вот это и вызывает недоумение.

Не называю фамилий: старшины - потому, что забыл, а министра помню, но не хочу обижать, человек он был не злой.

А на 15-м, пользуясь нетребовательностью начальства и аудитории, со сцены пели всякую муру. Голосистая Неля Железнова, симпатично картавя, вызванивала:

Там мор-ре синее, песок и пляж!
Там жизнь пр-ривольная чар-рует нас!
То небо синее, мор-рскую гладь
Я буду часто вспоминать!..

Но в бараке, для своих, она со слезой в голосе пела совсем другую песню:

Над осенней землей, мне под небом стемневшим
Слышен крик журавлей всё ясней и ясней.
Сердце просится к ним, издалёка летевшим,
Из далёкой страны, из далеких степей.
Вот всё ближе они и как будто рыдают,
Словно грустную весть они мне принесли.
Из какого же вы неприветного края
Прилетели сюда на ночлег, журавли?
Я ту знаю страну, где луч солнца бессилен…
Там, где савана ждет, холодея, земля
По пустынным полям бродит ветер унылый -
То родимый мой край, то отчизна моя.
Холод, голод, тоска… Непогода и слякоть,
Вид усталых людей, вид усталой земли.
Как мне жаль мой народ, как мне хочется плакать!
Перестаньте ж рыдать надо мной, журавли…

Этот вариант "Журавлей", привезенный вояками с запада, нравится мне куда больше, чем тот, что теперь поет - хорошо поет, согласен - Алла Боянова.

Неля была очень музыкальна и даже любовь крутила с парнем по фамилии Музыка. После лагеря они с Жоркой поженились, о чем написали мне из Владивостока.

Певуний у нас было много, но самым большим успехом пользовалась Тамашка Агафонова. Маленькая, худенькая - чистый воробышек! Мы с Жоркой Музыкой забавлялись тем, что перекидывали ее из рук в руки как мячик. А голос у нее был на удивление сильный, низкий. Тамашка (по-другому никто нашу звездочку не звал - ни Тамарой, ни Томой) была прямо-таки влюблена в Ольгу Ковалеву - замечательную исполнительницу русских песен, которую теперь мало кто помнит. А Тамашка её спокойную, неаффектированную манеру решительно предпочитала эстрадной удали Руслановой. Рассказывая о ней, она никогда не говорила "Ковалева" или "Ольга Ковалева", а только полностью, с придыханием: "Оль-Васильна-Ковалёва". И пела все песни из её репертуара - и на концертах, и до, и после.

Девчоночке этой не было и двадцати лет. В лагерь она попала за прогул. Своим родителям написать об этом не посмела - как же: не было у них в роду каторжников! И все три года просидела без посылок. А когда освободилась, прислала своей - и моей - подруге Вальке Крюковой письмо.

"Валечка, - писала она - меня дома не ругали, жалели. На работу не пускают, велят кушать. Я уже поправилась на двенадцать килограмм…" Кончалось письмо так: "Валечка, как освободишься - приезжай! Валечка, передай привет Валерию Семеновичу, пускай он нарисует мне морячка и девочку".

И я нарисовал - как и раньше рисовал для неё - картинку. Конторским сине-красным карандашом изобразил матросика и девочку с огромными как у самой Тамашки глазами.

С Валькой - доброй, весёлой, бесхитростной - они очень дружили, хотя та была постарше года на четыре и москвичка. (Тамашка была из Вологды). В самом начале нашего знакомства Валька меня предупредила:

- Валер, на воле я прошла огонь и воду, а в лагере у меня была любовь только с одним человеком. Я тебе честно говорю: если он придёт к нам с этапом, я буду с ним.

Но конец нашему - очень счастливому - роману положил не приезд "одного человека", а совсем другое событие. Валентина, с её пустяковой бытовой статьёй попала под так называемую "частную амнистию". Такие амнистии объявлялись без особой рекламы довольно часто: для беременных, для мамок, просто для малосрочниц. (Пятьдесят восьмой это не касалось).

Нарядчик встретил меня у конторы и показал список - не очень большой.

- Твоя Валька тоже тут.

Я побежал искать её. Ещё издали крикнул:

- Валь, ты на волю идешь!

И - такая странная реакция - она вся залилась краской. Шея, лицо, уши стали пунцовыми. Я и не знал, что такое бывает. От стыда краснеют - но от радости?!

Сразу стали думать, в чем ей идти на свободу. У кого-то из женщин выменяли лиловое вискозное платьишко, еще какое-то шмотье. Раздобыли три лишних пайки хлеба - и простились.

А дня через три я получил письмо - такое же милое, как сама Валька. Вспоминала всё хорошее, писала, что не забудет… Может, и забыла, а я вот почти полвека спустя вспоминаю с нежностью. Оно и понятно: хорошие люди прочно застревают в памяти.

Правда, другого очень хорошего человека с 15-го ОЛПА я вспоминаю всегда с чувством вины. Он тоже ушел на волю, но это было не досрочное освобождение - совсем наоборот. "Старый Мушкетер", как мы с Лешкой Кадыковом прозвали его, отсидел свой червонец, потом пересиживал лет шесть - и наконец-то дождался.

Назад Дальше