Искорка надежды - Митч Элбом 2 стр.


Вместо этого я держался за старое; я каждую осень на Великие Праздники летал домой и стоял в синагоге рядом с отцом и матерью. Может быть, я отказывался от перемены из-за упрямства. А возможно, просто избегал лишних хлопот, ведь для меня это не было чем-то важным. Но как непредвиденное последствие моего бездействия в моей судьбе незаметным образом нечто осталось неизменным: со дня моего рождения и по сей день в моей жизни был только один-единственный служитель Богу.

Альберт Льюис.

И у него была только одна конгрегация.

Мы оба были однолюбами.

И, как мне казалось, кроме этого, нас ничто больше не объединяло.

ЖИЗНЬ ГЕНРИ

В то самое время, когда я жил и рос в пригороде, другой мальчик, почти что мой ровесник, жил и рос в Бруклине. Позднее ему тоже предстояло разобраться в вопросах веры. Но его путь был совсем иным.

Ребенком он спал в компании крыс.

У Вилли и Вильмы Ковингтон было семеро детей, и Генри Ковингтон оказался у них предпоследним по счету. Ковингтоны жили в крохотной, тесной квартирке на Уоррен-стрит. Четыре брата спали в одной комнатенке, три сестры - в другой.

Кухня принадлежала крысам.

Семья оставляла на ночь на кухонном столе миску с рисом, чтобы заманить в нее крыс, и тогда они не лезли в спальни. Днем самый старший брат Генри оборонялся от крыс духовым ружьем. Генри же боялся этих тварей до смерти и ночи напролет ворочался от страха.

Мать Генри была домработницей, - она прислуживала в основном в еврейских семьях, - а отец - пройдохой. Высокий, крепкий мужчина и большой любитель пения. У него был приятный голос - вроде как у Отиса Рединга. В пятницу вечером он обычно брился перед зеркалом и тихонько напевал "Длинноногую женщину", а его жена, прекрасно понимавшая, куда он собирается, закипала от гнева. И начинались яростные, крикливые ссоры.

Когда Генри было пять лет, во время одной из таких пьяных перебранок его родители с воплями и руганью выкатились на улицу. Вильма с двадцатидвухкалиберным ружьем в руках грозилась пристрелить мужа. Не успела она взвести курок, как к ней с криком "Миссис, не делайте этого!" подскочил прохожий.

Пуля прострелила ему руку.

Вильму посадили в Бедфорд-Хиллс - женскую тюрьму строгого режима. На два года. По выходным отец и Генри ходили ее навещать. Разговаривали они через стекло.

- Ты по мне скучаешь? - спрашивала Вильма у Генри.

- Да, мама, - отвечал Генри.

В те годы Генри был совсем тощим; чтобы он хоть немного поправился, его кормили специальной смесью для прибавления веса. По воскресеньям он ходил в соседнюю баптистскую церковь, пастор которой приводил детей к себе домой и угощал мороженым. Генри это нравилось. Для него это было введением в христианство. Пастор говорил об Иисусе и Боге-отце, а Генри рассматривал картинки, изображавшие Иисуса, и пытался представить себе Бога. Он казался Генри гигантским темным облаком с нечеловеческими глазами. И короной на голове.

Ночью Генри молил облако не пускать к нему крыс.

ПАПКА С НАДПИСЬЮ "БОГ"

Рэб повел меня в свой кабинет, и я решил, что начинать разговор с упоминания о "прощальной речи" так же неловко, как, едва представившись врачу, начать раздеваться. Как можно вступить в разговор с фразы: "Так что бы вам хотелось, чтобы я сказал, когда вы умрете?"

Я попытался завести с Рэбом светскую беседу. О погоде. О нашем предместье. Мы совершали тур по комнате. Полки в ней ломились от книг и папок. Рабочий стол был завален письмами и заметками. Повсюду стояли открытые коробки. Рэб, видно, что-то заново просматривал и приводил в порядок, или уж и не знаю, что он со всем этим делал.

- Такое ощущение, будто я почти не помню того, что происходило в моей жизни, - сказал вдруг он.

- Для того чтобы все это пересмотреть, понадобится, наверное, еще одна жизнь.

- Ха! Точно подмечено! - рассмеялся Рэб.

В том, что я его рассмешил, было нечто приятное, но одновременно и неуважительное. Вблизи он вовсе не был тем рослым, крепким человеком, которого я помнил с детства, таким огромным мужчиной, каким он казался с моего места в молельном зале.

Теперь, когда я стоял рядом с ним, он оказался ниже ростом. И выглядел более хрупким. К старости он как будто скукожился. Щеки его обвисли, и хотя в его улыбке по-прежнему сквозила уверенность в себе, а глаза светились умом и мудростью, передвигался он необычайно осторожно, словно боялся упасть. Он точно шел рука об руку со своей старостью. Мне захотелось спросить его: "Сколько же вам осталось жить?"

Вместо этого я задал вопрос о папках.

- О, в них всевозможные истории, идеи для проповедей, - ответил он. - Я делаю вырезки из газет и журналов. - Он усмехнулся: - Собираю вырезки о "Янкис".

Я заметил папку с надписью "Старость". И еще одну, огромную, с надписью "Бог".

- У вас в ней материалы о Боге? - спросил я.

- Да. Пожалуйста, подвинь-ка ее поближе.

Я встал на цыпочки и осторожно, чтобы не сбросить остальные папки, вытянул ту, на которой была надпись "Бог". Затем положил ее на нижнюю полку.

- Поближе, мой Господь, к тебе, - пропел Рэб.

Наконец мы сели. Я открыл блокнот. С годами благодаря журналистской практике зеленый свет семафора включался во мне, как по команде; и Рэб, заморгав, понимающе кивнул - ясно, теперь мы переходим к формальной части. Он расположился в кресле с низкой спинкой и на колесиках. В нем можно было подкатываться к письменному столу и книжным полкам. Я же сел в зеленое кожаное кресло - на мой вкус, слишком уж мягкое. Я, точно маленький мальчик, провалился в него.

- Тебе удобно? - спросил Рэб.

- Удобно, - солгал я.

- Хочешь поесть?

- Нет, спасибо.

- Выпить?

- Спасибо, не хочется.

- Хорошо, - сказал он.

Хорошо так хорошо.

Первого вопроса я не заготовил. С чего же я должен начать? С чего начинают подводить итоги жизни? Я бросил взгляд на папку с надписью "Бог", которая меня, честно говоря, заинтриговала. Что же в ней все-таки было? И вдруг выпалил самый очевидный вопрос к человеку в мантии:

- Вы верите в Бога?

- Да, верю.

Я нацарапал его ответ в блокноте.

- Вы когда-нибудь говорите с Богом?

- Постоянно.

- Что же вы Ему говорите?

- В последнее время? - Рэб вздохнул, а потом чуть ли не пропел: - В последнее время я говорю: "Господи, я знаю, что мы скоро увидимся. И у нас будут приятные беседы. Но пока что, Господи, если уж Ты решил меня забра-ать, забирай немедля. А если Ты решил меня здесь оста-авить… - Рэб развел руки и возвел глаза к потолку. - Дай мне силы сделать то, что необходимо".

Рэб всплеснул руками. Пожал плечами. Впервые в жизни он говорил о своей смерти. И меня вдруг осенило, что я дал согласие не просто на прощальную речь. Теперь каждый вопрос, заданный мной этому старику, будет тем самым вопросом, который я никогда прежде не решался задать самому себе.

- О чем же мне говорить, когда вы умрете?

- Эх, - вздохнул раввин и снова уставился в потолок.

- Так что? Бог вам отвечает?

Рэб улыбнулся.

- Все еще жду ответа, - проговорил он.

ГОД 1966-й…

…К нам приехала погостить бабушка. Мы пообедали и убираем со стола посуду.

- Сегодня йорцайт, - говорит она матери.

- Там в буфете, - отвечает мать.

Бабушка низкорослая и полная. Она идет к буфету, но с ее ростом до верхней полки никак не дотянуться.

- А ну-ка подпрыгни, - говорит она мне.

Я подпрыгиваю.

- Видишь там свечу?

На верхней полке маленький стеклянный стаканчик с воском. Из его середины торчит фитилек.

- Эта?

- Эта. Ты осторожнее.

- А для чего она?

- Для твоего дедушки.

Я спускаюсь на пол. Я никогда не видел своего деда. Однажды он чинил раковину в летнем домике, и у него вдруг случился сердечный приступ. Ему было сорок два.

- Это была его свеча? - спрашиваю я.

Мать опускает руку мне на плечо.

- Мы зажигаем свечу в память о нем. Иди играй.

Я выхожу из комнаты, но тут же потихоньку возвращаюсь подглядеть и вижу, как мать и бабушка, стоя возле свечи, бормочут молитву.

Когда они поднимаются наверх, я возвращаюсь в кухню. Свет в ней погашен, но пламя свечи освещает столик, раковину и край холодильника. Я еще не знаю, что это религиозный ритуал. Мне это кажется волшебством. Я думаю: а что, если мой дедушка там? Что, если он - крохотный огонек, один-одинешенек в этой кухне, запертый в стеклянном стаканчике?..

Я ни за что не хочу умирать.

ЖИЗНЬ ГЕНРИ

Генри впервые в жизни признал Иисуса своим Спасителем, когда ему было десять, в маленьком библейском летнем лагере в окрестностях Биверкиля, в штате Нью-Йорк. Для Генри этот лагерь был отдушиной - две недели вдали от грохота машин и бруклинского хаоса. В лагере дети играли на свежем воздухе, гонялись за лягушками, собирали листья мяты и, промыв их водой, сушили на солнце. А по вечерам вожатые, добавив сахар, заваривали из них чай.

Как-то вечером хорошенькая светлокожая вожатая спросила Генри, не хочет ли он вместе с ней помолиться. Вожатой было лет семнадцать. Стройная, с деликатными манерами, в коричневой юбке, белой с оборкой блузке, она завязывала волосы конским хвостиком и казалась Генри такой красивой, что от ее слов он потерял дар речи.

- Хочу, - проговорил он наконец. - Хочу с тобой помолиться.

Они вышли из домика.

- Тебя зовут Генри, и ты - Божье дитя.

- Меня зовут Генри, - повторил он. - И я Божье дитя.

- Ты хочешь признать Иисуса Христа своим Спасителем? - спросила она.

- Хочу, - ответил он.

Она взяла его за руку.

- Ты признаешься в своих грехах?

- Признаюсь.

- Ты хочешь, чтобы Иисус простил твои грехи?

- Да.

Она приблизила свое лицо к лицу Генри.

- Ты просишь Иисуса войти в твою жизнь?

- Да, - прошептал Генри.

На дворе было тепло. Предзакатное небо порозовело. Генри ощутил мягкую кожу ее лба. Девушка сжала его руку в своей. Ее молитвенный шепот звучал у самого его уха. Это было истинное спасение. И он принял его всей душой.

На следующий день его приятель раздобыл духовое ружье, и они принялись стрелять в лягушек, стараясь прикончить каждую из них наверняка.

Апрель

ДОМ МИРА

Я неторопливо вел машину под шум легкого весеннего дождя. Я ехал на вторую встречу. Я попросил Рэба, чтобы мы могли увидеться с ним на службе, поскольку для прощальной речи мне нужно было знать, как он исполняет свой долг, верно?

Проезжая по знакомым с детства пригородам Нью-Джерси, я испытывал какое-то странное чувство. В те времена это было провинциальное предместье, где селились люди среднего класса, - отцы работали, жены готовили обед, звонили церковные колокола, - а я не чаял оттуда вырваться. После одиннадцатого класса поступил в университет в окрестностях Бостона, потом перебрался в Европу, оттуда в Нью-Йорк и больше никогда здесь не жил. Эти места казались слишком жалкими для моих жизненных устремлений. Оставаться здесь - все равно что всю жизнь носить школьную форму. Я мечтал о путешествиях, о том, чтобы поселиться в иностранных городах и дружить с жителями других стран. Как-то раз я услышал выражение "гражданин мира". И я хотел стать "гражданином мира".

И вот теперь я - мне едва перевалило за сорок - вернулся в свой родной город. Проезжая мимо продуктового магазина, я увидел в витрине рекламу "Лед с сиропом". Детьми мы очень любили этот лед с вишневым или лимонным сиропом - десять центов за маленький стаканчик, двадцать пять - за большой. Такого лакомства я больше нигде и никогда не видел. Из магазина вышел мужчина, лизавший лед из стаканчика; и я вдруг подумал: интересно, как бы обернулась моя жизнь, если бы я остался в этом предместье и, уже будучи взрослым, лизал лед из стаканчика?

Я тут же отбросил эту мысль. Я приехал сюда по делу. Для прощальной речи. Я сделаю свое дело и вернусь домой.

Парковка была почти пуста. Я подошел к дверям синагоги с высокой застекленной аркой над входом, но ностальгии не почувствовал. Это не был молельный дом моей юности. Наша синагога Темпл Бейт Шолом, - что означает Дом Мира, - разделив судьбу множества церквей и синагог, перебралась на новое место. С годами она разрослась и вслед за своими прихожанами переехала в более богатый район пригорода. Когда-то я думал, что молельные дома, подобно горам, никогда не меняют ни форму, ни местоположение. Однако на самом деле многие из них следуют за своими прихожанами. Их строят и перестраивают. Наша, например, из старого викторианского дома в жилом квартале города перебралась в обширное сооружение о просторным вестибюлем, девятнадцатью классными комнатами и кабинетами. А в ее коридоре на стене теперь висели портреты тех, на чьи пожертвования нее это было построено.

Лично мне больше по душе был тесный дом, куда я ходил в детстве и юности и где - стоило зайти в него с заднего входа - из кухни доносились запахи съестного. В том доме мне знаком был каждый уголок, включая кладовку, где мы без конца друг от друга прятались.

Однажды я скрывался там от Рэба.

Но разве хоть что-нибудь в жизни остается неизменным?

Рэб; уже ждал меня в вестибюле. На нот раз на нем была рубашка с воротничком и спортивная куртка. Он приветствовал меня персональной переработкой хора из "Хэллоу, Долли":

Привет, мой друг Митчелл,
Привет, мой друг Митчелл,
Как это славно.
Что ты опять и родном краю…

Я натянуто улыбнулся. Интересно: сколько я смогу выдержать эти музыкальные представлении?

Я спросил, как он себя чувствует. Рэб скатал, что иногда у него кружится голова. Я поинтересовался, насколько по серьезно.

Он пожал плечами.

- Скажу тебе так, - начал он: - Седой старик раввин…

- Уже не тот, что был, - докончил я.

- А?

Мне стало не по себе. Зачем я его прервал? Почему я такой нетерпеливый?

Мы зашагали по коридору к его кабинету. Рэб уже считался почти пенсионером и мог теперь работать когда хотел и сколько хотел. А иногда мог оставаться и дома, - никто не возражал.

Но религия зиждется на ритуалах, а Рэб любил ритуал хождения на службу. Он вырастил эту конгрегацию: а 1948 году в ней было всего несколько дюжин семей, теперь этих семей - больше тысячи. Мне даже показалось, что для Рэба это место стало чересчур большим. Слишком много было людей, которых он лично не знал. Появилось еще два раввина: один - главный, другой - его ассистент. Они теперь занимались повседневными делами. Когда Рэб впервые тут появился, о помощниках смешно было и мечтать. Рэб носил с собой ключи от синагоги и сам отпирал се и запирал.

- Посмотри, - Рэб указал на стопку нарядно обернутых подарков, сложенных в дверном проходе.

- Что это? - спросил я.

- Комната для невест. Они здесь переодеваются перед свадьбой.

Он провел взглядом по стопке подарков и улыбнулся:

- Прекрасна, правда?

- Прекрасна? Кто?

- Жизнь, - ответил он.

ГОД 1967-й…

…и дома украшены к Рождеству. Почти все наши соседи - католики. Однажды утром после снегопада мы с приятелем, в куртках с капюшонами и резиновых сапогах, идем в школу. Мы проходим мимо маленького дома, на лужайке которого стоят фигуры персонажей из сцены рождения Иисуса.

Мы останавливаемся. Разглядываем фигуры. Мудрые старцы. Животные.

- Этот вот Иисус? - спрашиваю я.

- Какой этот?

- Тот, что стоит. С короной.

- Я думаю, это его отец.

- А Иисус - это тот, другой?

- Иисус - младенец.

- Где?

- В колыбели, балда.

Мы вытягиваем шеи. С тротуара Иисуса не видно.

- Подойду поближе, посмотрю, - говорит мой приятель.

- Лучше не ходи.

- Почему?

- Будут неприятности.

Я не знаю, почему я это сказал. Даже в том возрасте мир для меня уже был разделен на "мы" и "они". Если ты еврей, то не должен говорить об Иисусе и, наверное, даже смотреть на него.

- А я все равно посмотрю, - говорит приятель.

Я с опаской ступаю вслед за ним. Под ногами у нас скрипит снег. Вблизи все три мудрых старца выглядят фальшиво - гипсовые фигуры с лицами и телами, покрашенными оранжеватой краской.

- Вон он, - говорит приятель.

Я заглядываю ему через плечо. Там в колыбели, в раскрашенном сене лежит младенец Иисус. Меня пробирает дрожь. Мне чудится, что он вот-вот откроет глаза и выкрикнет: "Попался!"

- Пошли, а то опоздаем, - говорю я приятелю и поворачиваю назад.

- Трусишка, - бросает он.

ЖИЗНЬ ГЕНРИ

Когда Генри было двенадцать лет, он как-то раз в пятницу вечером оказался на службе в Церкви Истинного Спасения в Гарлеме. Приученный верить в Бога-отца и, признавший Его Сына своим личным Спасителем, он впервые всей душой воспринял Святого Духа.

Это была "Служба Ожидания" у пятидесятников, вдохновленная призывом Иисуса ждать Его гласа в городе, пока Он "ниспошлет с небес свое могущество"; и по этой традиции людей вызывали прикоснуться к Святому Духу. Генри вслед за остальными последовал к кафедре проповедника, и, когда подошла очередь Генри, его помазали оливковым маслом, а потом велели стать на колени и склониться над расстеленной газетой.

- Зови Его, - услышал он голоса.

И Генри позвал. Он сказал: "Иисус, Иисус", а потом стал повторять: "Иисус, Иисус, Иисус", пока слова не начали натыкаться одно на другое. Он качался из стороны в сторону и без конца повторял "Иисус". Прошли минуты. У него заболели колени.

- Иисус, Иисус, Иисус…

- Зови Его! - орали прихожане. - Зови Его!

- Иисус, Иисус, Иисус, Иисус, Иисус…

- Он на пути! Зови Его!

В голове у Генри стучало. Сводило икры.

- Иисус, Иисус, Иисус, Иисус, Иисус, Иисус, Иисус, Иисус…

- Еще немного! Еще немного!

- Зови Его! Зови Его!

Пот катился с него градом. Он задыхался. Прошло минут пятнадцать, может, двадцать. Слова теперь выскакивали такими беспорядочными и скомканными, что уже не имели ничего общего со словом "Иисус", лишь невнятные слоги, бульканье, бормотание, стоны и капающая изо рта на газету слюна. Его голос, язык, зубы, губы - все это слилось в какой-то неистовый, безумный трясущийся механизм.

- Исуисусииусусисуууус…

- Получилось! Получилось!

И Генри принял Святого Духа. Или думал, что принял. Он выдохнул, потом набрал полную грудь воздуха и чуть не задохнулся. Он глубоко вдохнул и попытался успокоиться. Вытер подбородок. Кто-то скомкал газету и унес ее.

- Ну, как ты теперь себя чувствуешь? - спросил его пастор.

Назад Дальше