Немного погодя, 10 марта 1915 года, - снова "венгерский" мотив: "В соседней комнате сидит австрийский офицер (венгерец), и мои офицеры (все еле-еле говорящие немцы) стараются с ним настроить беседу… Офицер пришёл с промокшими ногами, всё это с него снято и сушится, а он сидит в валенках одного из моих офицеров… он в таком восторге от этого ножного маскарада, что непрестанно посматривает на свою новую обувь. Вокруг него сидят мои офицеры и наперерыв пичкают, засматривая ему в рот (ест ли, мол), а снаружи пленных обступили солдаты и тоже оделяют чем Бог послал… Картина обычная, как я тебе писал".
(Итак, русская незлобивость, сопереживательность, вечная потребность последнюю рубаху отдать погорельцу, любому, кто долу пригнут бедой. А венгры, они же мадьяры, во Второй мировой войне, на Дону в сорок втором, близ снесаревской родины, лютовали куда жесточе немцев. Расстреляли стариков, детей и женщин в слободе Босовка, напротив Павловска. И не в одной Босовке жгли хаты, убивали стариков, насиловали женщин. На Дону Вторая отборная венгерская армия окопалась от Воронежа и Гремячьего до Белогорья и ниже по течению реки. Приволжские, придонские, земли европейской части России обосновывались венгерскими главарями как историческая венгерская родина (справедливость требует упомянуть, покинутая ими по доброй, непритеснительной воле). Хорти-сын был здесь, вскоре и погиб в самолёте при подлёте к Дону. Сражались не воины прежней орды. Хватало батальона русских, чтобы ввести в паническое состояние венгерскую дивизию. Об этом венгр-офицер Гергени пишет красноречиво. Живые, они окопались на высоких холмах, а наши вынуждены были штурмовать те родные и одновременно враждебные холмы.
В восьмидесятые годы ушедшего века в нескольких изданиях была опубликована статья автора этих строк "Плацдармы памяти", посвященная увековечению фронтовой памяти и воронежской полосы ратной славы. Было много писем, обсуждений, рассмотрений и решений на властных уровнях. Ветераны Великой Отечественной, приняв общий смысл написанного, высказались против воинских памятников на нашей земле немцам, итальянцам, венграм и другим захватчикам; в статье были строки о том, что таковые строгие напоминатели о страшной косовице всемирной войны и по милосердию нашего народа, и по грядущему духу времени, и по традиции, - как, скажем, красно-серый гранит с надписью в честь храбрецов-шведов, погибших близ Полтавы, или монумент погибшим французам на поле Бородинском, - рано или поздно появятся. Они и появились. Теперь на придонском взгорье у близворонежских сёл Рудкино и Гремячье можно увидеть мемориал погибшим венграм - размерами он превосходит мемориалы на иных полях сражений в честь русско-советских войск.
2
Наблюдения за "своими" и "чужими" в дни сражений и в дни затиший невольно побуждают Снесарева просматривать все попадающиеся газеты - как война, окопы, враги, плен видятся в призме корреспондентского глаза и пера. Видятся в часто искажённом преломлении, словно цепь горных хребтов отделяет пишущих от окопов. В письме от 31 января 1915 года он даже высказывает жене предположение, которое не знающему войны во всех её изнанках, тенях и трясинах, показалось бы забавным, а кому-то и обидным: "У меня приходит курьёзная мысль: в последнее время в письмах тебе я привожу некоторые военные эпизоды из переживаемых нами. Не служит ли это причиной недохода некоторых из моих писем? Вскроют, прочитают… и используют для сообщений в газету, для статьи, для фельетона. Зачем изобретательному корреспонденту рисковать головой: сделайся своим человеком в цензурной комиссии и материалу хоть отбавляй…"; но такого рода строки - свидетельство не то что тотального неприятия печати, но бесчисленно многих из тех, кто ради красного словца не пожалеет и отца, кто нечестен в слове, ловок, труслив и фанаберист.
Негативно "газетный синдром" продолжится на протяжении всей войны, едва пройдёт неделя после вышенаписанного им, как последует новый залп по "господам газетчикам": "Хотя с опозданием, но мы читаем газеты и Боже мой: как бедны темы гг. газетчиков, как много они врут, как раздувают пустые факты и как странно идут мимо дел, трогательных и поразительных… Виден человек, желающий заработать и натягивающий на картину войны своё дырявое, узкое, а часто и малодушное понимание. А сколько технического невежества? Конечно, военное дело есть дело специальное, но пишущему о нём надо познакомиться с азами. Сколько говорят о доведённой до нищеты Галиции, а что приводят, кроме общих слов? Вот тебе несколько примеров. Между моим полком и противником лежит нейтральная деревня, куда спускаются то мои, то их разведчики: их - чтобы окончательно дограбить что есть; мои - чтобы подобрать оружие и добыть языка (поймать пленных). Деревня разбита артиллерией, в избах окон нет, жители её покинули: мужчины, чтобы не попасть в солдаты, женщины, чтобы избежать насилования со стороны мадьяров; дети постарше приплелись к нам пешком, малых принесли на руках… Остались в деревне старики и старухи, которые не могут перевалить через горы… Они остались одинокими в разрушенной деревне, плачут старческими слезами и ждут смерти… она не заставит себя ждать и придёт в форме голода. Разведчики отдают свой хлеб, но ведь его мало. Что бы накрутил газетчик на тему о деревне со стариками!"
За годы войны у Снесарева сложится неколебимое убеждение: "Гораздо правильнее, если общество будет черпать свой материал и создавать свои впечатления от нас, т.е. первоисточника, людей, проникнутых долгом и полной верой в конечную победу и величие нашей Родины, но не ослеплённых туманом самообольщения или густо-розовым колоритом, чем от газетных работников, у которых не разберёшь, где кончаются факты и начинается фантазия, где начинается чувство патриота и кончается потребность рыночной рекламы из-за куска хлеба…"
3
Но, разумеется, проглядывание газет было занятием мелкостепенным, и ежели не забывать гумилёвское метафорическое изречение: слово поднимает даже мёртвых, слово сокрушает города - то такой силы слово, разумеется, было не газетное, да и не поэтическое, увы, и даже не песенное. Была реальная жизнь полка, были приказы по полку, были окопы, хлюпающая грязь, атаки, свист пуль и осколков, и тысяча забот командира полка.
10 февраля 1915 года частью своих терзаний и забот делится с женой: "…думаю о тех текущих вопросах, которые я должен решить. Править полком дело, несомненно, трудное, особенно в военное время; к вопросам мирного порядка - нудным и глубоким, смешным и драматичным - война приклеивает вопросы боевые, всегда роковые, глубокие и серьёзные, где всё важно, всё ответственно, всё тревожит душу и совесть. Возьми одни офицерские награды. От меня исходит, например, представление офицера к Георгию; но ведь это факт, который сверху донизу изменяет будущий облик его жизни: предельный батальонный командир до этого офицер с Георгием станет минимум полковой командир. Как нужно подумать над вопросом, чтобы не поднять недостойного и не обидеть товарищей. А награды нижних чинов, дающие счастливцу на всю жизнь от 12 руб. в год и более? А в его крестьянском обиходе разве это пустяк?.. А выполнение боевых задач, влекущих за собою смерти и ранения? И всё это должно быть продумано и рассмотрено со всех сторон, в глубину и ширь, а есть ли на это время? В боевые моменты судьба пошлёт для решения рокового вопроса каких-либо жалких и нервных пять минут, когда ты и сам - решающий вопрос - будешь находиться под шрапнельным и ружейным огнём. Вот почему все выводы военных, сделанные в тиши кабинета, так часто не совпадают со впечатлениями и пониманием практиков войны. Бой был бы пустая задача, если бы её пришлось решать, сидя в уютном кабинете и располагая для решения неограниченным временем. Увы, её решаешь под огнём и даются тебе минуты времени…"
На лечение в столицу едет бывший адъютант, командир роты поляк Роман Островский, и Снесарев в письме от 5 марта 1915 года просит, как о близком родственнике, похлопотать о нём - побывать в Главном штабе у друзей и выкроить ему место в военном госпитале. Забота о подчинённых, о боевых товарищах, об однополчанах - по движению сердца, а не по тактическим соображениям, хотя, разумеется, командир полка рад был бы, если бы наиболее отважные, сильные, преданные однополчане выходили живыми из огня атак и из-под ножей хирургов. А далее - опять-таки о существе своего командирского дела с его невидимыми слезами, необходимыми предугадываниями, непредвиденными заботами: "Вообще работа командира полка наиболее трудна с его чёрного входа, о котором никто не говорит и которым пренебрегают военные историки, а она играет большую роль в благополучном ходе полкового корабля, несёт с собою удачи, несёт с собою поражения. Нужна и строгость, и гибкость, и изворотливость, и хитрость, чтобы дирижировать тем, что зовется суммой человеческих страстей, слабостей, настроений, фантазий, больных опасений и т.п. Командиры полков заболевают нервно не от страха пред смертью и пулями, а от непрерывного напряжения по управлению людьми, по направлению этой сложной машины к благому исходу. Одни из нас (как один из моих товарищей по академии) думают, что всего можно достичь одной строгостью или судом, и что же? Все их офицеры уплыли из полка по тем или другим причинам, которых сам Соломон не предусмотрит, больше по нервному расстройству. Другой думает взять одной простотой и лаской, и хотя орудие оказывается всё же лучше строгости, но, не будучи универсальным, и оно не дает хороших плодов…"
Через десяток дней - опять в письме все та же полковая дума и песня: "Полк - вещь сложная, особенно при тех понятиях, которые я ношу в своём сердце… настойчиво требую от ротных командиров, чтобы нравственная и бытовая жизнь людей по возможности шла своим чередом, как бы горяч и продолжителен ни был бой… Я пробовал поначалу давать только общие директивы, но не тут-то было. Для убитых забывают вырыть могилу, в бане нет пару и из котлов исчерпана вода, в ротах нет починки сапог (в некоторых, конечно), на позицию не все подаются ротные кухни, между ротными командирами возникают распри… и приходится волей-неволей бродить, подобно старой ключнице, по углам, досматривать… На войне хороший и нравственно красивый человек становится ещё лучше, но зато средний или плохой человек ниспадает до степени возмутительной дряни…
Много видишь… такого, о чём военные историки не только не будут говорить, а не будут даже и знать".
Об истории, а попутно и историках, в том числе военных, он, привыкший дышать "воздухом прошлого", размышлял постоянно. Однажды заметил: "Интересно сближать далёкое с настоящим и усматривать, как многое уцелело". Кроме начальника полка да причастных, никому более не видимая зыбь малой реки - малой обыденной истории: в один день приходится радоваться и огорчаться, награждать и ругаться, прикалывать солдатский Георгиевский крест и срывать петлицы, независимо от того, кто их провинившийся носитель - каптенармус, фельдфебель или прапорщик с университетским значком. "Это теневая сторона командирского управления, скрытая от глаз военных историков".
Снесарев не раз бывал свидетелем тому, как при неудаче, в которой редко бывает повинен один, "все ищут виновного и хотят свалить на него вину - путь, не ведущий к раскрытию правды… И никто её так и не узнает, а историк отличится от современников только тем, что правду эту выдумает…"
И потому его фронтовые письма и дневники - потребность сказать современникам слово правды, слово очевидца и ратника, могущего открытыми глазами увидеть хотя бы верхушку, надводную часть айсберга, в которую вморожен и плавит её раскалённый воюющий человеческий мир. "Пусть история врёт, и в будущем всё будет спутано, но хотя бы современники знали и чувствовали правду".
Размышляя о потаённых сторонах войны, однажды (письмо от 30 июля 1916 года) скажет: "…если бы войну вскрыть по всем её швам, по всем её многосложным влияниям и отзвукам… что бы тогда открыли и какой конечный суд вынесли бы её великому значению… Историки, как дети на берегу моря, бросаются на самые яркие камни, забывая про более скромные, про песок и глину… я боюсь, что и о нашей войне они скажут своё слово, как дети…"
Да и сама история - выскажется он позже в письме от 22 июня 1917 года - "старушка слепая и узкая, она говорит по моде и любит усваивать модные напевы"; тогда же в дневнике запишет: "Начинают искать стрелочника… Но правды не будут знать и знать не захотят; в русской истории будет какое-то туманное пятно, над разгадкой которого много прольёт поту какой-либо далёкий историю).
И однако в какие бы "модные" одежды история ни рядилась, вернее, в какие бы одежды её ни рядили люди, у неё своё, неотменимое движение; а политикам, историкам, журналистам, писателям, общественным трибунам, часто глубоко и не знающим всей трагической сути происшедшего, происходящего, всякий раз хочется историю улучшить или ухудшить, задним числом переделать, перелицевать, переиначить в событиях, эпизодах, именах, выдать большое за малое, малое за большое, а о невыгодном, им чуждом, просто умолчать.
История пишется народной кровью, народной страдой, и, может, потому она почти никогда ничему не учит власть имущих, особенно взявших её не по уму, не по отваге, не по чести.
4
А поскольку ни журналисты, ни военные историки не видят или не знают всех негромких, невыигрышных, неявных сторон войны, Снесарев хочет запечатлеть их сам - через письма, через дневник. И через фотографии!
В открытке от 8 февраля 1915 года уже привычно-неизбежные строки о полковой жизни: "У меня в полку всё протекает благополучно, больных мало, и это меня очень радует. На войне приходится более бороться с болезнями, чем с пулями и снарядами противника…" - предварит сообщением о том, что послал четыре снимка, пусть и не совсем удачные, но кое-что из фронтовой жизни рассказывающие. Снесарев, посылая фотографии и получая их от родных, в запечатленных мгновениях вновь видел семью вместе; к тому же он собирался и надеялся увековечить путь полка и тех, кого завтра, может, и не будет, о чём он скажет и в письме к жене от 12 апреля 1915 года: "…теперь рассматриваю ваши карточки… Ейка (дочь, будущая Евгения Андреевна. - Авт.) очень жива, и потому всё выходит с какой-либо гримасой. По фотографии вижу, что ты сшила себе очень красивое платье… Нас фотографировали довольно часто (за обедом, с русинскими девушками в день Пасхи, среди захваченных нами орудий и т.п.), но всё это ещё не готово, и мне выслать тебе нечего. У меня есть даже специалист-фотограф, которого я держу на роли полкового фотографа для собирания материалов по истории полка".
5
Но письма и фотографии дела не решают. Каждодневно, каждоминутно надо готовить полк к боям. Бой - работа полка. Полк должен иметь всё, что необходимо для боя и жизни в перерыве меж боями. Снесарев втягивает жену в водоворот хозяйственных нужд полка. Требуются, и просит жену озаботиться, то сапоги, то цейсовские бинокли, то позже - кабельный провод, свечи, простое серое мыло и т.д.
Вот "лирика" очередной февральской открытки: "…Мне нужны бинокли: 16 призматических (ценой 43–50 рублей штука) и 32 бинокля для нижних чинов (защитного цвета, ценою в 18 рублей). Обойди магазины и, если можно найти, телеграфируй сюда, и я вышлю тебе деньги и дам вообще наряд на покупку…"
В тылу можно было если не всё, то многое найти и приобрести. В тылу - дальнем и ближнем - едва ли не всё продавалось и покупалось. От секретных "дел" до женских тел. Особенно возмущал офицеров передовой ближний тыл.
И Снесарева отнюдь не радовала "деятельность" такого тыла, его бесчисленных служб, служителей и служительниц… Он даже не мог удержаться, чтобы не передать жене рассказ однополчанина, который прибыл из Львова - тыла ближнего, и увидел там тьму врачей, военных чиновников, офицеров, убежавших с позиций, поглядел на полусалонный, себя и всех стращающий мирок: дескать, находящихся на передовой уже обошли, уже разбили, уже расправляются с несдавшимися; однополчанин не без сарказма утверждал, что в том большом городе и Суворов стал бы трусом; ещё изумлялся тому, сколь город напичкан бегунами-женолюбцами и как изобильно всякого рода женщин, якобы сестёр милосердия, а на поверку лёгких любительниц тыловых наслаждений, ненасытных сладострастниц, в фронтовой среде иронически, не без остроумия окрещённых кузинами милосердия.
Флюиды этой вакхической вольности достигают даже окопа. Снесарев вынужден издать приказ, воспрещающий жёнам прибывать на передовую для свиданий с мужьями. И что же? "Начинаются выпрашивания об отпусках или лечении, появляется сонм жён, в воздухе попахивает республикой… совсем становится неладно".
26 февраля 1915 года Снесарев пишет жене: "…начиная с раннего утра 21-го и кончая ранним утром сегодня нам некогда было и дыхнуть. На мой славный и молодецкий полк (говорю это теперь со вполне спокойной совестью) навалилось два полных полка австрийских и ещё один егерский батальон, поддержанные подавляющей (тяжёлой и полевой) артиллерией и многочисленными пулемётами, т.е. силы, втрое нас превосходящие. Начался непрерывный шестидневный (считая и сегодня) бой, в котором противник, пользуясь превосходством сил, решил нас смять и сбросить с позиции. Последовали непрерывные атаки, особенно ночные, адский огонь… артиллерии рвал землю и наши окопы, австрийцы прибегали к фокусам, вроде щитов или забрасывания нас ослепительными гранатами… словом, пустили в ход все свои ресурсы. Мы отбивались огнём и переходом в штыковые атаки… я потерял свыше 250 человек убитыми и ранеными, а противник не менее тысячи убитыми… Дело за 21–26 февраля будет самым ярким делом в истории моего молодого полка и одним из крупных за текущую кампанию…"
Через пару недель, уже в марте - письмо, где снова бой, рассказ о приокопном эпизоде продлевается размышлениями о главной австрийской крепости - Перемышле, казалось бы, неприступной и всё-таки поднявшей перед русскими белый флаг. О бое же он рассказывает, не забывая даже забавный штрих. Двукратно превосходящие австрийцы двинулись в атаку на полк, но тот в ночной час перешёл в контратаку, пленил 250 нижних чинов и захватил пулемёт.
На врагов, от стрельбы которых гибнут его однополчане и в любой миг может погибнуть он сам, Снесарев смотрит как на разнообразные проявления и искривления образа Божьего. Густой обстрел, штыковая атака - от этого на войне никуда не деться, но когда враг пленён, Андрей Евгеньевич всегда невольно видит в нём чьего-то мужа, чьего-то брата, чьего-то сына. Приводят к нему австрийского прапорщика, юношу лет двадцати, и он прежде всего справляется о его семье; оказывается, мать-вдова при расставании с единственным сыном больше не надеялась его увидеть, раз столько кругом потерь, давно ничего о нём не знает, давно не получала весточки, и командир враждебного пленному полка требует, не дожидаясь завтра, написать матери письмо; и лишь после - допросить и выяснить меру его необходимой или добровольной жестокости, если таковые есть.