Обыск, арест, тюрьма - такова была участь многих инакомыслящих вплоть до недавнего времени. Одни шли на спецзоны, в политлагеря, других заталкивали в камеры с уголовниками "на перевоспитание". Кто кого воспитывал - интересный вопрос, но вполне очевидно, что свершившаяся на наших глазах революция была подготовлена и выстрадана диссидентами. Кто они? За что их сажали? Как складывалась их судьба? Об этом на собственном опыте размышляет и рассказывает автор, социолог, журналист, кандидат философских наук - политзэк 80-х годов.
Помните, распевали "московских окон негасимый свет"? В камере свет не гаснет никогда. Это позволило автору многое увидеть и испытать из того, что сокрыто за тюремными стенами. И у читателя за страницами книги появляется редкая возможность войти в тот потаенный мир: посидеть в знаменитой тюрьме КГБ в Лефортово, пообщаться с надзирателями и уголовниками Матросской тишины и пересылки на Красной Пресне. Вместе с автором вы переживете всю прелесть нашего правосудия, а затем этап - в лагеря. Дай бог, чтобы это никогда и ни с кем больше не случилось, чтобы никто не страдал за свои убеждения, но пока не изжит произвол, пока существуют позорные тюрьмы - мы не вправе об этом не помнить.
Книга написана в 1985 году. Вскоре после освобождения. В ссыльных лесах, тайком, под "колпаком" (негласным надзором). И только сейчас появилась реальная надежда на публикацию. Ее объем около 20 п. л. Это первая книга из задуманной трилогии " Лютый режим ". Далее пойдет речь о лагере, о "вольных" скитаниях изгоя - по сегодняшний день. Автор не обманет ожиданий читателя. Если, конечно, Москва-река не повернет свои воды вспять…
Есть четыре режима существования:
общий, усиленный, строгий, особый.
Общий обычно называют лютым.
Содержание:
-
От автора 1
-
Глава 1. От обыска до ареста 2
-
Глава 2. Лефортово 16
-
Глава 3. Подвожу итоги 30
-
Глава 4. Лефортово (продолжение) 44
-
Глава 5. Матросская тишина 51
-
Глава 6. Суд 71
-
Глава 7. Красная Пресня 82
-
Глава 8. По второму кругу 104
Алексей Мясников
МОСКОВСКИЕ ТЮРЬМЫ
(Свидетельство политзэка 80-х годов)
От автора
Эта книга написана потому, что она не должна быть написана. То, о чем рассказывает автор, не соответствует действительности. Это клевета на советский государственный строй, которая карается бессрочной конфискацией рукописи и долгосрочной изоляцией автора. Такова точка зрения власти, автор по собственному опыту знает, что переубедить ее невозможно. Может ли быть прав отдельный человек, способный, как известно, ошибаться, и неправы такие солидные органы, как прокуратура и суд, которые почти не ошибаются, а также КГБ, который, как всем хорошо известно, не ошибается никогда? Такое в голове не укладывается. Именно эти органы однажды признали автора злостным клеветником. С тех пор какая ему вера? Кто его будет слушать?
Три года "в местах не столь отдаленных" автору культурно объясняли, что он не должен больше писать. По окончании срока там выдается своего рода аттестат зрелости - справка об освобождении. Автор получил ее и не собирается сидеть еще десять лет. Он не должен писать.
Того же мнения близкие автора и некоторые друзья - диссиденты. Близкие при очередной облаве жгут рукописи. Друзья-диссиденты опасаются, что я запугаю читателя. Еще никто не напугался, а они уже опасаются. Нужна, сказали, сверхзадача. В переводе на русский это означает писать о страшном, чтобы не было страшно. Для меня это все равно, что писать о веселом, чтобы не было весело, или чтоб черное не было черным. Не вижу смысла и не умею этого делать. Значит, не должен писать.
И потом когда, где? Полтора года на свободе и не вижу свободы, разве что не за колючей проволокой. Проблема с пропиской, поиски жилья, работы, халтуры, чтоб расплатиться с долгами, постоянные переезды с места на место. И сотрудник не дремлет; глаз и ухо всегда за спиной - что пишу, что говорю? Прячусь. Для отвода глаз конспектирую Библию, Однако, предупреждает начальник: не пишите, подозрения возникают. Негласный надзор. Некогда, негде, нельзя писать.
И для кого? Только два человека просили, чтоб, когда напишу, подарил экземпляр: первый - следователь Кудрявцев, второй - лагерный опер, капитан Романчук. С удовольствием, но где взять экземпляры? Одна надежда: напечатать на Западе. А как туда? Известная правозащитница вырвала из записной книжки листок: "Даже такой бумажки сейчас нельзя передать". Бесполезно писать.
Да и в этом ли только дело? Главное-то, главное; кто возьмется печатать, нужно ли кому? Наспех писал, воровато и в страхе, как попало, перо часто юзом, мыслишки в ком. Сожгли первые тетради - давай клепать заново. Видели лицо человека с искусственной кожей? Самого тошнит, кто другой захочет давиться косноязычной баландой?
И все-таки не мог не писать. Отчасти из-за особенности натуры; писание для меня - форма мышления. Только тогда чувствую себя существом мыслящим, homo sapiens, когда пишу. Надо же было осмыслить что произошло со мной, что происходит в благословенной стране? Кроме того, по образованию, основной профессии и, надеюсь, призванию я исследователь. Моя жизнь состоит из тем, которые я разрабатываю, а потом пишу статьи и отчеты.
Все шло благополучно до той поры, пока я не изумился, до какой степени наша Конституция не соответствует нашей действительности. Что же это такое - наша действительность? Как социолог рано или поздно я должен был ответить на этот вопрос. Но тема оказалась под запретом. Я - под запором. В течение трех лет по приговору Мосгорсуда я проживал в местах, столь примечательных, столь характерных для страны развитого, зрелого, реального социализма, а мы о них так мало знаем, что я воспринял арест как командировку партии и правительства на изучение малоизученной, но важной темы. В социологии есть метод включенного наблюдения. Некоторые наши социологи тоже изучают пенитенциарную систему, но их трудов что-то не видно и они почему-то предпочитают другие методы. Уж не первым ли из коллег я применил здесь включенное наблюдение? Некий Аркадий Александрович, мой коллега по образованию и мой лагерный куратор, свердловский гэбэшник по службе, заявил как-то, что враги спекулируют моим именем. Я удивился; с чего это вдруг? "А много вы знаете социологов, которые сидят?" Я не вспомнил ни одного. "То-то", - сказал Аркадий Александрович.
Мне весьма убедительно давали понять, что я сюда направлен для отбытия наказания, а вовсе не для исследования. Изъяли, похитили тетради, где я регистрировал даты, камеры, имена, события. Уж в них-то не было клеветы. Специально записывал, чтоб никаких неточностей и ошибок, именно эти тетради стали предметом истребления и особого недовольства начальства. "Хватит собирать грязь на администрацию!" - скомандовал Аркадий Александрович и объявил, что сдал тетради на экспертизу. Это была угроза нового срока. Больше всего они боятся и ненавидят правду. Если мы, зэки, сами не расскажем, никто не узнает правды о том, что творится за семью замками, что представляют собой камеры предварительного заключения, следственные изоляторы, исправительно-трудовые учреждения. А там - миллионы. Бывшие октябрята, пионеры, комсомольцы, даже коммунисты. За что они там? Как, не имея на то объективных причин, стали преступниками? Кто и как их исправляет? Нынешние октябрята, пионеры, комсомольцы, даже коммунисты, знаете ли, что вас ждет? Миллионы проходят исправительную прожарку, освобождаются, волнами ежегодно накатывают в общество - что несут с собой? Влияние слишком значительное, чтобы не думать, какое оно? Много ли у нас семей, где кто-то не сидит или не сидел? Мы общество зэков. Мы мало что поймем в нашей жизни, если не узнаем правды о лагерях, если не задумаемся о том, что там происходит и почему об этом не пишут и запрещают писать.
Я не уголовный, я политический зэк. Это опять клевета, потому что политзэков в стране победившего социализма нет и не может быть. Однако же я три года сидел и до сих пор мыкаюсь по обвинению в том, что опорочил государственный строй. Такого обвинения и наказания, такого "исправления", действительно, в цивилизованном обществе не может, не должно быть. Тогда само собой не будет подобных свидетельств и книг. И сейчас я пишу для того, чтобы приблизить время, когда их не будет. Не должно быть режима такого в природе. Другого желания, другой сверхзадачи у меня нет.
Пусть простят меня потенциальные читатели, если это изделие не тянет на литературу. Пусть это будет исследовательский отчет, воспоминания, размышления. Называйте, как хотите, читатель всегда прав, я не обижусь. Я сделал все, что мог. И буду делать все, что в моих силах. Нельзя иначе: мы живем в столь ответственный момент человеческой истории, когда никто не вправе молчать, когда есть вещи важнее литературы.
27.03.85 г.
Глава 1. От обыска до ареста
Обыск
Отзвенела Олимпиада, наводненная милицией и голубыми рубашками в опустевшей Москве.
Рано, в начале седьмого утра 6 августа 1980 года нас разбудил долгий коридорный звонок. Кого принесло в такую рань? Кто мог так нахально звонить? Наташа накинула ситцевый халатик, пошла открывать. Какое-то замешательство, и вдруг в нашу комнату врываются люди. Один к окну, другой у двери, третий к письменному столу, двое, мужчина и женщина, застыли у порога. Чья-то тень еще металась в коридоре, испуганное лицо Наташи из-за чужих спин. Тот, кто ворвался первым, сует мне в кровать бумагу и говорит: "Обыск на обнаружение антисоветских материалов. Предлагаю сдать добровольно". На бумаге круглая печать, подпись прокурора Москвы Малькова.
- Здесь нет антисоветских материалов.
- Тогда мы сами посмотрим, одевайтесь!
- При вас? Прошу всех выйти.
- Это невозможно.
- Тогда не буду одеваться.
Человек зыркнул на меня острыми глазками, сунул постановление на обыск внутрь серого пиджака. Все вышли, а он стоит и смотрит. "Отвернитесь", - говорю. "Я не женщина", - фыркает детектив, но крутнулся на каблуке. Стоит у окна, будто спиной ко мне, а сам гнет голову так, что глаз выкатывается на самый кончик жесткого линялого уса. Небольшого роста, суховатый, остролиц и чрезвычайно решителен. "Вы хоть бы представились", - обращаюсь к нему. Он резко отскакивает от окна, разворачивает темно-красное удостоверение. Старший следователь Московской городской прокуратуры Боровик.
В комнате снова люди. "А это кто?" "Это понятые", - Боровик показывает на молодую пару, окаменевшую у порога. "А это?" - киваю на субъектов, роющихся в ящиках письменного стола, в папках, на полках с книгами. "Это мои помощники" - буркнул следователь и отошел к столу, где высокий средних лет интеллигент с импозантной проседью, в спортивном синем пиджаке с белыми металлическими пуговицами вытряхивал ящики с видом хирурга у операционного стола. Наташа убрала постель, села на кровать рядышком, бледная - смотрит на меня. А я и сам ничего понять не могу.
Было кое-что в последние три-четыре недели. Несколько вызовов в милицию наших глухонемых соседей Александровых. Они писали нам на листочках, что показывают им какие-то фотографии, водят куда-то на опознание. Но ни слова, чтоб это имело к нам отношение. Пару раз в рабочее время звонили в дверь какие-то люди. Откроешь - на лице удивление, и тут же исчезают. Однажды открываю на звонок - стоит милиционер, спрашивает Александровых. Чего их спрашивать - они днем всегда на работе. И форма такая новенькая и будто не с его плеча, и круглое лицо светлей и осмысленней, чем обычно у милиционера. Очень похож вон на того, лысоватого, в сером костюме, который перебирает сейчас книги на полках. А недавно приходим с Наташей домой - у комнатной двери щепки, около замка косяк отодран, но дверь заперта. Вызвали участкового. В комнате вроде все на месте, никаких следов.
Открыть не смогли? Но кто? Все это озадачило, но не более - всякое бывает в городе. Неделю назад другой сосед, Величко, с которым мы давно не общаемся, вдруг по пьянке разговорился на кухне. Оказывается, на работе, в Курчатовском институте, его вызвали в первый отдел, и какие-то люди дважды брали у него ключи от квартиры. Якобы для наблюдения из его комнаты за дорогой. "Тебе это ничего не говорит?" Я отмахнулся: ничего. "Убери на всякий случай все лишнее", посоветовал Величко. Это могло относиться только к одному тексту, написанному три года назад по поводу обсуждения проекта новой Конституции. Спрятать? Сжечь? А зачем? Голову ведь не спрячешь, этот текст уберу, завтра новый напишется. Я не стесняюсь того, что думаю, и готов отвечать за каждое свое слово. Если кому интересно, пусть читают. Текст не опубликован, все четыре экземпляра машинописной закладки дома, распространения нет - значит, нет и преступления. Так по закону. А если не по закону, и подавно нет смысла прятаться - все равно сделают, как захотят. Не верилось, чтобы я или мои писания представляли серьезный интерес для госбезопасности.
И все-таки они пришли. Почему именно сегодня? Что их принесло? Спросонья я не рассмотрел постановление - по какому делу, на каком основании обыск?
- Можно еще взглянуть на постановление?
Боровик снова достал бумагу. Там значилось, что обыск производится по делу номер такой-то.
- Что это за дело?
- Разве не видите: номер такой-то.
- А конкретнее?
- Распространение антисоветских материалов. Боровик ехидничал, большего от него добиться было нельзя. А должен был ответить, чье это дело и с чем конкретно связано. Так я и не узнал формального основания для обыска, но что они ищут - догадаться было нетрудно. Кажется, они не хуже меня знали, где что лежит.
- "Голос из тьмы"! - оживился интеллигент в синем пиджаке. Он вскрыл папку с рукописью начатого философского сочинения.
- Из какой такой тьмы?
- Не из той, на какую думаете.
С первых же строк он разочарованно замолчал. "Мы пришли ниоткуда и уйдем никуда. Из тьмы небытия, из сумерек детства разгорается свеча нашего сознания…" - трудно углядеть намек на тьму развитого социализма. Первая глава о смысле жизни. Пусть нет в Союзе ни тьмы, ни ночей, пусть вечный день и белые ночи, "надо мной небо синее, облака лебединые" - ничто в тексте не мешало так думать и петь, но я содрогнулся при мысли: а что, если б было что-нибудь вроде "На холмах Грузии лежит ночная мгла"? Этого не было. Тем не менее "Голос из тьмы" отложен в сторону. Из-под косметических коробочек Боровик вытаскивает какие-то листики, разворачивает, внимательно читает. Я узнаю свою давнишнюю записку Наташе, лирический, так сказать, анализ наших взаимоотношений, - стыд-то какой! "Простите, это не относится к тому, что вы ищете", - забираю записку и рву. Отвратительное ощущение, будто чужие пальцы змеятся по голому телу. Нет сил смотреть. Порываюсь выйти на кухню. Не пускают. "Но мы не завтракали". Пока нельзя. "Но в туалет, в конце концов". Боровик нехотя разрешает. Меня сопровождает спортивный молодой человек. Я умываюсь - он у дверей. Я к унитазу - он требует не закрываться. Пьем чай с Наташей - он рядом стоит. "Хотите чаю?" Отказывается. Личная охрана - высокая честь. Так и подмывало послать за пивом. Наташа пошла в ванную одеваться.
- Куда вы ее забираете?
- Мы не забираем, а приглашаем.
Говорят, в прокуратуру. Две черные "Волги" за окном. Наташа мне: "Я всегда с тобой". Целуемся, Увидимся ли? Время - девять.
Остался один с компанией. Круглоголовый, с залысинами, все время кого-то напоминает: то милиционера, то однокурсника с философского - может, и есть один в трех лицах? Он высыпает из двух бумажных мешков почту "Литературной газеты". Готовился обзор читательских откликов на нашу дискуссию о трудовых ресурсах. Боровик откопал в папках что-то "для служебного пользования": "Секретные материалы! Почему дома? Кому передавали?" Сейчас шпионаж приклеят. Это старые планы социального развития предприятий да методика изучения текучести кадров. Бог весть откуда и для чего на них гриф? Что секретного, например, в том, какой доход на члена семьи, сколько жилья на человека и почему люди бегут с предприятий? Скорее гриф от смущения: социология пока для многих руководителей нечто вроде "поэзии", вроде бы не пристало серьезным людям - боятся гласности, чтоб не засмеяли. Материалы с грифом отложены в стопку, предназначенную для изъятия. На безрыбье и рак рыба - скучный обыск.
- Книги из воинской части! - нарушает хмурое молчание круглоголовый. Несколько томов Гегеля издания 30-х годов, списанные на сожжение и отданные мне библиотекаршей в части, где я когда-то служил. Покрутили, поставили обратно на полку. Американская "Социология" на английском языке показалась подозрительнее солдатского Гегеля - ее взяли. Отложили ржавую рапиру, охотничий нож. Холодное оружие, что ли? Но вот и то, за чем они пришли: интеллигент достает в одной из папок рукопись "173 свидетельства национального позора, или О чем умалчивает Конституция". Короткое совещание с Боровиком и круглоголовым, и интеллигент, тряхнув импозантной проседью, торжественно лучится на меня: "Вы говорили, что у вас нет антисоветских материалов, а это что?"
- Я не считаю рукопись антисоветской.
- Явная клевета.
- Дальше можете не искать, ничего больше для вас интересного.
- Надо было сразу отдать, но вы не захотели, - возражает Боровик. - Теперь мы все посмотрим.
Дорывают вторую тумбу письменного стола, лезут в бельевой шкаф, потрошат папки и книги. Стопа изъятого пополняется новыми тетрадями, рукописями, конспектами, записками и даже дневниками.
"Что здесь написано?" - хмурится Боровик и протягивает мне листок с беглыми неразборчивыми записями. Помню, набрасывал тезисно планчик к критике социализма, он так и озаглавлен сокращенно "К крит. соц-ма". Боровик не разберет слово "крит.": "Это нецензурное слово? Что оно значит?" Не стал я бросать собаке кость, тоже не разобрал, чтобы не было лишних вопросов. Но как дотошны: всякую блоху выискивают, "Народ - говно, дети - говно", - качает головой интеллигент, цитируя какую-то отчаянную строчку из дневника. Да, так можно кое-чего наклевать. Раздевают догола и говорят, как мне не стыдно.