Московские тюрьмы - Алексей Мясников 6 стр.


Хотя внешне жизнь моя выглядела довольно сносно, все же к 35 годам не мог отделаться от ощущения тупика и беспросветности. Последняя запись в дневник: "Жизнь воткнулась в вязкое дерьмо, и я не вижу выхода". Да, молодые мечты исполнились. Исследовал, печатался. Но чем серьезней материал, чем ближе к истине, тем труднее пробивать. Тема - надо кричать, а испохабят в мышиный писк. Краснеешь над опубликованной статьей от того, что с ней сделали. Десятилетия об одном и том же, куча высоких постановлений, горы написанного - и все пишем, пишем. Толчем воду в ступе. Почему так? Где заедает? А копнешь глубоко - по рукам. Редактор говорит: "Слишком в лоб", издатель: "Чересчур негативно", начальство: "Это не наша проблема". Критикуй, разгребай навозные кучи - пожалуйста. Но как только коснешься, откуда дерьмо, как только замахиваешься на корысть и бестолковщину центрального управления - сразу шлагбаум, дальше нельзя. А ведь вся гадость оттуда. Как же работать, что исследовать, если и так ясно? Надо всерьез браться за механизм управления, либо остается по-прежнему месить седьмую воду на киселе. Если действительно что-то хочешь выяснить или сделать, конфликт с властью неизбежен, если не хочешь конфликта, живи для себя, делай карьеру, но проблема с места не сдвинется. А карьера - вступай в партию, защищай докторскую с одним непременным условием, что ты не только не помешаешь, но должен помогать, оправдывать, научно обосновывать их безобразия. Тогда ты "свой". Книжки пойдут, диссертации, высокие должности и т. п. Но если ты видишь, что интересам общего дела противоречат интересы ЦК, если интересы дела для тебя важнее ЦК, если тебе не нравится крикливо самозваная партия - "ум, честь и совесть нашей эпохи", то и ты им не очень понравишься. Слетишь отовсюду, потеряешь все, что имел. Зато останется то, чего у них нет, - совесть. Это путь диссидента. Путь жертвенный, но единственно честный путь. Умные люди находят, правда, середину: думай про себя и делай, что скажут. Для всех хорош и для себя тоже: в кармане фига собственного достоинства. Но что с фигушки толку, если служить-то приходится неправому делу? В лучшем случае никаких дел. Хороним себя заживо.

Так и так дилемма: умирать стоя или жить на коленях. Топчусь у развилки. Умирать не хочется. Жизнь на коленях - не жизнь. И надо о Наташе подумать: возраст, пора бы детей заводить. "Печально я гляжу на наше поколенье: его грядущее иль пусто иль темно". Но делать что-то надо. Что?

То, что хочу, не дадут. В стол? Но какие же рукописи залеживаются в столе? Это опала, арест. И в стол не дадут. Работать становится все труднее, опаснее. Родная земля уходила из-под ног, выталкивало, уносило меня к другому берегу. Уехал Коля Елагин, на чемоданах Олег Попов. Работать можно только на Западе. А значит, и жить только там. Так ведь не выпустят. Я не еврей. А родные, Наташа? Мама ее, коммунистка, вдова гэбэшника, точно не согласится. А алименты? С работы погонят - на что жить?

Заколдованный круг, как в плену. Как прорубиться - не знаю, но другого выхода нет. Близилась развязка. Какой она будет, когда - этого я не знал, но знал, что она неизбежна.

Предчувствия меня не обманывали. Чего-то я все-таки ждал. Может быть, не так скоро. Я надеялся кое-что успеть написать, сделать, переправить на Запад. Туч над собой не видел, поэтому гром среди ясного неба был большой неожиданностью. Смыло рукописи, ничего не осталось из того, что было дорого, что хотел сохранить, из чего вырастал фундамент надежд и дальнейшей работы. Но вместе с горем появилось и чувство облегчения, словно нарыв прорвало. Не надо больше маскироваться. Не надо молчать, когда нет уже сил молчать, из "173 свидетельств национального позора", из рассказов, записок и дневников они узнали все, что я о них думаю, а на личном опыте я убедился, что "так мыслить нельзя". Объяснение состоялось.

Мне еще повезло, что они пришли не раньше, не позже, а именно в тот момент, когда, у меня не было чужой диссидентской литературы. Неудобно не возвращать дефицитные книжки. И потом лишние вопросы: у кого да откуда? Позже я мог написать или опубликовать что-нибудь похлеще "173 свидетельств". К этому шло. И тогда вряд ли бы отпустили из прокуратуры, засадили бы всерьез и надолго. Так что они удачно пришли. И рукописи, все экземпляры чудом оказались дома - никакого распространения. Как они повернут, найдут ли юридическое основание для суда - даже интересно. Но как бы там ни было, терзания мои кончились. Я уже не топчусь у развилки дорог, путь мой - открытая оппозиция. И я еще на свободе.

В понедельник, когда оставался всего один день до отъезда, мы с Наташей поверили своему счастью: за день ничего не должно случиться, нам дадут отдохнуть. Во вторник нам просто некогда о чем-то таком было думать. Думали и ждали две недели, ну а последний день надо готовиться к отпуску. Собрать вещи, закупить гостинцы, продукты - этим занималась Наташа. У меня на работе куча дел: сдать свои разделы в отчет, отправить тезисы на конференцию, получить гонорар, отпускные, раздать долги да поискать копченую колбасу в соседних буфетах привилегированного АПН - где еще сыщешь? Задерган, но возбужден приятно, еще бы - все-таки едем! Даже обедать некогда. Все разошлись, я один в секторе, спешно дописываю тезисы.

У "Олимпийского комплекса"

И тут они вошли. Круглоголовый и кудрявый. "Все!" - так и пригвоздило меня. Машинально прибираю на столе бумаги. "Ничего трогать не надо. Поторапливайтесь!" - "Одну минуту, я напишу доверенность". Написал доверенность, чтоб гонорар получила Белкина, у которой занимал, вложил в конверт, но как передать? В это время на пороге Женька с Надей. Остолбенели. Робко разошлись к своим столам. Подаю конверт Наде: "Передашь Белкиной". Хозяева мои ждут в дверях. На выходе оборачиваюсь: "Счастливо, ребята!" Смотрят вслед широкими зрачками.

Ослепительный августовский день. Солнце бьет по очкам. Пересекаем улицу к черной "Волге". Белые занавесочки на заднем стекле. Услужливый шофер дверцу распахивает. Сначала Круглоголовый, потом я, между ними. Поехали. "Что же вы не позвонили, ведь обещали?" - Зло перебарывает страх, но стараюсь быть вежливым. Молчат. "Так некстати, - говорю, - вчера приступ был". - "Хорошо, что поставили нас в известность", - деликатно отвечает Круглоголовый. Куда же везут, может не насовсем? Уж больно смотрятся мирно. "На месте узнаете". Через Трубную площадь на Цветной бульвар, мимо цирка и фасада "Литературной газеты", правый поворот на Садовое кольцо - в городскую прокуратуру? Нет, свернули на проспект Мира, за станцией метро - в переулок Безбожный. Подходящее название для переулка, где суд и прокуратура Дзержинского района. Когда-то я здесь с Леной разводился. Остановились у подъезда старого желтого двухэтажного дома - прокуратура. Заводят на второй этаж, в светлый кабинет. Из-за стола поднимается элегантный мужчина с седым крылом в темных, аккуратно причесанных волосах. Светлый костюм. Приветливая улыбка на мягком, симпатичном лице. Ореховые глаза лучатся: "Алексей Александрович?"

- Да.

- Я старший следователь Дзержинской прокуратуры, Кудрявцев Игорь Анатольевич, назначен по вашему делу.

Приличнее Боровика, думаю про себя. Кудрявцев серьезнеет, берет около пишущей машинки официальный бланк:

- Вы обвиняетесь в преступлениях, предусмотренных ст. 228 и ст. 190 ч. 1 УК РСФСР. В интересах следствия я вынужден вас изолировать. - И смотрит на меня так, будто я ему должен спасибо сказать. - Подпишите.

Расписываюсь на обвинительном постановлении. Кудрявцев кивает ребятам: "Можно ехать".

По ту сторону проспекта Мира, около красы и гордости московской Олимпиады, спортивного комплекса "Олимпийский" - отделение милиции, вход, так сказать, со двора. В узком коридоре навстречу громила в спортивной куртке, морда лопатой. Осклабился, рычит: "Попался! Уж я с тобой поговорю!" Кулак с ведро помойное. Веселый человек, с ватагой - наверное, начальник. Они на выход, мы внутрь. Милицейский вестибюль. Справа железные двери камер, коридорчик куда-то. Прямо, очевидно, служебные кабинеты.

Слева, за стеклом, пульт дежурного. Желчный, сморщенный капитан грубо выворачивает мои карманы, сдергивает ремень, шнурки на туфлях - все на стол. "Поворачивайся, хули стоишь, как пень!" Ребята мои невозмутимы, мол, цени наше хорошее обращение. Да, разница заметна. "Товарищ капитан, нельзя ли полегче?" "Волк тебе товарищ! - толкает сучковатой рукой, лезет кривыми пальцами в карманы джинсовой куртки. - Снимай часы!" Стряхиваю эту какашку с себя, отхожу в сторону: "Прекратите хамить!" Круглоголовый бубнит что-то сердитому капитану, тот жутко хмурится, не глядя на меня: "Выкладывай сам на стол". Капитан примостился у края стола, что-то под копирку пишет. Первый экземпляр мне - акт изъятых вещей при личном обыске. С трудом разбираю корявую, малограмотную писанину. Как явствовало из этого документа, фамилия капитана Кузнецов. Перечень изъятого завершала похожая на куриную лапку подпись. Капитан увязывает в носовой платок содержимое моих карманов, забирает очки, таблетки. "Отдайте таблетки! Врачом прописано каждые два часа принимать таблетки".

- С собой не положено, - скрипит капитан.

- C собой? Куда с собой? - Кто-то внутри задает мне дурацкие вопросы, сам-то я все понимаю, но до него еще не доходит.

Капитан подталкивает меня к камере, железная дверь гостеприимно открыта. Круглоголовый и кудрявый молча стоят у стены. Грустно смотрят, показалось даже - сочувственно. И я к ним за две недели привык, жаль расставаться. Что от них? Ни одного грубого слова, одна приятность бесед. "Желаю звездочек!" - крикнул напоследок Круглоголовому с порога камеры. Так и стоит передо мной: коренастый, лысовато-одутловатый, с невозмутимым взглядом серых глаз, не знающих ничего более важного и нужного, чем то, что он исполняет. Жаль, если в моем пожелании он не услышал ничего, кроме ехидства.

Тяжело грохнула дверь за спиной. Скрежет ключа, словно провернул его капитан меж моих ребер. Примерно три квадратные метра тяжелого сумрака. Даже лампочка - за решеткой, тускло гноится над дверью. Прямо, чуть не у самого потолка, круглое, пыльное окошко в кресте переплета - и крест за решеткой. По бокам, сантиметров двадцать от пола, два деревянных настила, на одном, слева, темнеет скрюченная фигура. Ни форточки, ни щели какой, совершенно замкнутое помещение - склеп могильный. Давит со всех сторон: справа - слева, сверху - снизу, сзади - спереди и некуда деться, стиснуло до самого сердца - жмется в дробину. Зашевелились от ужаса волосы на голове. Не переношу замкнутого пространства. Этого я больше всего боялся, не сойти бы с ума. Креплюсь. И не один все-таки: русый парень деревенского вида. И верно - он из деревни. Чего-то набуянил по пьянке, приперся в Москву, а тут на таких нюх острый. Не очень-то разговорчив, но внешне абсолютно спокоен, из тех, видимо, кому все трын-трава, а может быть, даже интересно в столичной каталажке. Его вскоре убрали. Лязгнула дверь соседней камеры, наверное, туда перевели.

Один в непроницаемых стенах. Хоть бы дырка наружу. В двери вырез, но закрыт крышкой. Чуть выше - воронка "глазка", но "веко" опущено с той стороны. Припал к свету щелей: ничего не видно. Ворчанье басов, шаги, неразборчивые стенанья женщины из камеры. Глухо, как в гробу, и крышку прибили гвоздями. "Радомес! Радомес!" - мечется у гробницы Амнерис. И хор жрецов, хоронящих заживо… Где Наташа? Что с ней? За дверью иногда оживление, всплескивают голоса, но неразборчиво. Может, она уже здесь? Догадывается ли, с какой стороны окна камер? Вцепился в край оконного проема, подтянулся: просторный вид на "Олимпийской", дорога почему-то далеко внизу - так высоко окно с улицы. Проезжая часть у самой стены, тротуар с той стороны дороги. Идут парень с девушкой, с зонтом - капает, что ли? Из немытого стекла в любое солнце пасмурно, но, кажется, действительно непогодит. Ветер задирает плащи и юбки. Оконце двустворчатое, с решеткой меж двойных стекол - не откроешь, впаяна глухо. Движение довольно редкое, прохожих мало - закоулочная сторона. Будь Наташа - я бы ее увидел. Но ее нет. И руки отваливаются. Так прыгал несколько раз. Хоть бы увидеть ее, может, меня заметит - будет точно знать, что я здесь, бог знает, что они ей наговорили?

Вдруг створка в двери откидывается и на ней миска с борщом. Забираю, крышка тут же захлопывается. Устраиваюсь на нарах. Есть не хочется, а ведь с утра ни крошки. Поводил ложкой, борщ неплох, наверное, из столовой, она рядом, на проспекте Мира. Снова створка нараспах. Сержант удивленно смотрит на полную миску, но, ничего не говоря, забирает и подает другую с котлетой и гречкой. Года два я ничего мясного не ем из принципа "мы никого не едим". Гречку через силу втолкнул, нельзя расслабляться. Снова сержант округлил глаза, глядя на несъеденную котлету. Только прилег - ceрдце опять сводит судорогой. Жжет слева грудь, лечу в пропасть. Сдохну я в этом гробу, глупо и обидно до слез, а может, этого им и нужно, для того и вогнали сюда? Ну врешь, так просто не сдамся. Ковыляю к двери, стучу. Никто не подходит. Стучу громче, кулаком. В створке морщинистый лик сердитого капитана. "Дайте мои таблетки". Чертыхался, но принес. Даже дверь открыл. Я вышел налево в туалетный коридорчик, запил таблетки. Чистенько, побелено - тоже к Олимпиаде готовились. Назад не хочется. В нескольких шагах другая дверь - выход, свобода, но куда бежать - у камеры капитан с ключами стоит. Мне туда.

Таблетки не помогли. Как ни пытался совладать с собой, новый приступ панического страха поднял меня с нар. Сердце лупит молотом. Слабость неимоверная, еле двигаюсь. Стучу, зову врача. Кто-то буркнул за дверью: "Щас будет". "Откройте створку, я задыхаюсь". В ответ быстро удаляющиеся шаги. Хлопанье входной двери. Женский голос. Шепот, перебранка. Тычусь во все щели, не видно. Негодующий женский крик - боже мой, это Наташа! Барабаню руками, ногами: "Откройте!" Там тоже орут, неужели она меня не услышит? "Наташа! Наташа! Я здесь!" - хриплю что есть мочи и не узнаю своего голоса. Она что-то крикнула мне, стукнула дверь, похоже, ее вытолкали, она обратно, снова ее голос в скандале, опять хлопок двери и тишина. Отчетливая мужская ругань. Шаги в мою сторону, рывок "кормушки" и пламенеющая рожа капитана: "Я тебе постучу, такую-то мать! Пиздюлей захотел?" - "Дайте увидеть жену, мне лекарства нужны!" "Пошел на…" Удар крышки сотрясает тяжелую дверь. Мне терять нечего, продолжаю стучать: "Врача!" "Будет врач, хули еще надо?" - кричат издалека. Валюсь на нары.

Через какое-то время заворочался ключ, то был не врач, а лохматый человек в лихо распахнутом коричневом пиджаке. Дверь закрыли за ним: "Ух! Опять по новой! - тряхнул кудрями и с порога тосклива оглядел камеру. - Куда я попал? Чистота!" Упал спиной на свободные нары, руки за голову, нога на ногу, полы пиджака крыльями по бокам. С ним мне стало легче.

Его зовут Миша. Он не впервой за решеткой, но вот уж чего не ожидал, так именно сейчас здесь оказаться, и квартирка незасвеченная, и жил аккуратно, днем не вылазил, и хозяйка - своя в доску, и был-то всего пару дней - как застукали, непонятно. Соседи вложили, больше некому. Вот всегда так: как в Москву, так за решетку, больше месяца не гуляешь, будь она проклята. И без Москвы нельзя: родной город, родня, знакомые. На этот раз и дел никаких, так, по мелочи, из-за таких пустяков даже искать не будут - как напали на след? Уму непостижимо.

Миша - вор. С детства. Больше он ничего не умел и не хотел уметь. Он - еврей. Я даже не подозревал, что есть евреи-воры. Не то чтоб торгаши или махинаторы с партбилетами, такими хоть пруд пруди, а настоящие: по карманам или квартирам. Это для меня было ново. "Что ты, - говорит Миша, - сколько угодно. Есть асы - у МУРа в особом почете". Вспомнил для примера старичка-еврея, с которым муровцы по сей день по сейфам консультируются - виртуоз. "Но он, наверное, уже завязал?" - "По медвежьей части, конечно. Зачем? Он себе заработал, ему хватит. Но, - подмигивает Миша, - он ведь не только МУР консультирует. Братва его уважает". - "Это и есть вор "в законе"?" - "Нет, это раньше было. Сейчас не та масть. Различаются путевые и непутевые, больше каждый сам по себе. Настоящих воров, можно сказать, не стало. Закона не стало". - "А что значит "в законе"? - "Много значит. Были железные правила. Стал, например, вором - ты уже никем быть не можешь. "Мокрого" не позволяли. Такие дела решали на сходняке и, если мочили, то своих - кто провинился. Проигрался - отдай, обещал - сделай. А нет - замочат. А если кто ссучился или раскололся, из-под земли доставали. Раньше было больше порядка".

- А сейчас?

- Да разве сравнить? "Козлы" на свободе спокойно пасутся.

- Что ж так?

- А кто на себя возьмет? Каждый о себе думает. Закона нет, воров повывели.

- Куда ж они делись?

- Подписка. Слышал, наверное?

Краем уха что-то слышал. Это подтвердилось из рассказа Миши. В конце 50-х - начале 60-х годов была милицейская облава по искоренению организованной преступности, когда арестовали все сколько-нибудь заметные фигуры воровского мира и потребовали подписку о прекращении преступной деятельности. Ко давал подписку - отпускали, кто нет - оставался в тюрьме бессрочно, пока не подпишется. По воровскому закону дать такую подписку означало завязать, т. е. ссучиться. Многие тогда, даже из самых авторитетных, сломались. Но не все. Этих по сей день держат "в крытой", т. е. в тюрьмах, на особом режиме. Большинство там же поумирало, но кое-кто жив, "держит стойку", предпочитая сдохнуть в тюрьме вором, чем жить на воле сукой. Они, говорит Миша, и сейчас в огромном авторитете, слово их в цене. Из своих камер не теряют связей с воровским миром. Если есть еще понятия правильного и неправильного, то в значительной степени благодаря им - апостолам воровского закона.

Неправомерно жестоким, незаконным путем стремился "романтик" Хрущев пожать руку последнего преступника к 1980 году, объявив этот год первым годом светлого будущего, началом коммунизма, но пожал собственную опалу и смерть от таких же как он преступников, а уголовный мир, словно в ответ на беззаконие, разросся невероятно, не стало порядка в нем и больше стало жестокости. Карательная компания уничтожила не преступность, а человечность в преступности, не воровство, а рыцарство воровства, не воров, а наиболее порядочных из них. Государственное беззаконие спровоцировало беззаконие внутри воровского мира. Воровской самоконтроль государство не смогло заменить эффективным милицейским контролем. Вместо воров "в законе" множатся орды тупого, продажного, жестокого, разнузданного жулья. Зла обществу от этой стихии больше, нет на нее управы, и если из зол выбирать меньшее, то становится очевидным, что воры "в законе" - меньшее зло. И бестолковщина милицейского произвола не вредней ли вора, "в законе" которого больше авторитета и толка, чем в липовой Конституции деспотического государства? Между прочим, защитники и герои народа - Робин Гуд, Разин, Пугачев - все они с точки зрения государства воры и даже разбойники.

Назад Дальше