Мучительные выяснения отношений с Асей лежали в основе конфликта Белого с антропософским обществом и подтолкнули его и к пересмотру взглядов на эвритмию. Ведь Ася в то время полностью отдалась эвритмии и гастролировала с эвритмической труппой Гетеанума по всей Европе. Она приезжала в Берлин не к Белому, а исключительно по работе, в соответствии с графиком заранее намеченных представлений ("<…> мы с ней виделись мимолетом, при ее проездах через Берлин" – АБ – Ив. – Раз., 254). Между выступлениями произошла и их первая после многолетней разлуки встреча, вызвавшая не столько радость, сколько разочарование:
"Видел д-ра Штейнера и Асю. Представь: первый человек, которого я встретил в Берлине, была Ася; она с доктором проехала из Швейцарии через Берлин в Христианию; и – обратно: давать эвритмические представления; мы провели с ней 4 дня; и на возвратном пути она осталась 4 дня в Берлине.
В общем – не скажу, чтобы Ася порадовала меня; она превратилась в какую-то монашенку, не желающую ничего знать, кроме своих духовных исканий".
Нарастающее раздражение занятостью жены отчетливо прослеживается в письмах Белого того времени:
"Штаб эвритмии – Дорнах; "эвритмистки" (группа моей жены) делают набеги на Европу; как они работают – удивляешься; все время в Дорнахе посвящено учебе, прерываемой рядом поездок. Так: моя жена уже в 4-ый раз <в> Берлине с конца ноября. Когда я приехал, они были в Берлине (в турне: Дорнах – Штуттгарт – Лейпциг – Берлин – Христиания; и обратно: Берлин, Гамбург, Ганновер, Штутгарт, Дорнах). В январе они были в турне: Дорнах – Галле – Берлин – Бреславль – Прага – Мюнхен – Карлсруэ – Штуттгарт – Дорнах. Теперь опять по ряду городов докатились на курсы до Берлина; всюду – пробы, представления среди потока лекций. И т. д. И т. д. Можно – одуреть; и моя жена в состоянии антропософского одурения от непрерывной работы <…>" (АБ – Ив. – Раз., 241).
Или:
"Все трудное, что пришлось пережить – душевного порядка. И не то, чтобы Ася меня бросила (мы же в прекрасных отношениях), а то, что антропософия ее совершенно фанатизировала. Ей некогда думать о себе и обо мне, как ей некогда думать ни о чем, кроме своей службы делу Доктора, – говорю службы, потому что охота пуще неволи… Что ее толкает так калечить свою душу и жизнь (свою и мою) – не знаю, или вернее знаю, но… не одобряю. Конечно, мне грустно ехать к жене и очутиться без жены, одному в Берлине. До сих пор она была 3 раза наездом из Швейцарии (ведь она разъезжает с эвритмией по городам, танцует то здесь, то там: то в Норвегии, то в Праге, то в Лейпциге, то в Штутгарте). Так же с турнэ заезжает она и в Берлин".
Порой Белый пытался сохранять некоторую объективность и, преодолевая раздражение и возмущение, отмечал достижения жены-эвритмистки:
"Мне непереносно, что антропософия отняла у меня Асю (где ей до меня, когда она себя давно забыла и – в огне дела); но глядя со стороны, – не могу не сказать: "Молодцы"" (АБ – Ив. – Раз., 241).
Однако ревность явно превалировала над объективностью. То, что под антропософией-разлучницей Белый прежде всего подразумевал эвритмию, наиболее отчетливо выражено в письме Белого к Елене Фехнер: "<…> евритмическое искусство отняло у меня жену (это – факт)". Раскрытию этой болезненной темы посвящена значительная часть исповедального письма к немецкому антропософу Михаилу Бауэру:
"И вот – я вернулся <…> в Германию; и увидел Асю (она был в Берлине с эвритмическими дамами); мы друг друга мало видели – она была так занята – репетиции, выступления, "rendez-vous" со знакомыми! – Мы были "en deux" лишь два раза; и она сказала: Наша совместная жизнь прекращена – я был подготовлен! – Она была добра ко мне, благородна, как… "первая ученица" пансиона – с "книксенами"; я был таким же <…>".
Или:
""Сейчас я покинут Асей. Она потеряла ко мне интерес…"
– "У нее другие интересы – эвритмические, антропософские интересы; и они пожирают прежний путь между нами…"".
В эссе "Почему я стал символистом…" свое якобы "лечебное" фокстротирование Белый противопоставлял "хейль-эвритми", лечебной эвритмии. Предпочтение фокстрота эвритмии писатель объяснял тем, что "учительниц эвритмии при нем не было". Но очевидно, что ему необходима была не "учительница эвритмии", а только Ася, да и та не как эвритмистка, а как его, Белого, возлюбленная и жена:
"<…> с оглядкою вылезаю из "логова" моего погибающего "Я" – в райские луговины антропософии, на которой пляшут эвритмические спасительницы, забывшие для плясок мужей, детей, родину, т. е. все то, что… мы называем правдою жизни, а не "истиною" в кавычках; боюсь, что Ася везет мне "истины"; если б она без "истин" привезла бы лишь прежнюю самою себя, я бы выздоровел", -
жаловался он оставшейся Петрограде своей подруге С. Г. Спасской. В этом же письме к С. Г. Спасской именно отсутствием Асиной любви и заботы объясняет Белый свое "убегание <…> от "раев антроп<ософской> общественности" в <…>Varieté, где пляшут не эвритмистки, а просто люди, хотя и… "полунагие"; и это откровеннее эвритмических выгибов <…> я убегаю от "мистических" телодвижений жены к весьма откровенно реальным телодвижениям девиц Varieté".
Неясно, насколько плотно приблизился тогда Белый к девицам из варьете, но очевидно, что за противопоставлением эротического фокстрота и возвышающей дух эвритмии стоит противопоставление пылающей страсти Белого и холодности его жены-эвритмистки.
Стоит отметить, что вопреки впечатлению, которое может сложиться от чтения мемуаров о плясках Белого, танцам писатель предавался отнюдь не все время, проведенное в эмиграции. Это увлечение началось только после окончательного расставания с женой.
Итак, 18 ноября 1921 г. он приехал в Берлин, и вскоре произошла первая встреча с Асей. В декабре случилась первая открытая ссора, повергшая Белого в тоску и депрессию. Он начал выпивать, но о танцах речь еще не шла:
"<…> ощущение бессмыслия; <…> почва зашаталась под ногами; нет воли что-либо с собой сделать: переоценка ценностей 10 лет (и людей, и идей, и себя); начинаю угрюмо убегать от всех (и русских, и антропософов) и угрюмо отсиживать в пивных: так приучаюсь к вину <…>" (РД., декабрь 1921 г.).
Тогда же Белый посещает эвритмические спектакли, в которых, конечно же, была занята его Ася, и… не получает от них того наслаждения, что прежде: "Никакого удовлетворения от всего этого; к 1-му январю 1922 года – ужас отчаяния" (РД., декабрь 1921 г.). В дальнейшем, как кажется, посещение эвритмических представлений также совпадало с приездами Аси. В марте он надеялся на то, что им удастся больше времени провести вместе и что их отношения гармонизируются. "Сегодня или завтра она приезжает в 4-й раз уже. И обещала на этот раз остаться, пожить со мной недели две-три", – писал он матери 6 марта 1922 г. Однако надежды не оправдались, и в апреле произошел окончательный и бесповоротный разрыв, за которым последовал "отъезд Аси в Дорнах" (РД., апрель 1922 г.).
Вскоре после этого Белый переселяется из Берлина в мрачный пригород Цоссен, где, страдая от неразделенной любви и обиды, пишет (в мае – июне) прощальную книгу стихов "После разлуки". В письме к Иванову-Разумнику от 17 декабря 1923 г. он отмечает, что "весной 1922 года <…> вступил в самую тяжелую полосу берлинской жизни", и что "с мая до июля, можно сказать, дышал на ладан" (АБ – Ив. – Раз., 271). А в июле Белый по совету врача едет на курорт в Свинемюнде ("<…> доктор направил меня к морю, в Свинемюнде (застарелый бронхит и желудок)"), где как раз и начинает брать уроки танцев и с увлечением танцевать. То, что до отъезда из Цоссена в Свинемюнде Белый не был вовлечен в танцевальную лихорадку, подтверждается воспоминаниями М. И. Цветаевой:
"Думаю, его просто увезли – друзья <…> на неуютное немецкое море <…>. А дальше уже начинается – танцующий Белый, каким я его не видела ни разу <…>".
А также – свидетельством самого Белого, рассказывавшего в "Почему я стал символистом…" сначала о том, как "себя переживал в Цоссене 1922 года, когда писал книгу стихов", а далее о том, что "вскоре <…> стал плясать фокстрот".
В уже цитированном письме к Иванову-Разумнику Белый дает четкие хронологические границы своего танцевального безумия, начавшегося в июле, то есть – в Свинемюнде, и закончившегося в конце осени: "<…> с июля до ноября я проплясывал все вечера" (АБ – Ив. – Раз., 271). Не вполне понятно, что могло прервать танцевальную горячку Белого в ноябре, разве что поездки к Горькому в Сааров. Но с января 1923 г. и, возможно, до самого отъезда в Россию танцевать (или, по крайней мере, танцевать регулярно и с упоением) Белому уже было некогда: "К середине месяца – радость: приезд в Берлин К. Н. Васильевой. Засаживаюсь дома. Нигде не бываю. Провожу вечера с К. Н." (РД., январь 1923 г.). С появлением в Берлине Клавдии Николаевны Васильевой (Бугаевой) началось заживление сердечной раны, нанесенной Асей, и танцы как форма безумия (по мнению большинства мемуаристов) или как симптом болезни и одновременно как метод терапии (по утверждению самого Белого: "непроизвольный хлыст моей болезни – вино и фокстрот"; "невропатолог мне прописал максимум движений") прекратились. Если учитывать, что Белый провел в Свинемюнде июль – август и вернулся в Берлин в начале сентября, то получится, что берлинские пляски Белого, свидетелями которых стали "все", длились не так уж долго – всего три или четыре месяца.
Так что же? Берлинское фокстротирование оказалось лишь кратким эпизодом личной жизни писателя? Всего лишь демонстративным посланием уязвленного мужа к бросившей его ради эвритмии жене? И да, и нет… Берлинский танец, порожденный любовной трагедией, может, как кажется, пролить свет на природу танца Белого вообще. В произведениях писателя (в том числе и доантропософских) очевидна связь танца с эротикой (например, в "Серебряном голубе"), с неудовлетворенными желаниями, с фрустрацией (например, в "Петербурге"). Та же корреляция прослеживается и в жизни Белого. Не случайно именно этот, эротический аспект взросления Бореньки Бугаева отметили исследователи Института мозга, указавшие, что ко времени первого серьезного увлечения танцами относятся и его "первые полусознательные переживания пола".
9
В письме от 17 декабря 1923 г. Белый рассказал Иванову-Разумнику о масштабе танцевальной эпидемии в Берлине, имевшей значительно больший размах, чем в Свинемюнде:
"<…> в совр<еменной> Германии такой образ жизни в 1922 году вели все – вплоть до профессоров и писателей: в 8 часов запираются двери домов; в пансионах и в комнатах по вечерам нестерпимо: все разговоры и встречи происходят в кафе: идешь в кафе, где скрипки просверливают уши и где ритмы подбрасывают в ритмическое хождение, каковым является фокстрот; верите ли: с июля до ноября я проплясывал все вечера <…>. Под новый год в Prager-Diele (такое кафе есть) русские плясали всю ночь напролет; среди них плясал даже (не умея плясать) наш общий знакомый, Сергей Порфирьевич… Думаю, пустился бы в пляс и его патрон, если б оный был; на одном русском балу спрашиваю знакомую даму из Парижа: "Чем занимается З. Н. Гиппиус?" Ответ: "Пляшет фокстрот"… Пишу так подробно о танцах, потому что в России, я знаю, с удивлением и неодобрением говорили: "Ужас что, – Белый пляшет фокстрот". <…> плясали старики, старухи, люди средних лет, молодежь, подростки, дети, профессора и снобы, рабочие и аристократы, проститутки, дамы общества, горничные; и русские, пожившие несколько месяцев в Берлине, кончали – танцами" (АБ – Ив. – Раз., 271–272).
Панорама танцующего Берлина, нарисованная в письме, очень похожа на ту, что изображена в "Одной из обителей царства теней" и может рассматриваться если не как черновой набросок, то уж точно как эмбрион соответствующих сцен в эссе (послание Иванову-Разумнику было отправлено 17 декабря 1923 г., то есть почти сразу после возвращения Белого из эмиграции (26 октября), а написание "Одной из обителей царства теней" датируется в "Ракурсе к дневнику" мартом 1924 г.). Однако бросается в глаза не только сходство между письмом и эссе, но и отличие.
В "Одной из обителей царства теней" танец описывается повествователем, как будто бы непричастным к царящему в Берлине разврату и лишь со стороны опасливо наблюдающим за танцевальной заразой. В письме же, напротив, подчеркивается полная, безо всякого раскаяния и сожаления вовлеченность в танцевальное безумие. Белый откровенно хвастается своими достижениями и даже с некоторой тоской вспоминает о плясавших вместе с ним дамах:
"<…> верите ли: с июля до ноября я проплясывал все вечера: утрами писал "Восп<оминания> о Блоке" или перерабатывал эти воспоминания в "Начало Века", а с 10 до часу регулярно плясал в кафе "Victoria-Luise", иногда с венгерской писательницей, проживавшей в нашем пансионе, иногда с В. О. Лурье (таковая есть поэтесса, из Петербурга) одно время плясал (и ах как хорошо она пляшет!), с почтеннейшей меньшевичкой, находящейся в близких отношениях с Каутским; оная меньшевичка приходила в кафе с египетским словарем под мышкой (она – хорошая египтологичка); и тем не менее: как она плясала фокстрот!!" (АБ – Ив. – Раз., 271).
Более того, писатель сопровождает рассказ "страноведческими" пояснениями, призванными разрушить стену непонимания между Россией и Германией, дать ключ к объективному, а не враждебному, традиционно свойственному россиянам восприятию берлинских нравов и модных танцев:
"<…> существует какая-то метафизическая граница между теперешней Россией и Западом; как только туда попадешь, чувствуешь, что восприятия тамошней жизни абсолютно непередаваемы; входя в душу, они окрашивают душу совсем не так, как в России. Про человека, который играет в мяч, пляшет "фокстрот" и "джимми" и ежедневно ходит в 5 часов на "Tanztee", – что можно сказать? Пустой весельчак, не более; а между тем: в совр<еменной> Германии такой образ жизни в 1922 году вели все <…>. И действительно: в России это непонятно; в Берлине же без танцев долго не проживешь; это естественная привычка, подобная курению папирос <…>" (АБ – Ив. – Раз., 271).