История моей жизни - Свирский Алексей Иванович 12 стр.


Нухим приподнимает верхнюю губу так, что плоский нос его зарывается в усы.

- Они тебе мешают?

- Да… в них жарко, и… тесные они очень, - слегка привираю я.

- А что твоя мама скажет?

- Моя мама давно умерла…

- Ну, а отец разрешил тебе продавать сапоги?

- Отец у меня живет в неизвестном городе. Так вы купите?

- добавляю я, чтобы прекратить неприятный допрос.

- Почему нет, если они еще сапоги?.. Садись, на чем стоишь, и сними их.

Сажусь ногами в комнату, а спиной к улице. Сапожник выплевывает в руку несколько деревянных гвоздочков, высыпает их в сардинную жестянку и освобождает из-под ремня старый башмак, лежащий у него на коленях подошвой вверх. Мои сапоги он рассматривает с большим вниманием и хвалит их.

- Чудесные сапожки!.. Из варшавской кожи. Когда-то они были новенькие… Ах, тридцать лет назад я тоже был молод и все зубы у меня находились в полном сборе. Сколько же ты просишь за эти… обноски? неожиданно заканчивает Нухим.

- Что дадите… не знаю…

- Хорошенькая коммерция, когда купец не знает, что стоит его товар…

Сапожник запускает корявые и обожженные лаком пальцы в бороду, нечесаную с тех пор, как выросла, и продолжает:

- Если бы ты был сын Скомаровского, я бы тебе за эти сапоги даже фигу пожалел бы дать, но я вижу, что тебя притащил ко мне далее [Далее - нищета.], и три злотых я могу тебе отсчитать. Ты не думай, - спохватывается он, что я мало даю: три злотых - это девяносто грошей или сто восемьдесят полушек. Сосчитай-ка…

- Давайте, я согласен…

- Что ты торопишься?.. Я - не жених, а ты - не старая дева. Погоди немного: сейчас позову кассира… Ципе, ты здесь?!

Открывается дверь, и сначала просовывается большой острый нос, а вслед за тем входит маленькая женщина с темными пятнами на тощем лице. Она черными мышиными глазками пробегает по мне, по моим сапогам и по-кроличьи поводит носам и губой.

- Деньги есть у тебя? - спрашивает Нухим.

- Деньги? Смотря для кого и сколько…

- Три злотых хочу ему дать за его… голенища.

- А сапоги его собственные? - спрашивает Ципе, недоверчиво поглядывая на меня.

- Он их снял с собственных ног, и, значит, они ему принадлежат…

Объяснение Нухима успокаивает его жену, и я получаю полную горсть медных монет.

Два пирога - один с ливером, а другой с горохом - до того меня насытили, что, бродя по городу, ищу чего бы испить: икота одолевает. В левой руке у меня зажаты сорок копеек, и это обстоятельство меня больше беспокоит, нежели босые ноги, отвыкшие ступать голыми пятками по острым булыжникам мостовой.

Я знаю, что это очень солидная сумма, и даже думаю пойти к тете Саре и отдать ей эти деньги "на жизнь", но неожиданная встреча со старым другом Мотеле разбивает мое намерение.

- Ты откуда взялся? - кричит он мне издали.

Я несу ему навстречу улыбку сытого человека. Мы стоим на Чудновской улице у забора синагоги, где помещается талмуд торе, откуда и вышел сейчас Мотеле.

Он тоже босой. На нем длинный, в заплатах, сюртук; Мотеле отрастил пейсы. Меня немного смущает, что он выше меня ростом: а ведь недавно мы были одинаковы.

- Какой ты стал большой и… тонкий!..

- Мне уж исполнилось одиннадцать лет…

- И мне столько же!.. Слушай, - продолжаю я после коротенького, но тяжелого раздумья, - я ушел из института… Совсем ушел… Навсегда…

- Ты сам ушел?

- Н-нет… Понимаешь, тут какая штука вышла… Про меня выдумали нехорошее. А я ни в чем не виноват… Вот как мы стоим под этим небом… Не виноват… Понимаешь?..

Лицо Мотеле замыкается и становится суровым.

- Что выдумали? - холодно спрашивает он.

- Будто я… понимаешь?.. утащил буквы…

- Если бы я очутился на твоем месте, меня бы тоже выгнали…

- Ты что?.. Не веришь?.. - почти кричу я, готовый заплакать.

Не знаю почему, но я мучительно хочу, чтобы Мотеле мне поверил. Свободной рукой хватаю его за рукав, стараюсь ближе стать к нему и готов обнажить перед ним мое сердце, полное тяжкой обиды.

- Да слушай же!.. Там все уже знают, что буквы нашлись и что я не виноват… Меня, понимаешь, прогнал директор за то, что я назвал учителей разбойниками…

- Вот это ты-таки хорошо сказал!.. - вдруг восклицает Мотеле. Они-таки да, разбойники!.. По субботам курят, бороды бреют…

Мой друг оживляется, размахивает живыми длинными руками, и губы его корчатся в улыбке.

Я раскрываю ладонь и показываю ему мой капитал.

Увидав деньги, Мотеле застывает в изумлении.

- Ой, откуда у тебя столько денег?..

Рассказываю ему, как я продал сапоги, и предлагаю угостить его пирогами.

- Ты с чем любишь: с горохом или с ливером?

- С тем и другим, - коротко отвечает приятель и заранее облизывается.

Отправляемся на развал, где я кормлю друга. Потом идем на бульвар. Здесь торгуют сластями: мороженым, семечками, орехами, пастилой и маковыми лепешками.

Деньги мои тают с быстротой мороженого, попавшего в рот.

Это мороженое в виде маленького орешка стоит две копейки.

Заплатив за четыре шарика восемь копеек, я из деликатности спрашиваю у Мотеле, не хочет ли он еще…

- Не знаю, как ты, а я могу всю банку съесть.

Тогда я делаю намек на то, что мороженик - русский, и евреям вряд ли можно кушать…

Мотеле испуганно таращит глаза, но все же проглатывает последний кусочек, отплевывается и от дальнейшего угощения отказывается.

Идем дальше. Мы уже на Приречной, недалеко от тети Сары.

На последнем углу стоит торговка Хане, продающая медовые маковки.

Мотеле замедляет шаг и в упор глядит на лакомство.

- Если мороженое, - говорит он, - действительно трефное, то нам следует заесть его маком, иначе грех этот останется на нас.

Понимаю, что Мотеле хитрит, но я сам не прочь испробовать заманчивые сласти и сознательно поддаюсь обману. Стоим друг против друга и жуем крепкую, но сладкую лепешку из толченого мака.

Рты у нас набиты доотказа, а руки и губы измазаны липкой патокой.

В это время из-за угла показываются мои двоюродные сестренки-босоножки: Фрейде, Бейле и Малке. Последней пять лет, а первая - моя ровесница. На них юбчонки грязные, нищенские, а сами они тонконогие, с тощими вытянутыми лицами.

Заметив нас, а главное, увидав, что мы едим, Фрейде выталкивает вперед самую маленькую и просит кусочек "для ребенка".

Покупаю три куска и раздаю им. Босоножки вспыхивают от неожиданности.

Смотрю на моих сестренок, гляжу, с какой жадностью они торопливыми зубами перемалывают черствые сладости, и мне становится весело. У меня является желание похвастать перед взрослыми, и, когда отдаю торговке последний пятак, я предлагаю всей компании отправиться к тете Саре.

Жуя на ходу, мы трогаемся в путь.

Вот давно оставленное мной кривобокое крылечко.

Под ногами дрожат ветхие ступеньки, а вот и сенцы с настежь раскрытой дверью в комнату.

Меня обдает затхлостью. Из каждого угла выползает нищета.

Комната пуста: никакой мебели. Даже кровати нет. Вдоль стен на полу собраны в кучу мягкие лохмотья.

Догадываюсь, что это постели. Около печи на двух длинных скамьях, покрытых бесформенным тряпьем, лежит дядя Шмуни.

Борода свалялась в рыжий ком, лицо - янтарное, веки приспущены, и безжизненные руки вытянуты вдоль тела.

Войти не решаюсь. В этой темной обители нужды гаснет смех и снижается голос до топота.

Серые лохмы паутины, спускающиеся с потолка, кислый запах голодной трущобы вызывают у меня чувство брезгливости, боязни и недоумения: "Почему все это?"

Из соседней совершенно пустой комнаты выходит тетя Сара.

Узнаю и не узнаю ее. Из-под темного платка выбивается седой завитушек. Нищенки, стучащие в чужие окна, лучше одеты.

На босых ногах - дядины шкрабы.

Вместо лица я вижу оскал продолговатого черепа, обтянутого сухой желтой кожей.

Сестренки наперерыв рассказывают ей, как я угощал их, и показывают остатки недоеденных маковок.

- Сколько же ты истратил?

- У меня было три злотых… Я сапоги продал… - робко отвечаю я.

- Где же остальные? - наклонившись ко мне, тихо допытывается тетя.

- Все истратил…

Мой ответ отталкивает ее от меня. Отступив назад, она выпрямляется. Узкокостная, безгрудая, с колючими точками в глазах, она говорит со стоном:

- Все… Три злотых!.. И ничего не осталось… И тебя еще земля держит?..

И вдруг она возвышает голос до крика, и слова вырываются из горла, наполненного бесслезным рыданием:

- Да знаешь ли ты, что я на эти деньги могла бы неделю прожить со всей семьей?.. Ведь я могла лекарство купить и спасти умирающего мужа!.. Что ты наделал, несчастный?.. И зачем ты сюда пришел?..

Дальше я не слышу… Убегаю из этой свалки нищеты и на Приречной ищу Мотеле, но его нигде не видать.

22. Уход

Ночую в синагоге вместе с Мотеле. У него тоже нет своего дома, и мы с ним крепко дружим. Питаемся где попало и чем попало, но чаще всего мы только говорим о еде.

Вечерами Мотеле учит меня читать по-еврейски, а я ему за это рассказываю сочинения Майн-Рида, Купера и Густава Эмара.

Он слушает меня внимательно, с волнением и верит даже тогда, когда кое-что и от себя присочиню.

Я помогаю ему мечтать, и часто мы с ним уносимся в неведомые земли, где нет бедных и где люди геройски борются за правду и "честь".

Дни стоят теплые, солнечные, но в садах деревья еще только цветут, а на огородах чуть-чуть пробиваются зеленые ростки.

Голод наталкивает меня на мысль снова заняться выделкой арабских мячей.

- Ты не заметил, - спрашиваю я у Мотеле, - на Черной балке попадаются старые калоши?

- А что?

- Хочу мячи делать. Теперь как раз время: коровы линяют, и шерсти набрать можно, сколько хочешь. Как по-твоему: стоит заняться?

Мотеле на все согласен, лишь бы сытым быть.

И вот, после трехлетнего перерыва, возвращаюсь на Черную балку. Здесь, среди маленьких оборвышей, я роюсь в мягких кучах городских отбросов: теряю навыки институтской жизни, покрываюсь грязью, обзавожусь вшами и постепенно забываю о прошлом. Только в редкие минуты, когда удается хорошо покушать, вспоминаются теплые глаза Эсфири. И тогда мне становится грустно, и мысль, что сестра Якова может увидеть меня навозным жуком, копошащимся в мусоре, пугает меня.

- Уж лучше не встречаться.

Сегодня мы с Мотеле сыты. Два мяча собственного изделия проданы очень выгодно - за двадцать грошей, мы сидим на зеленом откосе реки и лениво дожевываем последние куски белого хлеба, густо намазанного гусиным жиром.

Высоко над нами колышется весеннее солнце. Хрустальная рябь Тетерева сверкает так, что больно смотреть.

Голубой атлас горизонта обещает скорое лето, и нам хорошо лежать на мягкой молодой траве.

Простор, тишина и сытый желудок вызывают желание заглянуть по ту сторону горизонта, проникнуть в глубь небес и посмотреть на бога.

- Если там, наверху, сидит один только наш еврейский бог, то почему живут на свете русские, поляки и другие неверующие? - спрашиваю я.

- Для примера, - коротко отвечает Мотеле.

- Для какого примера?

Мой собеседник медлительно накручивает на палец пейсу и голосом объевшегося человека цедит сквозь зубы:

- Представь себе, что на земле не станет воров, откуда тогда бог возьмет разницу между хорошими и скверными людьми? Если все люди станут евреями, у бога не будет избранного народа, и ему не с кем будет тогда няньчиться.

Объяснение Мотеле меня не удовлетворяет, и я продолжаю рассуждать.

- Раз бог все видит и знает, а евреев любит больше всех, почему он не сделал так, чтобы мы были сильнее и богаче всех? Ведь, ему стоит только слово сказать, и мы перестанем голодать… Почему он этого не делает?..

Ответа я не получил: мой Мотеле, обогретый солнцем, уснул, прижавшись щекой к траве.

А на другой день найдена еще одна старая калоша, и я работаю над третьим мячиком.

Тружусь с большой старательностью. Мелюзга из Черной балки смотрит на меня с завистью. Режу зубами лапшу из старой калоши такими ровными полосками, каких и ножом не сделаешь.

День воскресный. Освещенный золотым водопадом утренних лучей, работаю под звон колоколов. При этом освещении мое лицо, измазанное грязной резиной, делает меня похожим на маленького трубочиста. Но я не горюю и на шутки товарищей по поводу моего "беленького личика" не обращаю внимания.

Мячик получается на редкость. Он не велик, но в то же время крепок, тяжел и подскакивает лучше настоящего.

- Ты за него злоту проси, - советует мне Мотеле.

- А ты думал как? За меньше не отдам.

У меня вдруг является интересная мысль, и, не стесняясь малышей, окружающих нас, я отвожу Мотеле в сторону и нашептываю ему:

- Знаешь, если я продам этот мяч за целую злоту, я таких наделаю сотню штук, и на вырученные деньги мы с тобой уедем… знаешь куда?.. В Америку…

- А там живут евреи? - тихо спрашивает Мотеле.

- Конечно, живут! Они там краснокожие, но молятся по-еврейски. Так ты согласен?

Мотеле утвердительно кивает головой.

Мы выбираемся из Черной балки и вползаем на Приречную. За нами следует компания маленьких оборванцев.

Идем по главным улицам, и я уговариваю самого себя не стыдиться. Штанишки мои порваны так, что голые коленки видны, шапчонка, служащая мне и подушкой, не держится на свалявшихся кудрях, и весь я измаран до того, что идущие навстречу "приличные люди" торопливо дают мне дорогу.

"- Ну, и пусть!.. Я беден, но честен", - вспоминаются мне слова одного майнридовского героя, но когда я попадаю на Малую Бердичевскую, уверенность оставляет меня, сердце падает, и исчезают мысли.

Хочу повернуть назад, но боюсь Мотеле: он подумает, что я действительно виноват перед институтом. Тогда я бросаюсь в другую крайность и становлюсь хозяином улицы: громко разговариваю, хохочу во всю глотку, пугаю девчонок свистом, выхожу на середину улицы и подбрасываю мяч.

У ворот института стоит карета. На козлах сидит кучер Семен в синем армяке, охваченном красным поясом.

Русая борода кучера пышно расчесана, в руках держит струнами натянутые вожжи. Пара вороных лоснится на солнце, и четко выступает серебряный набор черной маслянистой сбруи.

У ворот стоит Станислав. В первое мгновение хочу подбежать к нему, приласкаться, но, мысленно взглянув на себя со стороны, не решаюсь этого сделать. Тогда, думаю, лучше сделать вот что: бросить изо всей силы мяч и пуститься вдогонку. Старик и не заметит меня, когда промчусь мимо.

Задумано и сделано. Размахиваюсь, бросаю и… тут происходит нечто такое, что холодом обдает меня и запоминается на всю жизнь.

В тот миг, когда пускаю мяч, из калитки выходит директор в полной парадной форме и с треуголкой на голове.

Мой тяжелый, крепкий шарик попадает в Барского, попадает в самое ухо, и оглушенный директор, вскрикнув, падает набок…

Треуголка, украшенная золотой тесьмой, скатывается к колесам. Станислав спешит к упавшему. Медленно слезает с козел кучер.

Я застываю на месте и надолго запоминаю мельчайшие подробности происшедшего.

Но когда к месту катастрофы сбегаются люди и начинает расти сумятица, мне становится страшно, и я бросаюсь в бегство.

Бегу без передышки, бегу изо всей мочи, а страх кричит во мне:

"Скорей удирай, да подальше!"

Живу в тумане и плохо сознаю, что вокруг меня делается.

Понимаю, что совершил ужасное преступление, хотя сделал я это помимо воли. Вышло все не нарочно.

Но ведь этого не докажешь… И теперь я убежден, что все взрослое население города против меня.

Через плотину вбегаю в рощу, забираюсь в самую густоту и здесь прячусь от преследования.

Нисколько не сомневаюсь, что, если поймают, изобьют до смерти, и я поминутно останавливаюсь, напрягаю зрение и слух, но ничего угрожающего не улавливаю. Над рощей спокойно горит солнечный день, весело почмокивают птицы, и сквозь бледнозеленую, едва распустившуюся листву поблескивают зеркальные осколки далекой реки.

Тишина и безлюдье понемногу уменьшают кипящую во мне бурю, и я постепенно привожу в порядок свои мыслишки.

"Я же не знал, что мячик выскочит у меня и попадет куда не надо!.. рассуждаю я. - А директор сам виноват: зачем он меня выгнал из института? Что я ему худого сделал?.. Пусть он теперь почешет ухо… Так ему и надо!" Найдя для себя оправдание, я окончательно успокаиваюсь. Сердце перестает метаться, и я чувствую себя смелей.

Не спеша, выбираюсь из рощи. Выхожу к реке и… вижу Мотеле! Он бежит через плотину. В руке у него что-то белое.

Черные фалды развеваются, а сам в мою сторону и не смотрит.

Тогда запускаю в рот два пальца и тонким резким свистом режу голубую даль.

Мотеле останавливается, поворачивает свои пейсы, вглядывается, узнает и мчится ко мне.

- Я догадался, что ты сюда убежал!.. Вот тебе большой кусок белой булки… Это твоя доля. Свою я уже съел… - задыхаясь от бега, говорит Мотеле.

- Где ты взял?

- Купил.

- А деньги?

Мотеле опускает голову и, видимо, смущаясь, рассказывает мне о том, как он тоже испугался, хотел было бежать, но подумал, что его поймают, и остался на месте.

А когда "старого пана" унесли в дом, а толпа разошлась, он стал искать мячик, нашел и продал одному богатому мальчику за десять грошей.

- Я знал, что ты очень голоден, - оправдываясь, добавляет Мотеле.

- Неужели на руках унесли? - спрашиваю я, занятый мыслью о директоре.

- Да… Ему, наверно, очень больно…

- Что же теперь будет? - допытываюсь я и в то же время набиваю рот свежим хлебом.

- Мне кажется, что ничего не будет.

- Почему ничего?

- Потому что никто не знает, кто бросил мячик… Там говорили, что кто-то кинул камнем… Ну, теперь я, - заканчивает Мотеле, - пойду в школу, а то мне достанется от учителя. А ты к вечерней молитве придешь в синагогу и будешь там спать.

Мне не хочется оставаться одному, но приходится отпустить друга. Служка синагоги Меер знает меня и хорошо относится ко мне.

На скамье, где я сплю, лежит березовое полено.

Это он, служка, положил, чтобы я воспользовался им для изголовья.

Меер очень беден, а большая семья навалилась на него так, что ссутулила ему спину в дугу, и когда служка ходит, всем кажется, что он чего-то ищет, до того низко согнуто его туловище.

Меня он любит за то, что я помогаю ему в работе.

Назад Дальше