...Итак, 6 июня 1839 года по дороге из Дарового в Черемошну, проезжая полем с потрескавшейся землей и высохшей почвой, при сорокаградусной жаре (солнце стояло уже высоко), скоропостижно скончался помещик Достоевский. Только эти сведения - о времени и факте события - могут быть названы бесспорными. Далее начинаются версии, слухи, толки и домыслы.
Утром рокового дня барин ехал на дрожках, и с ним сделался удар. Приступы болезни бывали у него и прежде: немело тело, кружилась голова. Кучер оставил барина в поле и поскакал в Моногарово за священником. Кроме священника к больному привезли из Зарайска доктора И. Х. Шенрока - значит, была надежда спасти умирающего, и тогда версия насилия теряет смысл? Но спасти не удалось, и, не обнаружив следов насилия, доктор констатировал смерть от апоплексического удара. Будучи служащим Рязанской, а не Тульской губернии, он не имел права выдать официальное заключение о смерти пациента и распорядился оставить тело в поле в "исходном" положении до прибытия властей и судебного расследования. Согласно этой версии, прямых свидетелей случившегося, то есть свидетелейочевидцев, было трое: безымянный кучер, священник и доктор.
В. С. Нечаева приводит записанный ею в 1925 году рассказ старика И. В. Мелихова, крестьянина Черемошны, назвавшего себя внуком Семена Широкого (кучера, несколько лет возившего Достоевских из Москвы в имение и обратно). Внук категорически опровергал рассказы других стариков о событиях 76-летней давности и стойко держался "мирной" версии - о том, как приехавшие следователи "полмесяца жили в деревне, всех поодиночке опрашивали, детям конфеты давали, но ничего подозрительного не нашли".
Крестьянская молва назовет имя и другого кучера, Давида Савельева, о котором А. М. Достоевский вспоминал как о преданном крепостном человеке, возившем папеньку "на практику", а маменьку - по городу с визитами, жившем неотлучно при Михаиле Андреевиче до дня его смерти; в 1855 году Андрей Михайлович встретит старика с седой окладистой бородой в кучерском наряде у подъезда московского дома своей сестры Веры и узнает в нем, к обоюдной радости, "старого кучера отца, крепостного, который ездил с отцом лет 20". Ребенком Андрей запомнил, что "кроме своей четверки лошадей Давид ничего не знал и не имел более никаких занятий... Личность эту папенька особенно любил и уважал против прочей кухонной прислуги". В рассказе сына о смерти отца имя Давида вообще не упоминается, значит, его никто и не называл.
Зато именно на кучера (безымянного) "покажет" Л. Ф. Достоевская: деда Михаила "нашли на полпути, задушенным подушкой из экипажа. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни. Во время судебного разбирательства другие крепостные моего деда показали, что это был акт мести". В сведениях, дошедших до Л. Ф. (от матери и теток?) и изложенных в столь искаженном виде, правдой было только то, что ее дед когда-то умер на дороге.
Если принять за истину показания внуков тех крестьян, чьи деды были участниками событий, получается, что второй очевидец, священник, находился в "убийственном" сговоре. Нечаева приводит улику - по данным церковных ведомостей, все мужское взрослое население Черемошны не говело в 1839 году "за нерачением". Это значило, что крестьяне избегали исповедоваться на Великом посту (в феврале-марте), чтобы таить преступный замысел и не выдать ни себя, ни других. Догадывался ли священник, почему вся деревня дружно не говеет, не исповедуется и не причащается? Неужели вошел в сговор так загодя? Хорош же он был в таком случае... И совсем непонятно, как быть с доктором, который приехал спасать больного, да еще коллегу, а не покрывать убийц? Кто же и зачем его привез, если кучер и поп были в сговоре с убийцами?
"Нищета, до которой было доведено положение черемошинских крестьян, содействовала нарастанию событий в имении Достоевских, - писала Нечаева. - Но повод к ним надо искать, очевидно, в личности помещика и в его взаимоотношениях с крестьянами. У нас нет проверенных данных, которые свидетельствовали бы о жестокости М. А. Достоевского с крестьянами или об их злостной эксплуатации". Анализируя письма Михаила Андреевича жене, Нечаева, сторонник насильственной версии, тем не менее утверждала: "Советы жене свидетельствуют о рядовом поведении "рачительного" хозяина-крепостника этой эпохи и не позволяют делать выводы о его жестокости". Ни слова о жестоком обращении отца с крепостными не написал и сын Андрей (но ведь не забыл же он, как отец однажды дал пощечину своему шурину Нечаеву за то, что тот, в ответ на выговор Марии Федоровны о недопустимости в семейном доме заводить шашни с прислугой, обозвал ее дурой). Никаких жестокостей, надо полагать, не наблюдали и старшие сыновья - как, в противном случае, с их чувством справедливости, они могли бы применить к папеньке категорию "лучших, передовых людей"?
Насильственная версия не имеет ни единого свидетеляочевидца и ни единого свидетеля, кто лично слышал о подробностях убийства; она основана лишь на показаниях лиц, которые весьма противоречиво пересказывают историю убийства со слов тех, кто тоже не был свидетелем-очевидцем и питался лишь слухами. Воспоминания А. М. Достоевского, приобретшие статус первоисточника, были написаны в 1895 году, когда мемуаристу было уже 70 лет; его рассказ о событиях более чем полувековой давности основан на рассказах неочевидцев. Четырнадцатилетний Андрей, проживая в Москве, узнал о несчастье от няни, прислуги и родственников. Никто из них на месте в момент преступления не был: няня, почти свидетельница, видела только труп барина; горничная Арина жила в Москве у Куманиных и узнала о происшедшем от навещавшей ее родни. Никого из родственников покойного, кроме двух его малолетних детей, Коли и Саши, в деревне в тот момент тоже не было. Версия Андрея не содержит сведений о ключевых свидетелях дела - кучере, священнике и докторе - и рисует сцену, как отец, проезжая мимо работающих в поле мужиков, выразил недовольство их работой, вспылил и закричал. В ответ кто-то дерзкий нагрубил ему и, боясь последствий, крикнул остальным: "Карачун ему!" "С этим возгласом все крестьяне, в числе до 15 человек, кинулись на отца и в одно мгновение, конечно, покончили с ним..."
А далее Андрей Михайлович пишет: "Как стая коршунов, налетело из Каширы так называемое временное отделение. Первым его делом, конечно, было разъяснить, сколько мужики могут дать за сокрытие этого преступления. Не знаю, на какой сумме они порешили, и не знаю также, где крестьяне взяли вдруг, вероятно, немаловажную сумму денег, знаю только, что временное отделение было удовлетворено, труп отца анатомирован, причем найдено, что смерть произошла от апоплексического удара, и тело было предано земле в церковном погосте села Моногарова".
Каждая деталь этого драматического рассказа проблематична. Как установил Федоров, "стая коршунов" - каширский исправник Н. П. Елагин, уездный штаб-лекарь Х. Шенкнехт, а также становой пристав и стряпчий - пробыли в Даровом несколько дней и провели "тщательные изыскания"; причем лекарь официально подтвердил выводы первого доктора, уточнив, что удар произошел "вследствие привычных геморроидальных напряжений, от которых привычного пособия не было принято". На основании чьих признаний "коршуны" дознались об убийстве и лишь рядились с убийцами о сумме взятки, если крестьяне, кучер, поп и зарайский лекарь таких показаний не давали? "Дружно, всей деревней черемошинские мужики выполнили задуманное и потом многие годы дружно таили имена инициаторов и историю всего события", - писала Нечаева в 1939 году.
Так всё-таки: таились или сразу дали "коршунам" "немаловажную взятку"? Молчали, опрашиваемые поодиночке, или устроили складчину для мздоимцев? Заметим: по версии Андрея Михайловича, именно крестьяне, а не родственники покойного, которых не было в деревне, когда там находились "коршуны", выступают взяткодателями, признавая, таким образом, свою вину. И только во вторую очередь возникает вопрос: откуда нищие крестьяне во время засушливого лета, когда съедены все припасы и нечего продать, могли в несколько дней добыть деньги на взятку "стае" корыстных чиновников? (Разве что попросить в долг у помещиков-соседей, тех же Хотяинцевых, сделав и их соучастниками преступления.) "Сделка эта кажется очень малоправдоподобной и чересчур опасной для обеих сторон", - писала Нечаева, предположив, однако, что искомую взятку дали как раз-таки родственники убитого, ибо раскрытие убийства грозило ссылкой в Сибирь всему мужскому населению Черемошны, а также разорением имения, в котором состояло все наследство семерых детей умершего. Но возникает вопрос: когда родственники успели это сделать, если уже 16 июня на имя тульского гражданского губернатора из каширского суда было отправлено донесение о скоропостижной смерти даровского помещика с припиской: "По произведенному временным отделением сего суда следствию в насильственной смерти его, г. Достоевского, сомнения и подозрения никакого не оказалось, а последовала таковая... от апоплексического удара"?24
Версии, изложенные потомками тех крестьян, кто якобы убивал барина в 1839-м или знал об убийстве, столь же проблематичны. Эти "свидетели" "свидетельствовали" по слухам и преданиям седой старины; они, еще не родившиеся, когда произошла эта история, охотно рассказывали московскому писателю Д. М. Стонову в 1924-м и ученым В. С. Нечаевой и М. В. Волоцкому в 1925-м, какой плохой, злой и жестокий был барин, владевший их дедушками и бабушками: "Зверь был человек. Душа у него была темная... Строгий, неладный господин... Крестьян порол ни за что".
Что в этих показаниях - истина, а что - клевета на того, кого уже некому защитить? "Неужели можно допустить, - риторически вопрошала Нечаева в 1979 году, - что восьмидесятилетние старики-крестьяне взваливали на своих отцов и дедов обвинение в несовершенном ими убийстве?"
Но в 1925 году в стране победившей революции, которая привела к полному уничтожению помещиков как класса и одобрила расстрел царя вместе со всей семьей, былое убийство, да еще всей деревней, рядового помещика, злодея по определению, считалось вовсе не грехом, а доблестью и геройством, поступком революционного значения, а значит, рассказчики могли смотреть на прошлое своих дедов через призму новой идеологии, хотя объясняли обретенную смелость соображениями давности: "Теперь все равно никого нет на свете, давно сгнили, - можно сказать".
По версии даровских крестьян, убивали мужики черемошинские, по сговору четверых, не выехавших на работу и сказавшихся больными, чтобы заманить во двор барина, который наверняка захочет "вылечить" их палкой. Так будто бы и случилось. "Мужики бросились, рот барину заткнули, да за нужное место, чтоб следов никаких не было. Потом вывезли, свалив в поле, на дороге из Черемошни в Даровое. А кучер Давид был подговорен. Оставил барина да в Моногарово за попом, а в Даровое не заезжал. Поп приехал, барин дышал, но уже не в памяти. Поп глухую исповедь принял, знал он, да скрыл. Крестьян не выдал. Следователи потом из Каширы приезжали, спрашивали всех, допытывались, ничего не узнали. Будто от припадка умер, у него припадки бывали". В этой версии, как уже было сказано, потерян доктор Шенрок, изменено место преступления (потерпевшего нашли не там, где убили), уменьшилось число преступников (не 15, а всего четверо) и, самое главное, отсутствует факт взятки. Из чего следует, что "стая коршунов" написала донесение губернатору о ненасильственной смерти безвозмездно! Как видим, версии "свидетелей по слухам" радикально противоречат одна другой.
...Спустя неделю после смерти М. А. Достоевского в Даровое приехала неродная "бабинька" О. Я. Нечаева с полномочиями от Куманиных, в доме которых она жила, забрать в Москву сирот Колю и Сашу. Это означало, что Куманиным уже все было известно, и скорее всего от соседей. Те же соседи могли написать и Федору - один из Хотяинцевых в марте 1839 года уже справлялся, по поручению М. А., о делах его сына (ревельского адреса Михаила деревенские соседи не знали). Неизвестно, кто первым и что именно сообщил Федору о трагедии. Михаил же узнал о ней из письма Федора, посланного в середине июня29. 30 июня Михаил писал Куманиным: "Из деревни я не получал еще никакого известия, а брат пишет очень неясно о всем происшедшем; потому я почти ничего не знаю подробно. Слышал только, что Вы взяли детей к себе, и пролил слезы благодарности!.. Дяденька! Тетенька! замените им родителей; не дайте почувствовать им ужасный гнет сиротства..." Смерть отца Михаил называл ужасной (и значит, так она ощущалась и Федором), но вовсе не по криминальной причине: "Два дня на поле... быть может, дождь, пыль ругались над бренными останками его; быть может, он звал нас в последние минуты, и мы не подошли к нему, чтобы смежить его очи. Чем он заслужил себе конец такой! Пусть же сыновнии слезы утешат его в той жизни!"
В письме была приписка, адресованная сестре Варе: "Ты потеряла лучшего друга и нежнейшего из отцов!" Очевидно, насильственная версия в тот момент еще не пробила себе дорогу к братьям Достоевским.
Меж тем "бабинька", побывав на погосте и поклонившись могиле, была звана (как известно из воспоминаний Андрея Михайловича) к владельцу села Моногарово П. П. Хотяинцеву, который открыл гостье глаза, назвав истинную причину смерти - убийство. Вряд ли, однако, Хотяинцев указал источник шокирующих сведений. Но если он был ему известен, то от кого? От попа Духосошественской моногаровской церкви, который был в сговоре с крестьянами, не выдал их следствию, но почему-то выдал барину? Скорее всего, сосед-помещик пользовался слухами, которые ползли по деревне (но почемуто не доползли до следствия), или сам стал их сочинителем. Так или иначе, Хотяинцев (по версии, слышанной А. М. от взрослых родственников) не советовал ни гостье, ни другим родным возбуждать дело - детям отца не воротить, истина о смерти только разорит их, ибо угрожает всем мужчинам Черемошны каторгой. "Трудно предположить, чтобы виновное временное отделение дало себя изловить" - таков, в изложении мемуариста, был самый щекотливый резон Хотяинцева, считавшего, что следствие корыстно скрывает правду о смерти соседа. Но зачем? Взятка? Но кто дал деньги? Всё те же вопросы, на которые нет ответов.
Как показывает Федоров, именно "бабинька" привезла в дом Куманиных навязанную ей в Моногарове постыдную тайну и пустила ее в круг родных и детей покойного. Оттуда же будет инициирован новый виток следствия. 6 июля местный помещик А. И. Лейбрехт заявит в каширском суде (и даст показания на бумаге), что Хотяинцевы выражали "сомнение в смерти соседа и подозрение на крестьян": дворовая девка Достоевских слышала якобы крик барина, а его крепостные были так озлоблены против него, что били умершего по пяткам и не хотели вносить тело в церковь. Представитель дома на очной ставке отречется от ранее сказанного, но Лейбрехт неожиданно обнажит интригу: этот Хотяинцев сам просил его, Лейбрехта, передать исправнику Елагину, что моногаровский хозяин ждет Елагина к себе, чтобы возбудить дело. "Так впервые раскрывается для нас источник слуха об убийстве: сосед Достоевского, с которым ведется нескончаемая тяжба... Именно от него идет версия об убийстве - и в Каширский суд, и к московской родне, и к детям".
Версия о естественной смерти М. А. Достоевского и невиновности крестьян вызвала в конце 1970-х новый виток споров. Оппоненты Федорова (среди них первое слово принадлежало Нечаевой) указывали, что данных о злодейских намерениях П. П. Хотяинцева нет и мотивов, по которым он мог распускать заведомо ложные слухи, подсылать в суд доносчика, длить судебное дело (оно затянется на 16 месяцев), у него не было. Напротив, утверждали оппоненты, есть множество свидетельств о дружеском общении соседей, невзирая на тяжбу, а Мария Федоровна так вообще часто бывала в Моногарове ("я, друг мой, - писала она мужу в 1835-м, - запировалась у Хотяинцевых в Духов день, от обедни затащили меня с детьми обедать").
Кажется, это все же слабое возражение. Помимо рациональных мотивов П. П. Хотяинцевым могли владеть иные вихри. Тут кстати вспомнить недоверие Михаила Андреевича, остерегавшего жену: "Радуюсь, что ты пировала два дня сряду у Хотяинцевых, дай Бог вам мир и согласие, но я сомневаюсь, причина та, что сегодня приезжаю и дети подают мне бумагу, говорят, квартальный принес, посмотрел, ан указ тебе из Каширского земского суда..." Как видим, пирушки ничуть не мешали богатому соседу длить судебную тяжбу, и Хотяинцев, при всем его хлебосольстве, не уступал милой молоденькой соседке ни пяди спорной собственности. Да ведь и отношения его с супругами наверняка имели разные оттенки, тем более что в 1839-м Марии Федоровны уже два года как не было в живых, а отставного доктора пировать он к себе не зазывал...
Возобновившись по доносу, следствие "о скоропостижно умершем г. Достоевском" перешло в уголовное русло и протянулось вплоть до октября 1840 года. Но если влиятельные Куманины способствовали закрытию дела, как предполагала Нечаева31, зачем в феврале 1840 года Тульское губернское правление потребовало немедленно собрать сведения "о подозрениях" и у них самих, и у дочери покойника Варвары, и у няньки Алены Фроловны? Зачем "виновному" следствию нужно было так рисковать? Ведь семнадцатилетняя девица и старая нянька, видевшая труп барина, могли что-то сказать невпопад. Зачем понадобилось в том же феврале вызывать в уездный суд и допрашивать подозреваемых крестьян и даже их детей, устраивать очные ставки (как о том сообщает протокол заседания от 13 февраля 1839 года)? Но, утверждал Федоров, как раз тщательное расследование, а не глухое молчание спасло крестьян от клеветы и каторги.
Необходимо сказать еще об одном аргументе адептов насильственной версии. "Как психологически объяснить то обстоятельство, - писала Нечаева, возражая Федорову, - что клевете одного человека тотчас поверило и сохранило эту веру долгие годы множество людей, как родственников и потомков М. А. Достоевского, так и современников и потомков черемошинских крестьян?" На это можно ответить, не прибегая к психологии: таково свойство клеветы, в этом ее страшная пагубная сила - легко клевещется, да нелегко отвечается; клевещи, что-нибудь да останется. В случае с Михаилом Андреевичем осталось слишком много: смерть, трактуемая как убийство, подыскала нужные качества характера убитого, создала репутацию и сформировала память о нем. "Жестоким крепостником, опозоренным своей насильственной смертью, долгое время жил М. А. Достоевский в биографии своего великого сына", - писал Федоров, выражая надежду, что этот сын все же узнал и о долгом следствии, и о доносе, и об истинном источнике слухов, и о суде, признавшем невиновность крестьян и снявшем пятно бесчестия с отца.