Достоевский - Людмила Сараскина 13 стр.


"Я имел у себя товарища, одно созданье, которое так любил я! Ты писал ко мне, брат, что я не читал Шиллера. Ошибаешься, брат! Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни, как дала мне узнать великого поэта в такую эпоху моей жизни; никогда бы я не мог узнать его так, как тогда. Читая с ним Шиллера, я поверял над ним и благородного, пламенного Дон Карлоса, и маркиза Позу, и Мортимера. Эта дружба так много принесла мне и горя и наслажденья! Теперь я вечно буду молчать об этом; имя же Шиллера стало мне родным, каким-то волшебным звуком, вызывающим столько мечтаний; они горьки, брат... мне больно, когда услышу хоть имя Шиллера"(На тайну разрыва Ф. М. Достоевского с И. И. Бережецким, быть может, намекает фрагмент повести "Записки из подполья" - если признать его автобиографическим: "Был у меня раз как-то и друг. Но я уже был деспот в душе; я хотел неограниченно властвовать над его душой; я хотел вселить в него презрение к окружавшей его среде; я потребовал от него высокомерного и окончательного разрыва с этой средой. Я испугал его моей страстной дружбой; я доводил его до слез, до судорог; он был наивная и отдающаяся душа; но когда он отдался мне весь, я тотчас же возненавидел его и оттолкнул от себя, - точно он и нужен был мне только для одержания над ним победы, для одного его подчинения. Но всех я не мог победить; мой друг был тоже ни на одного из них не похож и составлял самое редкое исключение" (см.: Нечаева В. С. Ранний Достоевский. С. 80).)

Достоевский, уже сорокалетний, утверждал, что Шиллер вошел в плоть и кровь русского общества: "Мы воспитались на нем, он нам родной и во многом отразился на нашем развитии. Шекспир тоже". Братья Достоевские готовы были защищать и отстаивать "своих" со всей юношеской горячностью. "Пусть у меня возьмут все, оставят нагим меня, но дадут мне Шиллера, и я позабуду весь мир! Что мне эти внешности, когда мой дух голоден! Тот, кто верит в прекрасное, уже счастлив!.. - писал Михаил отцу в ноябре 1838 года, признаваясь, что и сам пишет стихи, и уже начал драму, и призывал родителя порадоваться вместе. - Поэзия моя содержит всю мою теперешнюю жизнь, все мои ощущения, горе и радости. Это дневник мой!" Подозревая, что отец отругает его за пустое времяпровождение (так и случится), Михаил все же открылся ему как другу. Делясь с братом своими поэтическими опытами, он знал наверняка, что может рассчитывать на понимание и поддержку. "Я прочел твое стихотворение, - писал ему Федор. - Оно выжало несколько слез из души моей и убаюкало на время душу приветным нашептом воспоминаний. Говоришь, что у тебя есть мысль для драмы... Радуюсь... Пиши ее..."

В семнадцать лет, еще не став писателем, Достоевский растил в себе дар художника и мыслителя; ему дано было тонко чувствовать и глубоко проникать в мир возвышенных идей и высоких образов. "В юношеской фантазии моей я любил воображать себя иногда то Периклом, то Марием, то христианином из времен Нерона, то рыцарем на турнире, то Эдуардом Глянденингом из романа "Монастырь" Вальтер Скотта... И чего я не перемечтал в моем юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душою моей в золотых и воспаленных грезах, точно от опиума. Не было минут в моей жизни полнее, святее и чище".

В том самом письме брату, где, как провинившийся школьник, он жаловался на "подлецов преподавателей", философия определялась им через поэзию: "Заметь, что поэт в порыве вдохновенья разгадывает Бога, следовательно, исполняет назначенье философии. Следовательно, поэтический восторг есть восторг философии... Следовательно, философия есть та же поэзия, только высший градус ее!" Как истинный художник создавал он портрет своего обожаемого друга Шидловского:

"Прекрасное, возвышенное созданье, правильный очерк человека, который представили нам и Шекспир и Шиллер".

Запойное всепоглощающее чтение концентрировало мысли и чувства до степени поэтических формул; литература, выстраивая сознание, давала тот особый язык, с помощью которого устанавливалось родство избранных душ. Достоевский, без сомнения, уже в юности был тем, кем стал потом, - только пока еще не знал об этом. Мономания, или тоска по литературе, создала особое поле жизни - внутри реального жизненного пространства. На своей территории, в своей нише он не был изгоем - напротив, был сверхполноценен, избыточно одарен. Пребывание в некоем литературно-поэтическом коконе, позволившее сохранить, а не растратить впустую особый дар, давало и другой удивительный эффект: высокий градус читательского вдохновения компенсировал провалы во внешней жизни. Сверхнасыщенное чтение, переживаемое как живая жизнь, сперва позволило ему с тайной гордостью признать себя гражданином литературы - а потом уже догадаться о призвании.

Глава вторая
СМЕРТЬ ОТЦА И ВЫБОР СУДЬБЫ

Денежные нужды. - Средства и запросы. - Катастрофа 1839 года. - Версии и свидетели. - Следствие и доследование. - Источники слухов. - Конец юности. - Миссия свободы

Пятого мая 1839 года Федор написал отцу письмо с горячей благодарностью за присылку 75 рублей для уплаты долга. Он понимал, что у отца тяжелые затруднения и что "нужду родителей должны вполне нести дети". Однако, заверив отца, что не будет "просить многого", колко заметил: "Не пив чаю, не умрешь с голода. Проживу как-нибудь! Но я прошу у Вас хоть что-нибудь мне на сапоги". Через пять дней он внес в неотправленное письмо ряд дополнений - о том, что лагерная жизнь требует иметь хотя бы 40 рублей, куда не входят расходы на чай и сахар (и снова приписал: "Уважая Вашу нужду, не буду пить чаю"), но входит стоимость двух пар сапог, сундука для книг, почтовых принадлежностей, любезностей служителей. Всего получалось, при самой строгой экономии, около 40 рублей; но поскольку от 75 оставалось еще 15, Федор просил хотя бы 25: "Пришлите мне эти деньги к 1-му июню, ежели Вам хочется помочь Вашему сыну в ужасной нужде".

В письме звучало и еще несколько нарочитых фраз: сын писал о "совершенной необходимости" абонироваться на французскую библиотеку, о своем желании "вырваться из училища", о нелюбви к математике - "что за глупость заниматься ею" - и о том, что делаться Паскалем или Остроградским (академик начнет преподавать в училище с 1840 года) ему ни к чему, ибо "математика без приложенья чистый 0, и пользы в ней столько же, как в мыльном пузыре". Всё это могло быть намеком родителю - дескать, вы, папенька, запихнули меня в инженеры, велите заниматься вздором, так хоть содержите меня прилично, чтобы не было стыдно перед товарищами. Впрочем, сын не скрывал причину, по которой вынужден был то и дело просить деньги: "Как горько то одолженье, которым тяготятся мои кровные. У меня есть голова, есть руки. Будь я на воле, на свободе, отдан самому себе, я бы не требовал от Вас копейки; я обжился бы с железною нуждою. Стыдно было бы тогда мне и заикнуться о помощи".

Но Михаил Андреевич на намеки не реагировал; дети, как правило, не дерзили ему, а он старался выполнять их частые денежные просьбы. В декабре 1937-го Федору было послано 70 рублей, в феврале 1838-го - 50. В июне того же года он благодарил отца еще за одну присылку и писал, что купил кивер, потому что собственные кивера были у всех однокашников, а "казенный мог бы броситься в глаза царю". "Теперешние мои обстоятельства денежные немного плохи... Из Ваших присланных денег истратил довольное количество на казенные надобности... Если можно, папенька, пришлите мне хоть чтонибудь", - просил он снова. Осенью - опять: "Вы мне приказали быть с Вами откровенным, любезнейший папенька, насчет нужд моих. Да, я теперь порядочно беден. Я занял к Вам на письмо и отдать нечем. Пришлите мне что-нибудь не медля. Вы меня извлечете из ада. О ужасно быть в крайности!"

Не получая в своей нищей молодости никакой помощи из дома, Михаил Андреевич хорошо знал, что такое крайность, и потому просил сыновей быть экономнее и бережливее. "Ежели у вас осталось еще сколько-нибудь денег, то уведомляй меня всякую неделю..." - писал он Михаилу в ноябре 1837-го, еще в костомаровский период. "Деньги, мой друг, береги... на черный день... Ежели старые вещи ваши, как то платье, белье и другие для вас, особливо для Феденьки, не нужны, то счесть их и сохранить", - напоминал отец в феврале 1838-го. Ни скаредности, ни мелочности в этих увещеваниях не было - а только гнетущая бедность, которая и в самые радостные моменты (поступление Михаила в инженерные юнкера) думает про черные дни.

И сыновья вполне сочувствовали страхам отца, понимали его упрямый характер, плохо уживавшийся с реальностью, но все же откликавшийся на добро. "Напиши, милый друг, к Куманиным, поблагодари их за родственное участие, а особенно за пособие", - просил он Михаила, узнав, что свояк заплатил за Федину учебу в училище; другое дело, что пересилить себя и лично благодарить богатых родственников не хотел. "Мне жаль бедного отца! - писал Федор старшему брату в октябре 1838-го. - Странный характер! Ах, сколько несчастий перенес он! Горько до слез, что нечем его утешить. - А знаешь ли? Папенька совершенно не знает света: прожил в нем 50 лет и остался при своем мненье о людях, какое он имел 30 лет назад. Счастливое неведенье. Но он очень разочарован в нем. Это, кажется, общий удел наш".

Значит, наивный Михаил Андреевич думал о людях лучше, чем они того заслуживали?

Понятно, что он тревожился не только за учебу сыновей. Гораздо важнее было иметь уверенность в их поведении. Поэтому, когда в училище "случилась история" и пятерых кондукторов сослали в солдаты (как объяснит Григорович, за избиение товарища, заподозренного в фискальстве, и за хулиганство против дежурного офицера, которого буяны забросали картофелем), Федор спешил заверить папеньку, что сам "ни в чем не вмешан, но подвергся общему наказанью": на два месяца всю роту заперли в училище, вскрывали и читали письма.

Но к кому мог обращать Федор просьбы о спасении, даже и понимая, что просить нельзя? И он снова писал отцу (март 1839-го): "Я много истратил денег (на покупку книг, вещей и т. д.) и всё должен был занимать. Я задолжал кругом и очень много. Я должен по крайней мере 50 р. Боже мой! Долго ли я еще буду брать у Вас последнее. Но эта помощь необходима или я пропал. Срок платежа прошел давно. Спасите меня. Пришлите мне 60 р. (50 р. долга, 10 для моих расходов до лагеря). Скоро в лагери, и опять новые нужды. Боже мой! Знаю, что мы бедны. Но, Бог свидетель, я не требую ничего лишнего. Итак, умоляю Вас, помогите мне скорее, как можно". В ответ на эту просьбу и были присланы 75 рублей, большая часть которых улетучилась в момент.

Вопрос, который не может не волновать биографа: действительно ли так сильно нуждался кондуктор Достоевский в лагере на ученье? Когда, усталый и озябший, он мок в полотняной палатке, не имея средств выпить горячего чаю, был ли он такой один на всю роту? Останься он без абонемента во французскую библиотеку, без сундучка для книг и при казенном кивере, потерял бы уважение своих более состоятельных однокашников? Не преувеличивал ли Ф. М. свои жалобы насчет "ада" и "крайностей"?

Отчасти на эти неизбежные вопросы почти столетие назад дал ответ русский географ П. П. Семенов-Тян-Шанский, знакомец Достоевского с середины 1840-х. Чуть раньше он учился в военной школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров и находился в летних лагерях в Петергофе недалеко от лагерей Инженерного училища. "Я жил в одном с ним лагере, в такой же полотняной палатке, отстоявшей от палатки, в которой он находился (мы тогда еще не были знакомы), всего только в двадцати саженях расстояния, и обходился без своего чая (казенный давали у нас по утрам и вечерам, а в Инженерном училище один раз в день), без собственных сапогов, довольствуясь казенными, и без сундука для книг, хотя я читал их не менее, чем Ф. М. Достоевский. Стало быть, все это было не действительной потребностью, а делалось просто для того, чтобы не отстать от других товарищей, у которых были и свой чай, и свои сапоги, и свой сундук. В нашем более богатом, аристократическом заведении мои товарищи тратили в среднем рублей триста на лагерь, а были и такие, которых траты доходили до 3000 рублей, мне же присылали, и то неаккуратно, 10 рублей на лагерь, и я не тяготился безденежьем".

Вывод Семенова однозначен: Достоевский-сын не был пролетарием, он боролся не с действительной нуждой, а с несоответствием средств запросам и желаниям. Географ высказался и о Достоевском-отце, увидев в нем не деспота, а грамотного воспитателя, давшего гениальному сыну достойный старт. "В детские годы он имел прекрасную подготовку от своего научно образованного отца, московского военного медика. Ф. М. Достоевский знал французский и немецкий языки достаточно для того, чтобы понимать до точности все прочитанное на этих языках. Отец обучал его даже латинскому языку. Вообще воспитание Ф. М. велось правильно и систематично..." Достоевский, благодаря домашнему воспитанию("Папинька! Как мне благодарить Вас за то воспитание, которое Вы мне дали! - писал М. М. Достоевский из Ревеля отцу. - Как сладко, как отрадно задуматься над Шекспиром, Шиллером, Гёте! Чем оценятся эти мгновения!" (Письма Михаила Достоевского к отцу // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 1980. Л., 1981. С. 78.) "Дело, разумеется, не сводилось к названным великим именам, - комментировал это письмо Г. А. Федоров, - дело в атмосфере, в "нравственном фонде семьи". Просветительство, насаждение в юных душах высокого, прекрасного через строго избранные образцы навсегда связано и для Федора Михайловича с образом его отца" (Федоров Г. А. "Помещик. Отца убили..." // Новый мир. 1988. № 10. С. 228).), изумительной начитанности и обучению в училище, был, по мнению Семенова, "образованнее многих русских литераторов своего времени, как, например, Некрасова, Панаева, Григоровича, Плещеева и даже самого Гоголя".

...Но если Достоевский-сын пребывал "в аду" из-за несоразмерности средств и запросов, то Достоевский-отец в момент получения майского письма 1839 года, на которое ответил без промедления, испытывал подлинную, катастрофическую нужду; усмотрев же в письме сына неудовольствие, обращенное к себе, горько сетовал: "Как ты несправедлив ко мне в сем отношении!.. Друг мой! Роптать на отца за то, что он тебе прислал, сколько позволяли средства, предосудительно и даже грешно". Михаил Андреевич оправдывался - и это были вовсе не дурные предчувствия, не изломы его "странного" характера, а унылая реальность. В 1837 году урожай хлеба был дурной, в 1838-м озимые не уродились совсем. "Теперь пишу тебе, что за нынешним летом последует решительное и конечное расстройство нашего состояния... Снег лежал до мая месяца, следовательно, кормить скот чем-нибудь надобно было. Крыши все обнажены для корму. Но это ничто в сравнении с настоящим бедствием. С начала весны и до сих пор ни одной капли дождя, ни одной росы. Жара, ветры ужасные все погубили. Озимые поля черны, будто и не были сеяны; много нив перепахано и засеяно овсом, но это, по-видимому, не поможет, обо от сильной засухи, хотя уже конец мая, но всходов еще не видно. Это угрожает не только разорением, но и совершенным голодом! После этого станешь ли ты роптать на отца за то, что тебе посылает мало".

Картина выходила ужасающая (и вряд ли, прочитав это, Федор мог бы снова написать: "Уважая Вашу нужду, не буду пить чаю"), но и это было еще не всё. В отчаянии отец открыл неприглядную правду - как он пообносился, если не опустился: старые вещи пришли в ветхость, а купить новых он не мог, так как никогда не имел "собственно для себя ни одной копейки". "Но я подожду", - добавил в конце письма Михаил Андреевич, и это было самое горькое из всего, что он написал сыну.

А ведь обстоятельства его жизни подчинялись тому же правилу, которое вывел Федор в майском письме, - необходимости следовать уставу своего общества и содержать себя соответственно положению. Дворянское звание, чин, статус барина-землевладельца обязывали. "Человек, получивший хорошее образование, занимавший довольно значительный пост по службе, и при небольшом состоянии имеет нужду в таком же экипаже, с кучером и лакеем, как и тот, у кого 100, 200 и 300 душ; присовокупим к сему, что ему необходимо вести знакомство с соседями и принимать у себя гостей; прилично званию воспитывать детей, содержать дом, гардероб и прочее, что все требует расходов, и заставляет сверх желания наблюдать всевозможную экономию". Это наблюдение современника, А. Путяты, автора книги "Опытный помещик" (СПб., 1835), впрямую относилось к жизни Достоевского-отца, с еще более вопиющим, чем у сына, несоответствием средств и запросов. В 1835-м Михаил Андреевич писал жене: "Бедность моя нимало меня не тревожит, я с нею свыкся, как с воздухом, коим дышу". Но в 1839-м тревожила уже не бедность - страшила неотвратимая нищета, и его жалобы, страхи, просьбы к детям быть аккуратнее в тратах - все это, по словам В. С. Нечаевой, столетие спустя описавшей трагедию в Даровом, "не притворство скупого, а совершенно правдивая исповедь переживающего разорение мелкопоместного дворянина".

...Он все же собрал требуемую сумму и 27 мая отослал ее Федору. "Теперь посылаю тебе тридцать пять рублей асс., что по московскому курсу составляет 43 р. 75 к., расходуй их расчетливо, ибо, повторяю, что я не скоро буду в состоянии тебе послать... Посоветуйся с кем-нибудь, нельзя ли в лагерях устроить твои дела повыгоднее. Прощай, мой милый друг, да благословит тебя Господь Бог, что желает тебе нежно любящий отец". Это письмо оказалось последним. Через десять дней Михаила Андреевича не стало.

История смерти Достоевского-отца, запутанная и загадочная, всегда интересовала биографов Достоевского-сына. Обстоятельства его смерти, якобы насильственной, под пером истолкователей творчества Ф. М. сенсационно "проливали свет" на его характер, поступки, на сюжеты его романов, на образы главных героев и даже на имена второстепенных персонажей (ведь так увлекательно рифмовать их с именами возможных участников трагедии!). Смерть Михаила Андреевича в воображении иных авторов - едва ли не первопричина становления Достоевского-писателя. "Кто не желает смерти отца?.. - презрительно бросает Иван Карамазов публике, пришедшей в зал суда, где вот-вот приговорят Митю. - Все желают смерти отца... Не будь отцеубийства - все бы они рассердились и разошлись злые..." Появись неотразимые свидетельства естественной смерти, биографы-психоаналитики, полюбившие легенду о Достоевском как потенциальном отцеубийце, одержимом эдиповым комплексом17, были бы сильно разочарованы, ибо версия об отце писателя как прототипе старика Карамазова развеялась бы как дым.

"Умри М. А. Достоевский естественной смертью - писали бы о нем как о деспоте, запойном пьянице, неблагообразием своим "омрачившем детство и отрочество" сына? Или, быть может, он назван был бы рыцарем долга, ценою разрыва с отцом и семьей ушедшим за тысячи верст учиться медицине? Незаурядным врачом и замечательным отцом, сделавшим много для образования своего сына?" Так рассуждал искусствовед Г. А. Федоров, опубликовавший в 1975 году материалы судебного следствия по делу о смерти М. А.; выводы знатока, поколебавшие версию об убийстве, были, впрочем, оспорены многими учеными. К риторическому рассуждению Федорова нам хочется добавить только одно: М. А. Достоевский заслуживает звания рыцаря долга, незаурядного врача и замечательного отца - несмотря на особенности его характера (угрюмого, нервного, подозрительного, ревнивого) и независимо от того, при каких обстоятельствах его настигла смерть.

Назад Дальше