…Так вот, сидим, объедаемся свежей и необычной пищей. Вдруг с соседнего стола, где кутила мужская компания, нам присылают две бутылки вина. Мы им в ответ - шампанское. Вскоре объединили столы, гуляем. Уж темнеть начало… приходит наш сван. Оказывается, пригласили нас к себе за стол его друзья.
Дальше я плохо помню. Отрывками только: ночь, в ресторане уже никого нет, только наша компания, да в дальнем углу за освещенным столом две официантки.
Черт меня дернул подойти к ним и расплатиться за свой стол. Когда я возвратился назад, в нашей компании разгорался скандал. Наседали на нашего свана. Говорили по-грузински, но смысл был понятен: - Как ты мог! Как ты мог позволить своим друзьям расплатиться за себя?! Ты должен был рубаху с себя снять, но заплатить…
Сван оправдывался. Наверное, он говорил:
- Да какие они мне друзья?.. - что-нибудь в этом духе.
Наш хозяин разбудил нас еще затемно. Внизу стояло такси. По дороге в аэропорт заехали в придорожный трактир - съесть хаш. Очень вовремя. Хмель еще не прошел, а ничего лучше хаша в таких случаях нет. И еще грузины говорят: хаш, увидевший солнце, уже не хаш.
Только-только начинался рассвет…
Через час мы были в Батуми. Море, солнце, вода теплее воздуха… Мальчишки ловят рыбу-иглу - длинную, тонкую, похожую на змею рыбку. Часа в два захотелось есть.
- Пойдем, перекусим, - говорит Володя.
- Куда?
- Полетели в Кутаиси!
Я поддержал шутку. Сели в такси. Оба думали, что шутим: мол, приедем в аэропорт, самолета, конечно, нет… Там в ресторане и пообедаем.
А самолет уж стоит на взлетной полосе, дрожит от нетерпения…
Прилетели мы в Кутаиси, явились к нашему свану. Что тут началось! Приехали дорогие, любимые друзья! И все повторилось: ночь, пустой ресторан, две официантки за освещенным столом и наша компания - но уже вдвое больше…
Утром - хаш, аэродром… Расцеловались мы со своим драгоценным другом… И снова - Батуми, пляж, солнце…
А я, к стыду своему, даже имени не запомнил того замечательного грузина.
25 января 1999
В год Пушкина мы вспоминаем с восхищением и любовью о другом поэте.
Целый век разделяет их. С того зимнего дня, как закатилось солнце русской поэзии, и до того момента, когда в московской густо заселенной квартире родился другой мальчик, прошел ровно 101 год. Этот век был заполнен огромного значения художественными событиями и великими поэтическими явлениями. Можно сказать, что это был век русской поэзии. Стихи вошли в каждый дом, Россия научилась любить и ценить поэтическую строку и "всяк сущий в ней язык" родил подчас не одного, а целую когорту замечательных поэтов.
Высоцкий угадал на праздник поэзии. В те дни, когда его ломающийся голос еще не обрел будущей мощи, на российской поэтической сцене блистали звезды такой ослепительной силы, что смельчак, посмевший приблизиться к ним, мог бы ослепнуть. Высоцкий не ослеп. Он охрип, пытаясь перекричать это многоголосье и быть услышанным. И этот охрипший голос вошел в сердце каждого.
И Пушкин, помнится, не был по достоинству оценен современниками. Другие поэты более изящным слогом пленяли их воображение.
Вспомните, в онегинской строфе, сразу после чудесных стихов "Зима. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…", Пушкин с горечью и как бы посмеиваясь над не доросшей до его понимания публикой, пишет:
Но, может быть, такого рода
Картины вас не привлекут,
Все это низкая природа,
Изящного не много тут.
Согретый вдохновенья богом,
Другой поэт изящным слогом
Живописал нам первый снег
И все оттенки зимних нег…
Он вас пленит, я в том уверен…
И Высоцкий, по мнению многих, кто диктовал вкусы в литературе, был слишком не изящен, а потому не имел права называться литератором, хотя именно литература была его предначертанием свыше, именно в ней, в поэзии, выразился он совершенно и в совершенстве.
А намыто он этим и был любезен, что описал низкие картины нашего бытия, что всегда был с нами и среди нас, знал наши горести и боль нашу пропустил через свое сердце. Поэтому оно и разорвалось так рано.
Вслед Пушкину он мог бы сказать, что и он, Высоцкий, в жестокий свой век восславил свободу, но уж это мы давно сказали за него.
Поразительно, но последние слова, которые я слышал из уст Высоцкого, были пушкинские строки. За два дня до его гибели, я уходил из жаркой, пропаленной июльским солнцем квартиры Валеры Нисанова и в проеме двери видел Володю с бокалом в руке, произносящего вот эти слова:
Поднимем стаканы, содвинем их разом,
Да здравствует солнце,
Да здравствует разум!
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
При ясном восходе зари…
Это было так необычно: и то, что стоя, и эта непривычная патетика…
Картина навсегда осталась в моей памяти… Больше я его не видел.
В год Пушкина, в годовщину его смерти мы чествуем рождение Высоцкого. Это более, чем правильно, и мне остается только поблагодарить его маму, его жену и мать его детей, и всех тех, кто отошел уже в лучший мир и кто сделал Высоцкого таким, каким он предстал нашему веку, каким явился на праздник русской поэзии.
Никафо
За глаза мы его звали Никафо. Сокращенно от Николай Афанасьевич, коротко и с любовью.
Это был… как бы его охарактеризовать одним словом - Человек-радость. Спешил поделиться тем, что его переполняло. Не с ближним, а с тем, кто близко, кто оказался рядом. Переполняла же его радость бытия. Он любил и умел жить. Для него не было плохой погоды, не существовало неинтересных людей. Каждый на что-то годился.
Если не может рассказать, то может послушать.
Снимали мы в тот год (год 50-летия власти) фильм на пароходе. Хорошая подобралась компания: Крючков, Андреев, Переверзев… Жили интересно и весело, во многом благодаря Николаю Афанасьевичу Крючкову.
С первым лучом солнца он уже на ногах, на палубе. Спит Николай Афанасьевич мало. До поздней ночи сидит в каюте Андреева - там у нас была главная треп-квартира, - рассказывает свои байки, ближе к полуночи уже не рассказывает, а только слушает и, наконец, когда у него начинают слипаться глаза, встает и тихонько пробирается к выходу. Бормочет:
- Не расплескать бы сон по дороге.
Ранним утром, когда бы ты ни встал, на палубе можно встретить Никафо. Если день происходит в открытом море, вокруг него - матросы. Они его обожают. Особенно любят послушать, как травит Никафо. Травля эта идет весь день, все свободное от съемок время. Рассказывать, по-морскому - травить, Никафо большой мастер. Но рассказы это чисто мужские, не для дам. И не для печати, конечно.
Если же судно стоит у причала, Никафо ловит рыбу. Более страстного рыбака нет во всем советском кинематографе. Как-то признался мне:
- Знаешь, как я теперь сценарий выбираю? Если, например, сценарий начинается так: "По оживленной городской улице…" - я говорю себе: "Нет, это мне не подходит". А если сценарий начинается со слов: "На берегу пруда…" - я говорю: "О! Это как раз по мне!"
Никафо умудряется ловить рыбу всюду: в море, в речке, в пруду, в бассейне; на червяка, на хлеб, на перышко, на голый крючок, сетью, спиннингом, руками… В кино он был непререкаемый авторитет по части рыбалки, президент "Академии рыболовецких наук". В эту академию, в ноябре того же года, был принят Борис Федорович Андреев.
Наши пароходные рыбаки Крючков, Жеваго, Уральский, Валька - подшкипер, второй после Никафо авторитет по части рыбалки, долго готовили его к этому событию, инструктировали, показывали крючки, самодуры, говорили про повадки ставриды - как раз шли по осени косяки ставриды. Утром, затемно еще, на моторном боте уехали в море. Вернулся Андреев счастливый, уставший - шесть ведер ставриды наловили они в тот день. Вечером решили отметить событие - прием в "академию" нового члена. Капа, буфетчица, сварила уху, сели за сверкающий чистыми приборами стол в кают-компании - ждали только Вальку - подшкипера, он что-то запаздывал. Но вот появился и подшкипер. Разлили по тарелкам дымящуюся уху, подшкипер, как хозяин рыбалки, первый снял пробу… Да вдруг этой ложкой - по тарелке с ухой! Брызги - на скатерть… Ну и Капу - шестнадцатиэтажным…
Оказалось, Капа от желания угодить своим любимцам, и особенно обожаемому ею Никафо, бросила в уже готовую уху ложку сливочного масла. Масло в уху - как ложка дегтя в бочку меда. Исчезает аромат моря, специй, свежей, только что пойманной рыбы…
Но вернемся к Никафо. Наловит Николай Афанасьевич рыбы, так надо поймать кого-то, который бы съел ее. К Андрееву с утра не подходи. Мрачен. Стоит у борта, смотрит в море - одолевают мысли о бренности существования. Переверзев еще спит.
Сам Никафо ничего не ест - все время жалуется на желудок. Стоит Никафо у дверей своей каютки, где у него в углу на плитке что-то шкварчит, ворочается, дышит, и ловит едока. Поймал меня, тянет за руку:
- Ты только попробуй, ты ж такой рыбы никогда не ел. Я ее в сметане с лучком потушил. Ну…
Готовит Никафо действительно - язык проглотишь. Но на судне кормят четыре раза в день, а Никафо - рыбак неутомимый, выловленную им рыбу всем пароходом не съесть…
Как-то зимой, в перерыве между съемками, возвращаюсь я в гостиницу Одесской киностудии. Дежурная говорит мне:
- Звонил Крючков, просил срочно приехать.
Еду в "Аркадию", где жил Николай Афанасьевич. Вхожу в номер. Сидит одинокий Никафо, перед ним - большое блюдо с раками.
Потрясающие лиманские раки, сваренные с укропом и сельдереем.
- Садись, - говорит Никафо с привычной хрипотцой, - буду тебя учить, как раков есть.
- А сами?
- Не могу. Язва, зараза.
Так и не притронулся к этим ракам. Глотал слюнки, но не съел ни кусочка. Только показывал. Но как! Это надо было видеть.
- Те, кто ни хрена не понимает в жратве, едят у рака клешню. Ошибка! Вот это зеленое, похожее на говно - вот что у рака самый-то цимес. Расправь пальцами эти белые крылышки, надкуси и высасывай. И высасывай… Чувствуешь, как он, сок-то, прямо в сперму потек.
Хулиган Никафо был жуткий. Чинов не почитал. Со всеми был на "ты", с секретарем обкома, со шкипером, с профессором философии…
У Эйзенштейна как-то спросили:
- Как же так, Сергей Михайлович, почему Крючков говорит вам "ты"?
- Коля у нас человек простой, - ответил гениальный режиссер. - Для него если много, то - "вы", а если один, то - "ты".
Однажды снимаем мы "утренний режим". Декабрь, открытое море, семь утра. Разбудила меня помреж. Я быстро оделся и поднялся, поеживаясь от холода, на капитанский мостик.
Оператор уже поставил свет, актеры одеты и загримированы. Смотрю, тут же и Крючков стоит, спиной ко мне, вполоборота. На нем морской китель, виден кусочек наклеенного уса.
Набрасываюсь в сердцах на Олю, помрежа:
- Зачем же вы Крючкова подняли? Его же нет в этой сцене.
Она как-то странно, на меня, в глазах - бесенята. Тут Никафо поворачивается ко мне, и что я вижу: одна половина его лица, обращенная ко мне, действительно загримирована, а на другой - боже мой! - чего только не наклеено: и большая бородавка, и рыжая бакенбарда, и еще что-то.
Галстука нет, и стоит Никафо в тапочках на босу ногу. Вся группа ржет от смеха - провели режиссера.
И все вдруг изменилось. Стало веселее, исчез пронизывающий холод, и съемка пошла, как по маслу.
Это его, Никафо, и ему подобных имел в виду Борис Андреев, когда говорил: "Мир без шутки и фантазии - да разве это мир?"
Никафо талантлив во всем. Он не только большой артист, но и - Большой человек. Способен не только развлечь, утешить, поднять настроение, но и помочь делом. Не жалея для этого своего времени, своих сил. Нельзя не сказать о главном его достоинстве - необходимости людям. Он нужен всем.
Когда нужно решить какой-то вопрос, кинематографисты идут к Крючкову. Никафо цепляет к лацкану пиджака свою "Гертруду" (медаль Героя Социалистического Труда) и идет в Моссовет, в обком партии, в Министерство…
Его любят все: люди, животные… Все, кроме рыб.
У нас в кругу киношников есть расхожая поговорка: "Хороший человек - не профессия". Это грубая неправда. Еще какая профессия! Главная профессия на земле - быть Человеком.
1984 год
Тайна Б.Ф
Между собой мы его звали Б.Ф. (Бэфэ), лень было выговаривать: Борис Федорович. Да он и сам любил сокращения.
До того как мы с ним встретились, я представлял: простой, простоватый, как те персонажи, которых он играет… грубый, прямой, правду-матку лепит в глаза… все-таки из народа, из самой гущи. Как потом выяснилось - из Саратова, с Волги. Я тоже вырос на Волге, тут мы с ним сошлись, - я ужасно любил слушать о том, как они пацанвой ордовали по волжским берегам, как, закопав трусишки в песок, плавали на острова, на плоты, плывущие вниз по течению.
Потом, когда сошлись довольно близко, многое подтвердилось. Действительно прямой - говорит то, что думает. Грубоватый, я бы сказал, нарочито грубоватый - это немножко маска, чтобы не разрушать имидж, созданный у зрителей. Простой. В самом деле, простой, как земля, которая его родила, как народ, из которого он вышел. Но не простоватый, упаси боже!
Он был весьма сложный и хитро устроенный человек. Всегда неожиданный - никогда нельзя угадать, что он скажет или ответит. И еще поражало: о чем ни заговоришь - слышал, знает. Хоть в общих чертах, но знает, имеет собственное представление, свое к этому отношение. Любил читать, слушать новых людей. Говорил: "Мало будешь знать, скоро состаришься". И при этом был простодушен, как ребенок. Эта детскость в нем - а когда мы познакомились, ему было пятьдесят два - особенно трогала. Как-то наш пароход стоял в Ялте. Спускаюсь по трапу на берег, вижу - Б.Ф. стоит у борта, сорит в воду шелухой от семечек. В руках целлофановый мешок. Он был человеком масштаба. Если семечки - то мешком, чтобы всех угощать, одаривать налево и направо.
- Идемте погуляем, - говорю ему.
- Не-ет, - гудит он своим низким басом, - я в этот город ни ногой…
- Почему? - Поднимаюсь, встаю рядом, знаю уже, что сейчас расскажет что-то интересное. Запускаю руку в мешок с семечками.
- Понимаешь, снимали мы тут "Илью Муромца". Выпили как-то с одним милиционером. Он мне: "Вот ты здоровый, вон какой… Илью Муромца играешь… А я тебя поборю. Давай бороться! Кто кого в воду скинет, тот и победил…" Начали мы возиться. Он верткий оказался, сильный. Все-таки я его сбросил в море. Там глубоко было, еле вытащили…
- А дальше?
- А дальше - фельетон в газете: "Илья Муромец распоясался… Управы на этого Андреева нет… Милицию в воду кидает…" Обижен я на этот город. Ну их всех…
Вон ведь как! И редактора того уже нет, и прыткий журналист в столицу перебрался, а он все помнит обиду и действительно ни ногой в этот город, сколько мы ни стояли в Ялте. Позже, правда, пришлось ступить на вражескую землю. Тут, в Ялте, снимался "Остров сокровищ", и ему досталась роль Сильвера. Роль прекрасная, ему она пришлась по душе, но, по-моему, не удалась до конца. Сильвер, как его ни рассматривай, все-таки злодей. Но злодейского, злого в Андрееве не было ни капли. И как он ни пыжился, ни делал страшные глаза, все равно не верилось, что вот этот человек на экране способен убить, зарезать мальчишку. У андреевского Сильвера добрый, доверчивый взгляд. Он не страшен. Отсюда - не страшно за молодого героя. Андреевскую натуру спрятать не удалось. Режиссер совершил ошибку, пригласив на роль злодея Бориса Андреева.
Это не значит, конечно, что злого должен играть только злой, а доброго - добрый. Но тут же настолько очевидный случай, настолько бросается в глаза доброта, доверчивость, беззащитность, что никто из режиссеров и не пытался перекрасить его в другой цвет. А тот, кто пытался, терпел неудачу.
Большой ребенок. Образ банальный, но он как нельзя больше подходил к Борису Андрееву. Даже если он хотел кого-то очень обидеть, то обижал как-то по-детски, не жестоко. Скорее, готов был обидеть себя, чтобы досадить обидчику.
Был у него в молодости закадычный друг - Петр Мартынович Алейников. Буйная была молодость, что говорить. Оба до одури были любимы народом, сумасшедшие поклонники сделали и свое черное дело - со всех сторон тянулись к любимцам рюмки с водкой. Выпивали, что греха таить. Иной раз - крепко, по-русски.
- Составляет на них милиционер протокол… - Это рассказывает уже Николай Афанасьевич Крючков. Андреев сидит тут же, рядом, заваривает чай - дело происходит у него в каюте. Он хмурится, не любит эти разговоры - ну что старое поминать… - Ну дак вот, составляет он протокол, а Борька стоит над ним, насупился, губу нижнюю выпятил - ну прямо малое дитя. И ворчит: "Пиши, пиши, чернильная душа. А чернил не станет, чем будешь писать?" Взял да и выпил всю чернильницу до дна…
Кстати, когда Петр Алейников умер, Андреев совершил поступок - в чисто андреевском духе, - который на нас, студентов ВГИКа, произвел большое впечатление. Потом, когда познакомились, я спросил его - оказалось, правда.
Алейников, безусловно, наипопулярнейший артист тридцатых-пятидесятых годов, как ни странно, не имел ни почетного звания, ни иных регалий. По бюрократическому, неизвестно каким мерзавцем выдуманному статусу он должен был быть похоронен на непрестижном московском кладбище. И вот тогда Андреев позвонил в самые "верха", не помню уж куда, и спросил:
- Меня, когда помру, вы по какому разряду будете хоронить?
- Ну что вы, Борис Федорович, что за мысли…
- Да знаю я, знаю, что у вас и на это разряды есть. Дак по какому?
- По первому, конечно, - усмехнулись на другом конце провода.
- Это где ж?
- На Новодевичьем.
- Отдайте мое место Петьке Алейникову.
И Петра Мартыновича похоронили на Новодевичьем кладбище. Когда же умер сам Борис Федорович, на Новодевичье не пускали уже ни покойников, ни посетителей. Его похоронили на Ваганьковском. Получилось, что он в самом деле отдал свое место на кладбище дорогому другу.
Вот с таким человеком свела меня моя счастливая звезда.
Осенью 1967 года я снимал свою вторую картину. Это была экранизация небольшого рассказа Бориса Житкова, фильм назывался "День ангела".
Все действие житковского рассказа разворачивается на большом пассажирском пароходе, плывущем из Америки в Россию. Нам повезло: удалось заполучить в полное свое распоряжение пассажирский лайнер, бывший флагман Черноморского пароходства "Крым".
"Крым" плавал последние деньки. По Черному морю уже ходили новые, только что спущенные со стапелей суда, и старый, отслуживший положенный срок пароход вскоре должны были распилить и сдать на металлолом. А пока на нем проходили практику курсанты Средней мореходки. Курсантам же все равно было, где практиковаться - в каком порту, на каких широтах, - и получилось, что мы могли командовать пароходом как хотели. Звонили, например, в Батуми и спрашивали:
- Солнце у вас есть?
- Есть, - отвечали веселые грузины. - Жара, как летом.
- Причал дадите?
- Для вас, генацвале…
И наш корабль ложился курсом на юго-восток. Относились к нам в любом порту хорошо. Еще бы - на борту любимые артисты кино: Андреев, Крючков, Переверзев, Петр Соболевский - звезда еще немого кино, Женя Жариков, Наташа Фатеева… Старое название парохода мы закрасили - старинной вязью на черном борту было выведено: "Цесаревичъ".