Почему-то в современной драматургии нет непосредственности, естественности, столь заметной в лучших произведениях прозы и поэзии. Постоянно чувствуешь сделанность, ощущаешь расчет, умствование. Постоянно различаешь каркас строения, остов. Или такова природа драмы? Но это неправда, это не касается Чехова, Островского (в лучших вещах).
В литературе всегда часть - реакция (на то-то и что-то), часть - собственное открытие. В каждой отдельной вещи - то же сочетание. Есть эпохи реакции (не мракобесия), эпохи, не знающие "своего".
2.1.68.
Насчет пьес я что-то пока не пишу, опять подступило это странное состояние души, когда ни за что не можешь взяться и нет сил <...> Я-то, кажется, знаю, почему так нервничаю: это ускользает время, оно просыпается меж пальцев, и это непоправимо, и надо бы спешить и работать, а я все чаще считаю, оправдывая себя: одиннадцать с половиной часов я живу для других, встаю, спешу, сижу на службе, и что бы ни делал, жизнь зачеркивается, все меньше светлых клеточек впереди, как в игре "морской бой": и четырехклеточный потоплен, и все трехклеточные, и настал черед двуклеточных, и все вокруг черно от разрывов, и рождается совсем новое умонастроение, когда с очевидностью понимаешь, как мало ты можешь, и как трудно выявить даже это малое, и как относительны все высокие понятия - гуманизм, братство, патриотизм, и что есть одно только главное, к чему можно с достоинством стремиться: духовная свобода и ее ощущение, рождающее новые силы.
Из Белого ("Начало века"): "Он внимал философии жизни, а не испарениям схем" (к веяниям, о которых я писал).
18.1.68.
Современная театральная драма - лишь малое отражение современной живой драмы, она не потрясает. <...> "Полезно, прогрессивно", - говорим мы, и идем завтра на службу, и повторяем: "прогрессивно, полезно", и скоро веяние это проходит <...>
Чехову был неприятен Львов, очень честный человек, без конца доказывающий свою честность. Он старался внушить зрителю антипатию к нему - исподволь, незаметно, это не было отрицанием отрицателя, это было преодоление бесплодности прямолинейного подхода к жизни, преодоление попытки "разграфить" жизнь. Смерть Иванова не обрекала нас на отчаяние, оставалось воспитанное, сохраненное писателем - в нас, это чувство не удовлетворялось крайними точками зрения, оно искало нового взгляда на жизнь, более емкого и глубокого, чем процветающие.
17.3.68.
Сколько прошло всего - всякого, и хочется вспомнить и писать, и лень, а может быть, и не лень: буду писать сейчас, и получится хроника, сухая, безжизненная, сторонняя. Обступает другое, сегодняшнее: перемены в Чехословакии, студенческие демонстрации в Польше, и жаль, что это недоступно нам, у нас немыслимое, хотя и более необходимое, чем там.
Сесть бы к столу, думаешь, и написать бы что-нибудь этакое - смелое и, главное, - справедливое, такое, что неопровержимо.
И. Золотусский прислал свою книжку "Фауст и физики". Очень жалею, что не повидал его в Москве. Надо было бы всех повидать, хотя робость моя вряд ли сослужила мне добрую службу при встрече.
Сейчас у меня пауза, хотя надо переделывать статью для "Н. мира". Пожалуй, будь потверже уверенность, переделал бы тотчас, а так - все медлю, и думаю, что бы этакое начать новое - длинное, для души, для воли. Для стола. Пусть даже так.
Верить в эволюцию, в ее мудрость и единственную разумность - надоедает. Рассудок приемлет только ее, а живое чувство противится, желает перемен сейчас, а не после нас. Иногда трудно не быть революционером.
1.4.68.
Вот ведь как - тревожно стало и горько и так трудно поверить, что может вернуться старое, что всякий розыск и дознание вот-вот войдут в силу. Уже сказано одним маньяком, что между моими сочинениями (в газете) и польскими событиями есть связь. Пока я не воспринимаю это серьезно.
28-го Леонид Леонов произнес прекрасную речь, ее испугались. Речь не о Горьком - о назначении поэта. Дай Бог ему здоровья - старый он уже человек, и жалею я его, хотя жалость ему не нужна. Он гордый и мудрый человек. И искренний.
21.4.68.
Происходит "обострение идеологической борьбы", и необходимо "разоблачение происков". Незначительная переделка старой формулы "обострения классовой борьбы".
Меня уже разоблачали, но первая попытка связать мои писания с польскими событиями окончилась неудачно для организаторов сего благородного дела.
5.5.68.
Как стало известно (очень деликатная формула, между прочим), перед маем поздно ночью в квартиру Виктора Малышева явились сотрудники КГБ. Увезли его на машине в свое учреждение, предъявили ему какие-то бумаги для подтверждения. Речь шла о некоем А. К., которого знаю и я, и Виктор, и многие другие. Ничего страшного он никогда собой не представлял - особенно для советской власти. Очевидно, что он в некотором роде аморален. Но в наши дни аморальность порой удачно сочетается даже с членством в компартии. Да и суть не в этом. Беда в этом ночном налете, исполненном в традициях незабвенного 37-го года. Отвратительно всякое возрождение, даже приблизительное, этих традиций! Подслушивание, подглядывание, доносительство - это первейшие признаки слабости и глубокого, не искорененного за полвека недоверия к народу, именем которого клянемся на каждом шагу.
И рядом пример Чехословакии, где наказывают виновных в репрессиях, объявляют преступной систему микрофонов, отменяют цензуру. Некоторым образом это унижает русскую нацию, которая так послушна и несамостоятельна. Жаль, что проходит жизнь - наша жизнь, и другой не будет - и эту могут искромсать и отнять.
Какое счастье читать Толстого! А читаю я "Анну Каренину", и понимаю, как это необыкновенно, гениально, есть страницы, от которых хочется плакать. Не потому, что они жалостны, а просто оттого, что они хороши.
17.7.68.
Написать бы про "Три сестры": "четыре беспощадных акта". Место "высоких слов" в ряду других - обычных. Они ("высокие") ввели в заблуждение, их надо произносить всерьез, т. е. с болью и верой - раз-другой, остальное - декламация. Обилие этих слов позволяет играть комедию. Драма потому, что все обречены: их движения, перемещения, переезды - попытки вырваться из-под ее гнета, но верит ли кто в их серьезность, действенность? Эта пьеса (вслед за С. Булгаковым) о слабости человека: о традиции слова и традиции безделья.
Драма слов ("Три сестры"). Это надо написать беспощадно: к другим и к себе.
Из "Дуэли": "для нашего брата - неудачника и лишнего человека все спасение в разговорах" (Лаевский). К характеристике героев "Трех сестер".
Идеал Лаевского и Надежды Федоровны вначале тот же, что у Ирины: "На просторе возьмем себе клок земли, будем трудиться в поте лица, заведем виноградник, поле" и проч.
И я уже здесь одиннадцать лет, и упрямо верю, что моя игра не проиграна. По крайней мере сыграна не напрасно.
А на самом деле, может быть, жизнь нельзя так оценивать (напрасно - не напрасно). То есть можно, но это как-то фальшиво. Говоришь и чувствуешь, что врешь, будто есть что-то более важное (не то слово опять), более истинное, более согласное со смыслом человеческой жизни, с тем, что мы называем смыслом, имея в виду какое-то оправдание наших действий. Не будь "оправдания", мы бы действовали все равно, но приходили бы минуты и часы пустоты, и один на один с бездной человек иной (не всякий) не выдерживал бы. Так хочется, чтобы жизнь была прожита не напрасно. Лучше сказать, чтобы она была осенена и не подчинена, то есть сопряжена с извечной нравственной силой. Приобщена к ней. Герои "Трех сестер" это чувствуют, но ничего не могут. Их "жизнь заглушила" - внешняя, пошлая, масса ее, хотя противостоять должна формула "согласия с жизнью, проникновения в ее суть и мудрое живое начало".
11.8.68.
Скучно сочинял Скабичевский - пересказывал, перекладывал, будто для лентяев или дураков, и как глупо пророчил Чехову подзаборную пьяную смерть - стыдно за русскую критику.
Только для того, чтобы дразнить кого-то, можно вспоминать розановские слова о студенте, мучительно вопрошающем: "Что делать?" Хорошо варить варенье, пить чай с вареньем, топить печь, входить в родной дом с мороза, пить водку с приятелями. Хорошо работать, зная, что это нужно и тебе, и другим, что это согласно твоему призванию истинному, тому дару, которым наделен. Но тот старый вопрос сохраняет свою силу, хотя, может быть, он требует ответа только от тех, у кого нет истинного дела. Надеешься, что это не так, что жизнь и на самом деле требует действия от тех, кто способен к нему, потому что абсурдность, глупость порядка оскорбительны для любого живого ума и совести. Тут и за чаем с вареньем будешь толковать все о том же, и спокойного сна потом не будет, а если и случится, то утро ужаснет и еще раз умалит твою человеческую ценность, унизит тебя новыми вестями и новым насилием, и никакой скептицизм не спасет, не облегчит, не рассеет сомнений. На этот вопрос следует отвечать.
<...> Чехов - это тот случай, когда человек все-таки осмеливается остаться один на один с правдой человеческой жизни (с ее извечным неразрешимым трагизмом, с сегодняшней социальной и нравственной несостоятельностью).
21.8.68.
Исторический день. Войска введены в Чехословакию. Нам стыдно, но мы беспомощны. Таких, как мы, никто не спрашивает. Эти люди знают все. Мы просто подчиненные. Над чехом смеются и издеваются все, кому не лень, - первейшие обыватели, первейшие рабы, к коммунизму отношения никогда не имевшие. Дождались.
24.8.68.
Печальные дни. Мы возвращаемся к сталинским временам. То, что произошло в Чехословакии, отбрасывает нас к тридцать девятому году. Эти дни указывают всему (в том числе искусству) истинную цену. И она ничтожна.
26.8.68.
<...> Про Чехословакию лучше не писать - тут слова плохие помощники. Тут решается и наша судьба.
1968. <Без даты.>
Идея демократии - это, как ни странно на первый взгляд, - идея совместного действия, а не вражды. Наша интеллигенция ничего не добьется, т. к. ее преследует и мучает мысль о размежевании, точнее - почти мистическая тяга к расколу, к выяснению отношений, к закреплению исключительности одной из групп.
Явление Солженицына оттенило ничтожность массовой литературы, ее стыдность.
События 21 августа оттенили ничтожность нашей радикальной общественной мысли, ее трусость. Большего унижения испытать невозможно. Это как насилие над женщиной, совершенное публично при связанном муже. На площади.
Миллион терзаний и миллион компромиссов.
13.9.68.
Перед лицом неизвестности к кому взывать, как не к судьбе, как не к Богу - надежде на светлую судьбу. И в глубине души, втайне или в открытую, вслух, не скрываясь и не боясь публичности, все равно мы молимся, так или этак, потому что опоры у человека нет, кроме веры.
<...> Боже, как жалко мне себя, семилетнего, давнего, невозвратимого!
У человека одно спасение: не задумываться, не останавливаться, не давать воли воображению. Иначе не то чтобы бездна открывается - а такая полнота живого и, казалось бы, бессмертного переживания, что абсурдом кажется его невозвратность и даже напрасность. И так горько становится, и плач подступает, и ничего не поделаешь, и надо идти дальше, вбирая в душу все сущее, все переживаемое, и все-то она выдерживает, все вмещает - бездонная, горькая душа наша.
9.12.68.
Чехословацкий эксперимент подходит к концу. Развеяна еще одна иллюзия. И никаких надежд. Гиппопотамы торжествуют. Носороги.
<...> Самое ужасное и постыдное для нас и дела, затеянного в октябре семнадцатого, заключается в том, что советская официальная идеология присвоила себе право на провозглашение абсолютной истины. Всех судим, всех рядим, всех поправляем, все итожим, все приводим к единому знаменателю, и в итоге - те, все, бесконечно неправы, мы - бесконечно справедливы и правы. Водительство миром. Несколько человек ведут мир? Кто же они? <...>
14.12.68.
<...> Гуманизм - это вера в свет и святость, заключенные во всяком человеке. И если не свет явлен нам, а темь и тьма-тьмущая, то виним весь мир и весь род людской, именуемые "средой"; если не святость сквозит во взоре, а пошлость и грязь, то верим, что покаяние уже стучится в его сердце и, покаявшись, он будет достоин милости, доброты и восхищения...
На самом деле и гуманизм именует хамство хамством и быдло быдлом, потому что в миг сущий они таковы, а оправдания - это потом...
Сущий миг таков потому как раз, что определен торжествующим, невежественным, самодовольным и бесстыдным хамством, плюющим на всякого человека с чертами благородства, спокойствия и чистоты.
"Ему важно, чтоб был прогресс, а куда вы прогрессируете, к звездам или к дьяволу, ему абсолютно безразлично" (Г. Честертон, "Бесславное крушение одной бесславной депутации").
17.12.68.
Ничего не остается, кроме слов... Я не вспоминаю ни музыкой, ни красками, прошлое не звучит, не сверкает, в лучшем случае оно пахнет - по крайней мере так для меня - не музыканта, не художника. Но все сохраняет слово - иногда, кажется, я страдаю из-за него больше, чем из-за нынешнего факта. Слова говорят, что было что-то и до сегодняшнего дня, что там, позади, не темнота, что жизнь была. И ее жалеешь не потому, что она была лучше, - неправда; жалеешь, что она прошла и невосстановима. Для нас она одна, и так горько, что ничего не задержишь, и мгновенья мгновенны. Только слова, сказанные по-особому - случайно по-особому, т. е. как дорогие слова, - восстанавливают прошлое, чтобы болело, сжималось сердце оттого, что это все-таки было, это с нами, и, пока мы живы, это с нами, и уйдет с нами - это как горят свечи - и тепло, и светло, и не погасить их.
Длинный ряд свечей. Счастье и мир души - ее протяженность. Я в зеркале - это ее отрезок, миг. И вглядываться не надо.
Проклятое мужество. Благословенная нежность. И жалость друг к другу - без нее мужество - качество тупых голов и одиноких людей.
Устроить бы революцию, Господи. Так тошно быть мужественным рабом.
20.1.69.
Чешский студент сжег себя. Вчера он умер. Наше радио и газеты молчат. Говорят о чем угодно, только не о Чехословакии. Стыдно жить и делать то, что мы делаем. Наша участь унизительна. Все, что мы пишем, бессмысленно: бездарное, трусливое актерство. И лакейство. И проституция.
"Как чушка - своего порося" (Блок).
Ах, это актерство, актерство - повальное, бездарное - и в жестах, и в голосе, и во взгляде, - на театр их, на театр!
Пересаживаются из кресла в кресло и принимают его (кресла) форму - тотчас, немедленно, не розовея. Они всегда соответствуют, раз надо соответствовать. И руководят исходя из того, что кресло, пост, чин обязали их быть умнее и дальновиднее прочих. И правят, жуя абсолютную истину и шикарно сплевывая на нас.
Я говорю, что будут трубить трубы, я говорил, вот вернемся за подснежниками.
Ничего не будет. Актеры и фальшивомонетчики учат нас жить. И спасения нет.
Каракозов стрелял в 66-м. Через 102 года стреляли у Боровицких ворот. Неужели мы на дне шестидесятых годов и все только начинается, брезжит заря?
30.1.69.
Иногда я прихожу в отчаяние. Что же мне делать? Мысли о карьере отвратительны, они занимают так недолго, потому что новый чин - это старые занятия в новом ракурсе, а смысл тот же, горечь та же. Почему бы правительству не платить некоторым интеллигентам за то, что они ничего не делают, раз, по мнению правительства, делая, они вредят? Этот опыт уже описан в романе Валё "Гибель 31 отдела" (со шведского).
То, что требует газета (люди, говорящие от ее имени и имени обкома), это тихое насилие: разжимают кулак, и пальцы уже не могут сопротивляться. Стыдно, а выбора нет, хотя последнее - неправда.
Дочитываю "Прекрасный новый мир" О. Хаксли ("Интернац. литература", 1935, № 8).
20.3.69.
Никакой тебе зари. Никакой тебе надежды <...>.
А на границе с Китаем пальба. Остров 1,5 Ч 0,5 км, а крови уже избыток.
Удивляемся "пути Мао к власти", а чего удивительного? Кто только с кого брал пример - не ясно.
Мальчики мои. Отрада наша, надежда, счастье. Когда болеют, все в них, ничего не хочу знать. Вот и рассуждай, что самое главное для человека. Те, кого он любит. Боже, что будет с нами?
Красные флажки - как на охоте.
15.4.69.
Очевидность.
Не воспринимается, так как нормой признано движение идей-приказов, идей-команд, идей-внушений, идей-поучений - сверху вниз.
Как опекуны при малолетнем или умственно отсталом.
Отчуждение твоего права думать, решать, действовать.
Остается слушать и подчиняться. В конце концов, это даже легче, чем что бы то ни было другое.
Ум, честь и совесть отчуждены простым лозунгом. Следует, что раз они уже воплощены, то к чему какое-то индивидуально исполненное воплощение. От него следует освобождать, тем более не всегда в нем испытывают потребность.