Дневник 1953 1994 (журнальный вариант) - Игорь Дедков 9 стр.


11 января <...> мы возвращались с Архиповым из Галича на машине. Разговаривали о том о сем. Главное было сказано еще там, в кабинете первого секретаря (райкома), которого Б. С. попросил оставить нас одних. И тогда он сказал, что был звонок из ЦК, что все откладывается, но я остаюсь в "резерве". Архипов прокомментировал это так: "Сами напугались своей революционности". Он счел, что повинна тайная информация. Я не знаю, что повинно. Такие люди, как я, им не нужны. Бог с ними. На душе у меня спокойно. Тома приняла эту новость тоже спокойно, я благодарен за это. Так легче, и все, может быть, к лучшему.

21.2.74.

Оказывается, - вот без радости открытие, - я нигде не жил так долго, как в этом городе: ни в Смоленске, откуда родом, ни в Ухтомской, ни в Москве, ни тем более - в Липецке, Саратове, Фрунзе, - нигде так долго: более шестнадцати лет.

Вот думал: временное житье, затянувшаяся командировка, а теперь ясно: то и была сама жизнь, лучшие ее годы, и здесь вторая твоя родина, наверное, здесь я и умру. В другом месте даже хуже, хотя и говорят, все равно.

В сорок лет поднимать голову? Не пора ли ее опускать. И уж вовсе поздно писать дневник.

Хотел бы я знать, живет ли где-нибудь, скрипит ли пером какой-нибудь тихий и скромный летописец Новой Российской Канцелярии?

Будущим людям пригодились бы эти свидетельства для того, чтобы всему и всем воздать должное.

Послезавтра - областная партийная конференция. Работникам газеты дали пропуска на вход в здание, но не в зал конференции: для журналистов нет мест, журналисты приравнены к буфетчикам, уборщицам, охране. Так распорядился первый секретарь, что по-старому равнозначно губернатору. Чем он занят в эти дни, не ясно: доклад для него писали другие - так бывает всегда, а сегодня секретарь по идеологии сочинял ему "заключительное слово": это означает, что содержание прений предрешено. Я не нахожу более меткого слова, чем театр, притом ремесленный, но с безупречным знанием текста.

В субботу, 26 февраля, утром Тупиченков то ли по собственной инициативе и глупости, то ли по указанию сверху распорядился добывать отклики на изгнание Солженицына. Старый художник Рябиков на просьбу по телефону ответил согласием, и позднее по телефону был согласован текст. Главный режиссер театра Слюсарев на предложение Александрова откликнуться ответил словами: "Не впутывай ты меня в это дело". Отказался откликаться и Бочарников, сославшись на то, что ему не до того: умирает теща. В те же дни отказался писать о С. для молодежной газеты и Шапошников.

Прошло чуть ли не две недели, и вдруг из обкома звонок за звонком. Сначала звонит зам. зав. отделом пропаганды и агитации, затем зав. отделом и, наконец, секретарь обкома. Архипов: как все было? Спрашивают Александрова: как все было? Александров удивляется, он сам этому делу хода не давал, но при телефонных разговорах присутствовал редактор (в субботу других людей в редакции нет). Оказалось, что редактор сначала сказал о происшедшем в обкоме, а потом написал докладную (все это спустя более недели). Работники обкома, которым он рассказал, рассудили так: если он рассказал нам, то может с успехом рассказать и на бюро, тогда будут спрашивать за примиренчество с нас. И они дали делу ход. Сегодня были вызваны в обком Александров, Слюсарев и Бочарников. В свое оправдание Слюсарев стал говорить, что не воспринял просьбу всерьез, т. к. Александров был пьян. Бочарников, спрашиваемый отдельно и ждущий "допроса" в другом кабинете, сказал, что просьба Александрова была высказана ясно и не было похоже, что он пьян. В доказательство своей "невиновности" Бочарников предъявил свидетельство о смерти тещи (специально взял с собой), и это было сочтено уважительной причиной. Объяснения Слюсарева, явно струсившего, и Александрова (пьяным он не был, т. к. утром в 11 часов он не пьет, а занимается этим позднее) были безобразными. Ирония судьбы в том, что оба человека, "пострадавшие" за Солженицына, никакого отношения к такому кругу идей и взглядов не имеют и попали как куры в ощип. Хотя сам по себе отказ знаменателен: подписывать - признак дурного тона. История пока не кончилась, м. б., Слюсарева еще будут склонять на обл. идеологическом совещании, которое предстоит. Ожидается и обсуждение на собрании писателей Шапошникова, как беспартийного. Он отказался, сославшись на то, что этих книг не читал.

В этой незавершенной истории многое любопытно: донос Тупиченкова, трусость Слюсарева, многоопытная осторожность Бочарникова, порядочность Шапошникова, суета власти.

8.3.74.

К картине нравов.

Недавно в "СП" была опубликована статья по истории гражданской войны (А. Никитина). Вдруг на другой день начальница областной цензуры (обллита) прибегает к тому, кто статью готовил: "Что вы наделали!" - "Что?" - "Там упомянут Каменев". Пауза. "Но это же другой Каменев. Сергей Сергеевич" (следует пояснение, кто такой). Вздох облегчения.

С тем же испугом тот же вопрос задавал и редактор. Он тоже не знал, что был еще один Каменев, хотя знать следовало бы. Характерен и все же испуг.

Недавно был и другой любопытный случай. На планерке объявили назавтра статью о семье Языковых. Глава семьи был старым большевиком ленинской поры, дипломатом. Младший его сын был репрессирован. Отец вступился за него и тоже погиб. Старший сын в возрасте 20 лет погиб на гражданской войне. Языков-отец был первым председателем костромского горсовета и редактором костромских "Известий". И вот редактор усомнился в том, что такая статья нужна. И в ответ на мое недовольство разразился глупым и тупым рассуждением (притом показательным) о том, что ежегодно Цека утверждает списки людей, чьи дни рождения (круглые даты) следует отмечать в газетах. Я, конечно, усомнился, опять-таки вслух, на планерке в самой возможности существования такого документа и в его смысле. Но он, как всегда, когда он говорит о чем-либо, исходящем сверху, был значителен и таинственен, но снять статью не посмел. Как потом сказала нам Мария Семеновна Виноградова (вдова Я. Кульпе), статью она отправила в Москву костромскому землячеству, и старые эти люди сожалели, что статья мала, т. к. Языковых до сей поры уважают и помнят.

11.3.74.

Я записываю все это, чтобы не забыть, и о форме записи не забочусь. Сегодня в редакцию заходила Мария Семеновна Виноградова, напоминала, что в этом году предстоят "юбилеи", "круглые даты" ряда крупных костромских большевиков: Языкова, М. В. Задорина, Растопчина, Богданова и т. д. В разговоре, который я пытался подвинуть в желанном направлении, было несколько интересных подробностей. М. С. немного рассказывала о встречах в Москве, где она была недавно и разговаривала со старыми друзьями-земляками из костромского "большевистского землячества" в столице. В частности, на обсуждении книги по истории гражданской войны на Дальнем Востоке она встретила женщин, которые работали под ее началом в женотделе при крайкоме партии. Одна из них - фамилии я не запомнил - соавтор, кажется, книги. Два вечера они проговорили. Та дальневосточница рассказывала о горемычной своей судьбе: муж работал в НКВД, судьба известна, ее также, сын погиб на фронте, дочь умерла в детдоме. В этот момент я удивленно спросил: "Значит, воевать все-таки разрешали?" - "А почему нет, - сказала М. С. - Мой сын тоже погиб тогда, в первом же бою" (ему едва исполнилось восемнадцать: в день его рождения они были отправлены на фронт, недоучившись в училище). Далее эту тему в разговоре не трогали. М. С. махнула рукой, дав понять, что вспоминать это тяжело, и стали говорить о наших делах. Зашла речь о диссертациях, которых мы, увы, не пишем. Я к слову сказал о статье Китайгородского в "ЛГ" о театральности, игре, которые налицо в нынешней процедуре защиты. Когда М. С. уходила и сочувственно сказала, что нам, должно быть, трудно здесь работать, то припомнила мои слова о театральности: "Ведь и партийные конференции ныне - такой же театр". Всплыло и имя Евтушенко (М. С. видела афишу с его именем в Москве). Я сказал, что Евтушенко, не соглашаясь с Солженицыным по многим вопросам, поддерживает критику Сталина и пафос разоблачения его преступлений, о которых не знает, в частности, молодежь. И в этот момент М. С. махнула рукой, потому что этот разговор для нее тяжел и ее отношение к сталинским "подвигам" для нас должно быть ясно.

Любопытным было и ее замечание о том, что в Москве ее старые сотоварищи лишены информации (новой), и ее рассказ об одном старом большевике, который все видит в черном свете и к которому редко кто теперь ходит, так как для споров все реже находят достойные аргументы.

Эти настроения, интонации кажутся мне знаменательными.

17.3.74.

Вот звонили из "Журналиста": Каменецкий. "Не хотите ли работать у нас: заведовать отделом критики и библиографии". Я сразу же сказал, что самое сложное тут - житейские проблемы. В ответ услышал, что нужно подумать об обмене квартир и т. п. Разговор закончился тем, что договорились снова созвониться после того, как я подумаю над предложением. Записываю это не для того, чтобы вдаваться в обсуждение предложения: хорошо ли это, принимать ли, соглашаться ли? Опять чувствуешь себя в глупом, унизительном положении. Мы, выехав однажды из Москвы для честной работы, не имеем права в нее вернуться, даже прожив в провинции семнадцать почти лет. Но даже не это более всего задевает: человек должен в своей стране иметь право жить там, где он захочет. М. б., я и не хочу жить в этой - навязшей в зубах - столице, но я должен знать, что я могу ехать туда и жить там и работать, если захочу, хоть завтра. (Вот устройство - дело индивидуальное.)

Входить в рассмотрение того вреда, нравственного и общественного, который приносят подобные запреты и ограничения, характерные отнюдь не для демократического государства, мне не хочется. Этот вред очевиден, но запрет отвратителен, даже если безвреден.

М. б., самая характерная черта нашей общественной жизни - послушная трусость, пытающаяся выглядеть мужественно и прикидываться самостоятельностью.

20.3.74.

Из П. Владимирова ("Особый район Китая"): "Я не смею думать, кто, где и как воспримет мои корреспонденции и доклады. Я должен помнить о тех, кто сражается и погиб. Помня о них, нужно писать так, словно пишешь не чернилами, а кровью замученных и погибших".

Владимирова - по опубликованному тексту - я воспринимаю как умного, проницательного и честного человека.

После этой книги возникают вопросы, на которые существуют самые печальные ответы. "Мы сами вырастили это чудовище - это так" (о Мао).

24.3.74.

Вечером - вечер поэзии в филармонии. Окуджава. Также М. Квливидзе, Е. Храмов, А. Николаев. Два поэта, один стихотворец-профессионал (Е. Храмов) и стихотворец-комиссар (А. Николаев): кожаная куртка, осуществляет присмотр и уравновешивает своей идейностью "безыдейность" Окуджавы (т. е. другую идейность).

"Молитва Франсуа Вийона", "Моцарт", "Полночный троллейбус", "Ленька Королев", песня из "Белого солнца пустыни", "Капли датского короля" (читал), "Вы слышите, грохочут сапоги". На душе было печально, многое старое поднимается, да и новое с горечью. Знаю, ездит, читает, поет, от Костромы до Австрии. Но трогает до слез. Особенно "Вийон".

Послезавтра (26) я должен ехать в Москву, а 28-го - в Болгарию: по направлению Союза журналистов (обмен). Никогда и нигде я не бывал, это смущает и стесняет меня, и будь возможность увернуться, я бы это сделал: дома мне лучше. Дурак дураком, но что поделаешь, если так устроен, и с годами эта привязанность к дому, к семье все крепнет. Если ничего не стрясется - поеду: две недели переживаний перед сорокалетием.

30.3.74.

Второй час. София. Вот и мы за границей. <...> Думают, Россия - сверхдержава, а большинство в России - не избаловано, утеснено, утишено, - уважение нормальное, само собой разумеющееся, - нам чуть ли не в диковинку.

Здесь, где я - в гостинице "Балкан" (построена в 1956 г.), - ковры, ванна, радиоприемник, холл метров в двадцать, кровать как на троих.

Мы были в клубе журналистов - сидели, ели, пили. <...> Братья болгары, конечно, добры, но и мы принимаем их так же.

31.3.74.

Был прекрасный день. Мы ездили на водохранилище в Самоковском ущелье. <...> Вечером гулял один более часа по Софии. Это было то, что надо...

27.4.74.

Я думал, что вот-вот вернусь к обычному состоянию, т. е. буду работать, писать, но возвращение происходит трудно и не без горечи. Выбился я из колеи и никак не могу вернуться. И ездил-то недалеко и к "братьям". Никуда меня нельзя пускать, надо привязать в стойле. Вот апрель так апрель, даром что сороковой, - напереживался, как дурак или как чрезмерно умный. Но если есть в нас душа, то моя душа изболелась, и как ее винить, и корить, и презирать?

И читается плохо. Ничего не идет - все перебираю и откладываю. Вот только записки Басаргина и Волконской (из сб. "Декабристы в Сибири") читал потрясенный. Так могли жить люди, мы против них слабые и непоследовательные и несчастные. Они даже не знали, что жили так, что память о них нетленна. Да, да, нынче много дворни, объявившей себя господами положения, жизни, но они остаются дворней неизбежно.

29.4.74.

Мои болгарские миражи вот-вот развеются. Они будто существовали и досуществовывают в другом измерении, пересекаясь с этой жизнью в одной точке, если это можно назвать точкой, - в моей душе. <...> Пусть это отболит во мне, это какое-то прощание - с молодостью, да? с мальчиком во мне? - не знаю, не знаю, но это прощание дало мне новую остроту восприятия жизни, не домашней, общей, и мне кажется, я стал другим. М. б., все дело в том, что во мне после всех сорока с лишком сохранился мальчик <...> - чистая, безгрешная душа, и эта душа так остро и взволнованно откликнулась на незнакомый и добрый мир. То было только соприкосновение с этим миром, только касание и - никакого, по сути, знания, но все дарованное небом наитие, вся смута и смущение неясных ощущений - все рванулось навстречу этому миру, чтобы остаться в его памяти, не промелькнуть, не исчезнуть, потому что это исчезновение показалось, воспринялось кощунством, смертью <...>

14.5.74.

Около двух ночи. Все пишу о Шукшине, даже не знаю, зачем, для кого. Но давно собирался, хочется, вот и сижу, хотя вдуматься, так и не знаю - не сизифов ли труд. Как писал В. Шефнер ("Юность"), катим, катим бочку, закатили наконец, пора торжествовать, а там, на горе-то, бочек полным-полно - тесно и пусто.

Как на морском берегу - ничего не остается. Пиши тысячи раз по одному и тому же месту. Ни памяти, ни следа, ни знака. Ничего.

15.5.74.

Около часу ночи. Сегодня пришло письмо Виталия Моева. Я всегда сам перед собой гордился, что умею рассчитывать все варианты, которые возможны при какой-либо перемене. Оказывается, напрасно гордился. Вариант, о котором пишет Моев, прост и естественен, он не приходил в голову, потому что все еще веришь в порядочность и правдивость людей, с которыми имеешь дело. Теперь явилось еще одно подтверждение тому, что фальшь и страх и ложь растворены в самом воздухе, которым дышишь.

Боже мой, думаю, зачем ты бывал и бываешь искренен и отзывчив, зачем принимаешь за чистую монету - лицедейство, фальшь, игру, - доколе будешь ребенком!

Все-таки горечь после письма осталась, хотя лучше все знать твердо, никаких иллюзий. Голый провод правды.

16.5.74.

Опять за полночь. Будто в подтверждение, что в письме Виталия - правда, сегодня вечером, т. е. вчера, мы с редактором обменялись любезностями, особенно любезен был он, потому <что> таким грубым и хамом быть я не умею. И было вечером тошно и горько, потому что, кажется, я никогда не забуду, что отдал этому городу, в самом же деле, лучшую молодую пору своей жизни и жизни самых родных мне людей - семьи. И выслушивать сейчас всякую хамскую речь - противно.

Чехи формулировали: "социализм с человеческим лицом". Я бы добавил: с умным лицом, социализм умных людей, а не властолюбцев, не корыстных и трусливых прислужников власти.

14.6.74.

Эта служба все более угнетает меня. Унижение, всегда в ней бывшее, становится все заметнее, очевиднее. Сбежать от нее, из нее, но куда? Вот и ждешь, когда она сама меня исторгнет как чужеродного, бесполезного ей, несовместимого. Тут даже не механизм службы повинен, а управляющие механизмом. Их выбирают будто нарочно - в раздражение, в оскорбление, в унижение - нам, прочим, полагающимся, надеющимся на ум, знания, культуру. Такие, по сути, не нужны.

И писать-то про это тошно. И думать - тошно. Будто жалуешься, но - кому? с какой целью? Оправдаться? Но удел избрал сам, сам и покинь, если больше не можешь.

9.8.74.

Читаю курс русской истории XIX века А. Корнилова (М., 1918, ч. II).

Из адреса государю от московской городской думы (1870): "Да, государь, Вашей воле, - скажем мы в заключение словами наших предков в ответе их первовенчанному предку Вашему в 1642 году, - Вашей воле готовы мы служить и достоянием нашим, и кровью, а наша мысль такова".

Прекрасно.

5.10.74.

Вчера сообщение о смерти Василия Шукшина.

После Твардовского ни одна смерть так не задевала меня.

Перечитал статью свою о нем и - несмотря на новые обстоятельства - утвердился в мысли, что написал правду.

16.10.74.

Назад Дальше