В первый же день настроение путешественникам испортила новость, что их уже обошли: "Говорят, неделю назад из Песочной отплыла моторная лодка с тремя литовцами, готовящими книгу о Немане и намеревающимися доплыть до моря. Единственным утешением казалось то, что моторка все же не байдарка". На моторной лодке вместе с друзьями плыл писатель Анзельмас Матутис, впоследствии издавший книгу "В излучинах Немана". Поход, начатый 2 августа 1957 года, успешно завершился 24 августа – чуть раньше, чем приплыла моторная лодка (ее пассажиры задержались в Алитусе). В путевом дневнике Томаса описаны не только походные приключения, но и прибрежные города и деревни.
Путевые дневники позже стали одним из любимых жанров Томаса Венцловы. В каждом из них он пытается охватить все разнообразие жизни данного края и, если только возможно, найти связь с Литвой. В 1971 году Томас посетил Польшу. Это было его второе и, пожалуй, роковое путешествие из Литвы в соседнюю страну. Его пригласили официально на юбилей Норвида – как переводчика этого польского поэта. Венцлова вел себя далеко не примерно: его юбилейная речь выглядела весьма подозрительно, он ездил в Пунск – пограничный городок, населенный литовцами, интересовался тамошней культурой, а потом вместе с Ворошильским провел всю ночь у Адама Михника, вождя польских диссидентов, которого только что выпустили из тюрьмы. Наутро Венцлову остановил на улице полицейский, проверил документы и, видимо, занес в "черные списки", потому что больше его за границу не выпускали.
В литовском литературном журнале того времени опубликован "Польский дневник". Встреча с Михником по вполне понятным причинам там не описана, зато в нем можно найти множество сведений как о литовских районах Польши, так и о польской культурной жизни. Томас Венцлова рассказывает о Норвиде и о конференции, устроенной в его честь, о Кшиштофе Пендерецком и Ежи Гротовском, о новейшей польской литературе, упоминает "поэтическую сенсацию последних месяцев" – своего будущего переводчика Баранчака. Пожалуй, впервые в печати советской Литвы появилась и фамилия Бродского: "Кстати, в Советском Союзе Норвид вызывает все больший резонанс. Переводы его стихов на русский язык, сделанные Давидом Самойловым, Иосифом Бродским, Александром Ревичем, великолепны".
Потом пришло время, когда Томас дарил Литву и Вильнюс своим друзьям. Познавая свой край и любя его, он умел заразить этой любовью близких ему людей. Встретив рано утром впервые приехавшую в Вильнюс Горбаневскую, он первым делом ведет ее на гору Трех Крестов, потому что оттуда открывается замечательная панорама города. Москвичам Людмиле и Андрею Сергеевым, отдыхающим в Паланге, он предлагает съездить в Жемайчю Кальварию, где гости удивили местных жителей тем, что вместе с католиками обошли святые места. Они ощутили себя первооткрывателями другого мира, мира деревенской культуры, безжалостно уничтоженного в России революцией. Кроме того, Венцлова нарисовал Сергеевым подробный план Каунаса, куда они собирались заехать, пометив, что надо обязательно посмотреть. В Вильнюсе же он ведет друзей к дворцу в Старом Городе, где останавливался Наполеон, показывает, где стояла большая синагога, где было гетто, в Тракай рассказывает о великом князе Витаутасе и караимах. Так перед глазами гостей оживает история города и Литвы. Приехавшим из Америки литовским эмигрантам он показывает и другие памятные места, такие, как дом, в котором в 1918 году была провозглашена независимость Литвы.
Томас поражал своей способностью набрасывать планы городов, в которых он еще не бывал. Как-то зайдя к Ромасу Катилюсу, собиравшемуся в Чехословакию, Томас, никогда не бывавший в Праге, набросал ее план, пометив места, который тот должен посетить. Позже выяснилось, что в плане оказалось лишь две-три несущественных ошибки. Все это произвело неизгладимое впечатление на няню Катилюсов, и та окрестила Томаса святым. Ее слова, высказанные категорически – как и полагается деревенской праведнице, не раз служили единственным утешением Элизе Венцловене, когда та теряла связь с оказавшимся в эмиграции сыном. "Он – Божий человек, ничего плохого с ним не случится", – повторяла она про себя. Людмила Сергеева говорит, что Томас мог начертать и план Дублина, и план Венеции, хотя в то время знал эти города только по книгам. Впрочем, провожая Ахматову к Сергеевым на Малую Филевскую в Москве, он заблудился, хотя прежде бывал там много раз. Вместе с Анной Андреевной он поднялся на второй этаж другого дома (а взбираться без лифта даже на второй этаж ей – сердечнице – было почти не под силу), запутавшись в серых, одинаковых коробках.
По словам Горбаневской, тем, кто жил тогда в Советском Союзе, порой казалось, что мир кончается у железного занавеса, за ним ничего нет, и даже "вражеские голоса" звучат лишь для того, чтобы имитировать существование каких-то других стран. В стихах самого Венцловы, написанных еще в 1959 году, "Скажите Фортинбрасу" ироническим лейтмотивом становится рефрен: "И Дании на свете нет". Поэтому, уехав из Литвы, он жадно старался увидеть как можно бóльшую часть этого мира, проводил своего рода "инвентаризацию", один из выводов которой: "Все вроде на местах", а другой – "Европа несомненно обогнала все континенты по всем статьям, просто невозможно найти критерий, по которому она бы отставала". Он очень много путешествовал и путешествует до сих пор. Эти поездки фиксируются в дневниках, стихах, письмах и открытках. В последнем случае чаще всего отражается минутное впечатление, не всегда выражающее окончательное суждение автора, но неизменно красноречивое. Вот, например, в октябре 1978-го Томас пишет из Мадрида: "Я всегда знал, что Прадо лучше остальных музеев, но понятия не имел, насколько лучше. Правда, испанцев всегда тянет в сторону каких-либо пакостей (Гойя), передержек (Эль Греко) или чего-то мутного (Мурильо, да и Рибера); один Веласкес от всего этого удерживается, но видно, что с большим трудом. Впрочем, он молодец, недаром я всегда его уважал. "Сдача Бреды" и "Менины" – две главные картины в мире. Средневековых мастеров я не считаю, это не картины, а нечто в высшем смысле (а сколько их тут!)". Через тридцать с лишним лет, в 1995 году, Томас Венцлова, к тому времени, видимо, уже не раз стоявший у любимой картины, пишет стихотворение Las Meninas:
Их девять или больше: камеристки,
карл, карлица, инфанта, силуэт
двойной в зеркально-зоркой темноте
и автор, начинающий картину.Ее от нас скрывают терпеливо
четвертое столетие. Фуко
считает: пишут нас. Но живописец,
модель и зритель – дребезг одного,возможно, первообраза. Здесь больше,
чем сквозь окно проникнуть может, света
(он, как в раю, превозмогает щедростьнесовершенства). И в скрещеньи взглядов
присутствует еще один, незримый, -
его и учит кисть не исчезать.
В этом нерифмованном сонете слышится эхо строфы из другого стихотворения "Колодец крут, но в черноте…", строфы, вдохновленной предложением Бродского написать о беседе святого Франциска с птицами:
Их свет един – по-разному вольна
Его ломать зияющая призма.
Чем прах и истина отделена
От серебристого дрозда софизма?
Сам поэт так комментирует эти стихи: "Наша правда, наш язык, наши формулы, в конце концов найденные нами (будь они философскими, богословскими или поэтическими), не так уж отличаются от "софизмов" дрозда, от песни дрозда, несовершенной, лишенной семантики. <…> Но вместе с тем "слепая сила", вдохновение действительно и для человека, и для птицы, и оно, быть может, дает нам спектр, а спектр этот – минералы, растения, животные, мы сами, – весь мир словно разные цвета, сведенные к одному свету, к общему источнику". "Дребезг одного первообраза" и "зияющая призма", по-разному ломающая единый свет – почти синонимы. И интеллектуал, начитавшийся Мишеля Фуко, и люди, изображенные на картине, – несовершенство, отражающее "один первообраз", потому они и освещены сильным, "как в раю", светом.
В 1984 году Томас Венцлова поехал в Японию, на конгресс ПЕН-клуба. Вернувшись, он рассказывает в журнале о современном и четком течении японской жизни, о дисциплине, которая "сначала утомляет, но вскоре вызывает особый прилив бодрости". Японские впечатления на открытках повеселее и поироничнее: "Интересно, однако, сверхъестественно организовано, аж нехорошо становится. Как в книжке старого доброго Олдоса. Или это из-за буддизма? На фотографии виден лес, но не видны компьютеры и пробирки, а они под каждым деревом". Кстати, один из мотивов этих открыток: "Как поживает наш друг cocodrillo?" Автор шлет крокодилу приветствия, осведомляется о его аппетите и вкусах, иными словами, его (то есть советскую власть и те ее службы, чьей обязанностью было чтение приходящих из-за границы писем, а потом уже вручение их адресатам или невручение) постоянно дразнит, хотя сам крокодил этого не понимает. Быть может, это небольшая месть за перехваченные и потому не доходящие до адресата письма. Несколько лаконичных слов на открытке порой скрывают не выраженную прямо, но явную внутреннюю драму: "Пишу Вам с Готланда, это в 200 верстах от Паланги. Oremus". Написано летом 1980-го. Дорога в Палангу, как и вообще в Литву, для Томаса еще долго будет заказана. Множество открыток из разных мест планеты получали не только друзья, но и мать, которой почтальонши признавались, что всегда сами первыми читают их, потому что они необычайно интересны. Если бы об этом знал автор открыток, он, наверное, не стал бы сердиться; несколько его фраз были все же просветом в железном занавесе, через который просачивалась хотя бы малая толика информации для людей из закрытого мира.
В путешествиях Венцлову занимают в первую очередь культура, искусство, экзотическая природа, политические реалии. Заметки о путешествии по ЮАР и Зимбабве, "Южноафриканский дневник", прежде всего политические. Хотя автор все время сравнивает то, что видел в стране, с советской жизнью и чаще всего делает вывод, что Южно-Африканская Республика все же либеральнее, окончательное впечатление неутешительное: "Я посетил страну, зашедшую в такой тупик и настолько переполненную ненавистью, что не могу представить себе в ней ни революционный, ни эволюционный выход". Не только в соседней Польше, но и в далекой Африке он ищет литовские следы: "Моя соседка по самолету рада, встретив первого в своей жизни литовца: ее дед приехал в Йоханнесбург из Литвы – "кажется, из местечка по названию Вильно". Да и у меня самого дедушкин брат, Каролис Вайрас-Рачкаускас, был литовским консулом в Кейптауне. Тогда в Южной Африке жило 400 литовцев и аж 65 000 литовских евреев. Литовские евреи, к которым принадлежит моя собеседница, – достаточно многочисленная и влиятельная группа в ЮАР: предки лучшей тамошней писательницы Надин Гордимер тоже родом из Литвы". Иногда путешественник подсчитывает: "Отсюда до Вильнюса ровно десять тысяч километров". Он наблюдателен и самоироничен: "В киоске аэропорта вижу огромный портрет Ленина: это обложка советского журнала "New Dawn", распространяемого в Африке. На самой первой странице студентки Вильнюсского пединститута в национальных костюмах вручают генералу Ярузельскому студенческую шапочку. Вот и лекарство от ностальгии".
Стихов, которые вдохновлены путешествиями, в творчестве Венцловы немало – начиная с самых ранних, отражающих впечатления от литовского взморья или Кавказа. Позже географию литовской поэзии он расширил не только до Австрии или Скандинавии, но и до Албании, Китая и даже Тасмании.
Пожалуй, самым большим вниманием критики удостоили стихотворение Томаса Венцловы "Осень в Копенгагене". Майкл Скэммел говорит, что оно "самое законченное и волнующее из всех стихов сборника". Это, наверное, и самое трагичное из стихотворений поэта. "Осень в Копенгагене" рассказывает о тройном романе: с женщиной, с родиной и с родным языком. Все они заканчиваются неудачей. Любовь к женщине оказалась случайной – "весь словарь по ошибке / совпал с местоимением "мы" (курсив мой. – Д. М. )" – и безрадостной. Родину напоминают тучи, сам день, описываемый в стихотворении, "полный черным привкусом отчизны". Но единственный осязаемый и в то же время связанный с ней объект – "дырявый урановый кит / на прибрежных скалах" (иначе говоря, застрявшая там советская подводная лодка), которая не вызывает ностальгии, а свидетельствует о находящемся неподалеку ледяном и опасном мире. Неудачен и роман с родным языком:
И роется в языке
мысль, как в ящичке потайном, не способна найти в тоске
тех союзов и падежей, копошащихся где-то рядом
окончаний,
чей несмолкаем гул;
чтобы жизнь воскресить отгоревшую – на берегу
воспоминаний.
Дословно последние строки звучат: "словно не нами пережитая, но дух захватывающая боль / и тишина".
Эти неудачи создают и ситуацию угрозы ("дышит туманами Каттегат, веет ледяным дыханием Телемарк, / и смерть – это смерть"), которую лирический герой принимает как вызов, как зону пустоты, необходимую при переходе из "старого пространства" в новое, незнакомое. Стихи написаны в 1983 году, они словно подводят итог опыту ухода из дома.
Поэт фиксирует детали пейзажа, архитектуры или истории. Скажем, в стихотворении Тu, felix Austria узнаешь Вену, живших там в свое время Фрейда и Гитлера, Сизифа, катящего в гору камень – архитектурную деталь Вены. Но написано это во время войны в Боснии, и автору важны не свои туристические впечатления, а диагноз, который он ставит современному миру. Старинный девиз Австрийской империи "Bella gerant alii, tu, Felix Austria, nube" в контексте стихотворения приобретает циничное звучание. "В то пограничье, где в ответ / Христу ли, Моисею ли морзянкой / пошел брехать калашников – назавтра / уже не взять билет". "Счастливая Австрия" изолировалась от войн, "погибнут <…> уже не мы". Но государственные границы не спасают от смерти:
Раскрыто для полета
окно. Но смерть не здесь.
Смерть рядом. Рукописи теребя,
рвет лист календаря привычным жестом,
у зеркала глядится в отраженье -
в тебя.