Избранные труды - Вадим Вацуро 13 стр.


Плетнев все не поправлялся, он жил за городом, на Кушелевой даче, и Дельвиг видел его редко. Гнедич тоже жил на даче, в бывших комнатах Батюшкова, умершего заживо. На окошках оставались еще следы руки сумасшедшего поэта: "Есть жизнь и за могилой" - и другая надпись: "Ombra adorata", возлюбленная тень. Гнедич часами смотрел на эти строки. Батюшков был когда-то его другом.

Баратынский женился и замолк. Александр Тургенев был в Петербурге, но почти ни с кем не общался. Двойное горе легло на него: смерть Карамзина, осуждение брата.

Не было ни Пушкина, ни Жуковского.

Живым, кажется, был один Вяземский. Он приехал 24 мая, едва успев на погребение Карамзина. Он был подавлен, но не сломлен. В этот свой приезд он в первый раз зашел к Дельвигу. Он ехал в Ревель с осиротевшим семейством Карамзиных и с Пушкиными; перед отъездом он успел написать письмо Пушкину, советуя вновь обратиться к царю с обещанием держать язык на привязи и проситься для лечения в Петербург или за границу.

В эти месяцы Дельвиг писал мало.

В "Северных цветах на 1827 год" появилось только одно его новое стихотворение - "В альбом А. Н. В-ф", написанное 20 января. "А. Н. В-ф" была Анна Николаевна Вульф, старшая дочь приятельницы Пушкина П. А. Осиповой, владелицы тригорского имения, - одна из тех девушек, которые были так заинтересованы бароном во время его визита в Михайловское. Тогда же укрепились дружеские отношения Дельвига с Прасковьей Александровной и всем семейством - и общая их привязанность к Пушкину сыграла здесь не последнюю роль. Еще в июне 1825 года Дельвиг писал Осиповой, что вышлет в Ригу альбом Анны Николаевны со стихами Баратынского и своими, а осенью 1826 года А. Н. Вульф была в Петербурге и познакомилась с Софьей Михайловной. Вероятно, тогда же Дельвиг и вписал в ее альбом свое полушуточное посвящение - на первых же страницах, вслед за выписками из Пушкина и Жуковского.

Наряду с этими стихами - спокойными и безмятежными - Дельвиг печатает в альманахе и другое стихотворение, выбранное из старого запаса - "Гений-хранитель (Сновидение)" - 1820 или 1821 года. В 1826 году они получали совершенно иной смысл, нежели пятью годами ранее. Обремененный душевными страданьями герой во сне видит себя покрытым ранами и в цепях, над ним рыдает светлый вестник богов. Не один гений-хранитель, сами боги бессильны перед законами мощного рока и парками, прядущими нить человеческой жизни, - и страдание невинного потому неизбывно.

Каковы бы ни были намерения автора, в эпоху аллюзионной поэзии эта аллегория приобретала зловещий и конкретный смысл. Вряд ли она была общественным выступлением, но она отражала общественное мироощущение.

Два других стихотворения Дельвига в альманахе оказывались поэтическим апофеозом дружбы. Одно из них - "Дифирамб (На приезд трех друзей)" было написано в августе 1821 года, когда съехались вместе Баратынский - из финляндской ссылки, П. Л. Яковлев - из Бухары и Кюхельбекер - из Германии. "Три гостя, с детства товарищи, спутники…" Здесь уже был прямой умысел: рано или поздно книжка альманаха должна была дойти до Кюхельбекера, ныне томившегося в Шлиссельбурге. "Любовь и дружество до вас дойдут сквозь мрачные затворы…"

Четвертое и последнее стихотворение было той самой посвященной Баратынскому идиллией "Друзья", которую не удалось провести сквозь цензуру в 1825 году.

"Союз поэтов" продолжал существовать.

Дельвиг отказался на этот раз от тематической подборки своих стихов, но устойчивые литературные интересы кружка все же продолжали заявлять о себе. Книжка открывалась "Письмом V" - продолжением статьи Григоровича о русских художниках - и тем самым как бы формально продолжала "Северные цветы на 1826 год". "Сербские песни" Востокова связывали ее и с первым выпуском альманаха. На этот раз Востоков дал четыре первоклассные песни, в том числе знаменитую "Жалобную песню благородной Асан-Агиницы" - ту самую, которая так заинтересовала Мериме, Гете и которую в 1835 году начал переводить Пушкин. И здесь же появляется один из наиболее значительных опытов русской "народной идиллии" - "Рыбаки" Гнедича.

Идиллия Гнедича отнюдь не была новинкой: она была напечатана дважды еще в 1822 году, и тогда же о ней писали с похвалой Бестужев и Плетнев. Гнедич совершенно намеренно поэтизировал русский национальный быт и притом быт современный, уравнивая его в правах с античным бытом феокритовских идиллий. Эти эстетические задачи были очень близки декабристскому крылу "соревнователей" - и здесь с ними совершенно сходился Дельвиг. Поэтому, когда Гнедич вернулся к своим "Рыбакам" и усовершенствовал текст, Дельвиг воспользовался случаем и напечатал новую редакцию, приложив к ней картинку.

Наконец, в книжке были и антологические стихи - "Наяда" Баратынского - перевод из Шенье - и четыре "антологических" элегии Плетнева. "Садовник", "Рассудок и страсть", "Воспоминание" и "Ночь". Это были последние по времени плетневские стихи и его последнее увлечение: от элегии-медитации, элегии-размышления он шел к "элегическому фрагменту", как у Пушкина или Баратынского.

Иван Иванович Козлов дал два стихотворения: "Подражание Шатобриану (Отрывок, посвященный Александру Ивановичу Тургеневу)" и "Лунная ночь в Кремле". Первый из них получил потом название "Разорение Рима и распространение христианства". Второе же произведение носило подзаголовок "Из поэмы Наталья Борисовна Долгорукая, посвященной В. А. Жуковскому". К нему Дельвиг сделал примечание: "Эта маленькая поэма, начатая в 1824 году, через несколько месяцев будет окончена и напечатана".

Дельвиг имел все основания опасаться аллюзий, которые возникали сами собой. Прямая связь поэмы Козлова с рылеевской думой о Наталье Долгорукой бросалась в глаза. Отрывок в "Северных цветах", конечно, был невинным пейзажным описанием - но далее в полном тексте шла сцена явления призрака: казненный Иван Долгорукий перед женой поднимает за волосы свою отрубленную голову. Если все это было написано в 1826 году - о печатании поэмы не могло быть и речи. Нам неизвестно, когда Дельвигу пришла мысль сделать свое примечание - не в самом ли начале 1827 года, когда уехали в Сибирь Волконская и Трубецкая, и самое имя Натальи Долгорукой читалось как прозрачный намек на жен, оставшихся верными жертвам самовластья? В 1827 году, когда поэма готовилась отдельным изданием, Жуковский очень беспокоился о ее судьбе - и было отчего.

В дельвиговском альманахе сохранялась еще атмосфера додекабрьского времени. Сейчас, когда все должно было меняться, он то и дело становился против течения - то вольно, то невольно.

Федор Туманский отдал сюда "Птичку" и элегию "18 апреля". В "Птичке" слышались отзвуки поэтических аллегорий о свободе. Туманский подражал пушкинской "Птичке", в которой южный изгнанник радовался, что может доставить свободу хотя одному живому существу. Дельвиг тогда тоже создал свою вариацию - "К птичке, выпущенной на волю". Туманский запоздал, но его стихи зато выиграли в популярности: его "Птичка" осталась в памяти поколений читателей, и современники были убеждены, что он превзошел не только Дельвига, но и Пушкина. Лев Пушкин вписал эти стихи в альбом Анны Вульф.

Цензор П. И. Гаевский предлагал исключить из "Цветов" стихи "Сон тирана (Из Брета)" и сделать купюры в "Подражаниях корану" Ротчева, в послании Богдановичу и "Телеме и Макаре" Баратынского. Главный цензурный комитет определил: запретить семь стихов в послании, а "Сон тирана (Из Брета)" заменить на "Сон злодея (Из Садия)".

"Сон тирана", ныне "злодея", был подписан "1. 8.", т. е. "А. И.", - не Илличевским ли? Он снабдил Дельвига еще прозаическим анекдотом и четырьмя "легкими стихотворениями" в обычном своем роде. По одному стихотворению дали М. Яковлев, Великопольский; два перевода с немецкого - Платон Ободовский. Все это были имена, уже известные нам по прошлым книжкам; но к ним добавились и новые.

Список новых имен открывался неожиданно Фаддеем Булгариным.

Мы оставили Булгарина в тот момент, когда он лихорадочно пытался обелить себя перед новым правительством.

Он делает все новые и новые шаги. Он действует через М. Я. Фон-Фока, родственника Греча, ставшего правой рукой Бенкендорфа, он пишет дежурному генералу Потапову, он оправдывается, объясняет, указывает на свои статьи, в которых проповедовал чистую нравственность и любовь к престолу.

Он составляет две записки - "О цензуре в России и о книгопечатании вообще" и "Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного". В записках содержались рекомендации, следуя которым правительство должно было безраздельно господствовать над общественным мнением.

Следовало искоренять европейский либерализм, искоренять убеждением и воспитанием, употребляя "благонамеренных писателей и литераторов". Последних надлежало привлекать к себе, направляя их перо и снимая бессмысленные цензурные запреты. Дайте невинную пищу умам - и вы отвлечете их от политики. "Должно знать всех людей с духом лицейским, наблюдать за ними, исправимых ласкать, поддерживать, убеждать и привязывать к настоящему образу правления…"

Либерализм свил себе гнездо в высшем сословии - среди людей богатых и знатных, отравленных французским воспитанием и честолюбивыми стремлениями. Истинной же опорой правительства является "среднее сословие" - достаточные, но небогатые дворяне, чиновники, богатые купцы, промышленники, частью мещане. К ним-то и должно адресоваться правительство и "благонамеренные литераторы", формируя общественное мнение.

Это была целая программа "официального демократизма", которой отныне будет следовать Булгарин в "Северной пчеле" и в своем "нравственно-сатирическом романе".

Записки Булгарина иногда рассматривались как прямые доносы, но это неверно. Он не называл никаких имен, неизвестных правительству, он даже пытался извинить лицейских преподавателей, которые не имели сил справиться с веяниями, идущими извне. Записки имели назначение не карательное, а охранительное.

Но как бы ни рассматривать их, они были решительно враждебны тому "лицейскому духу", который продолжал сохраняться в дельви-говском кружке, - и не вызвали в нем возмущения лишь потому, что о существовании их никому из литераторов не было известно.

Булгарин делал отчаянные усилия выскользнуть из-под дамоклова меча, но старые связи напоминали о себе ежеминутно. На гауптвахте Главного штаба сидел арестованный Грибоедов и писал такие записки, от которых и вчуже становилось страшно. Он просил газет, книг; ему нужны были деньги. Он научал Булгарина, как к нему проникнуть, и посмеивался над его "трусостью". Булгарин исполнял комиссии.

Он был искренне привязан к Грибоедову и даже готов был идти на какой-то риск, что вообще ему было не свойственно. Он любил по-своему и Рылеева, и Бестужева, и Петра Муханова, и Корниловича. Потеря их была ему чувствительна. Как коммерсант наполовину, он скорбел вдвойне: с ними его издания лишались первоклассных сотрудников.

Книжки его журналов запаздывали. Булгарин с Гречем работали в поте лица. С ними работал и Орест Сомов - единственный, кто остался из редакционного кружка "Полярной звезды". Сомов не имел никакого состояния и жил только литературным трудом. Целыми днями он читал корректуры, писал критики, переводил и еще умудрялся писать повести. При всем том сотрудников не хватало.

Булгарин взбешен, раздражен - и неустойчивостью своего положения, и уменьшением числа подписчиков, и журнальными неудачами. В июне он обрушивается на Греча, обвиняя его в коммерческой несостоятельности. Греч проглатывает пилюлю: он зависит от Булгарина; лишь в письмах третьим лицам он замечает язвительно, что на соратника его напало "периодическое исступление, в котором он лает на всех и грызется со всеми". Греч исповедует теперь принцип: сиди тихо; он тихо сидит перед открытым окном своей дачи на Черной речке и предается утешительным мечтаниям о будущем благоденствии России под эгидой доброго государя.

В этом смысле он пишет Федору Николаевичу Глинке, не скупясь на похвалы царскому семейству и прося у ссыльного новых стихов - на коронацию.

Письмо - демонстрация безграничной преданности престолу; так лучше - и для корреспондента, и для адресата.

В этих условиях лучше всего заключить всеобщий мир.

С 1827 года отзывы "Северной пчелы" о прежних противниках - Баратынском, тем более о Жуковском становятся все лояльнее и благосклоннее. Летом этого года Булгарин делает первые шаги к примирению с Николаем Полевым.

С Дельвигом же и прямой борьбы у него не было, была интрига, конкуренция.

Булгарин дает в "Северные цветы" очерк - "Развалины Альмодаварские" из своих старых испанских впечатлений.

Одновременно в дельвиговский альманах приходит Орест Сомов.

Еще в июне отношения его с Дельвигом были прохладны: вероятно, сказывались следы прежних литературных распрей.

"…С Дельвигом я иногда видаюсь, но, не знаю почему, до сих пор мы не могли сблизиться", - писал он в одном из писем. Стало быть, потепление отношений приходится на вторую половину 1826 года. Во всяком случае, в "Северных цветах" появилась его "малороссийская быль" "Юродивый" - небольшая повесть из быта и преданий Малороссии, его родины. Сомов был одним из зачинателей этой темы, которой предстояло достигнуть своей вершины в "Вечерах на хуторе близ Диканьки".

Прежние "вкладчики" "Полярной звезды" шли в альманах Дельвига.

И что было особенно важно - они доставляли Дельвигу прозу: беллетризованный очерк, новеллу - то, в чем постоянно нуждались альманахи - все альманахи, исключая, быть может, "Полярную звезду". И Булгарин, и Сомов умели писать именно альманашную прозу - и в этом сказывались навыки профессиональных литераторов. Сомов был даровитым прозаиком, но все его замыслы большого романа остались незавершенными: он работал всю жизнь для журналов и альманахов, которые требовали малых прозаических форм.

И еще один человек из кружка "Полярной звезды" появился в "Северных цветах". Это был уже знакомый нам Василий Никифорович Григорьев. Восстание и все последовавшие события не коснулись его - во всяком случае, внешне; в поздних записках он с некоторой боязнью вспоминал о своей короткости с людьми, которые, как оказалось, замышляли произвести государственный переворот. Когда эшафот и каторга поглотили его старших покровителей и учителей, он сохранил связи с Булгариным и Сомовым - и Дельвигом. Он дал ему стихотворение "Бештау", навеянное впечатлениями от Грузии, где он побывал весною 1825 года; Кавказ теперь питал его творчество, и с Грузией же окажется связанной его биография ближайших лет.

В "Северных цветах" собирались остатки рассеянного Вольного общества любителей российской словесности.

Председатель же общества, Федор Николаевич Глинка, испытавший арест, суд и высылку, сидел в это время в Петрозаводске советником Олонецкого губернского правления, и приказные хлопоты не заглушали в нем невыносимой тоски. Мир его рушился, и ему начинало казаться, что "любви и дружества уже не стало на земле". Оставались письма, стихи и воспоминания. Письма становятся для него беседой, визитами. Вместо живых людей он населяет свою комнату портретами: у него есть уже гравированный портрет Крылова; он просит таких же от Гнедича и от Греча. В этом иллюзорном мире нарисованных слов и нарисованных лиц он ведет свою иллюзорную жизнь - в стихах: он заново переживает тюрьму, суд, опровергает клеветников, спасается от доносчиков, жалуется и исповедуется.

Библейские пророки его псалмов уже не гремят обличениями, они томятся на чужбине, под снежными бурями Прионежья, они ждут, когда исполнятся сроки, их окружают "ловители", готовящие кандалы.

Эти стихи, столь личные, столь субъективные, попадая в печать, становились фактом общественным. В них отсвечивала судьба автора, принадлежавшая истории общества.

А в печать они проникали. По счастью, он не был осужден формально и ему дозволялось печататься. В ноябре 1826 года Греч письмом пригласил его к сотрудничеству в "Сыне отечества и Северном архиве". Обрадованный Глинка поспешил ответить согласием - но Греч замолк. Глинка ждал долго и тщетно, но никаких объяснений не последовало. Иллюзия рухнула - и это было для него особенно тягостно. Он считал, что над ним тяготеют три несчастия: бедность, политическое унижение и одиночество; сотрудничество в петербургском журнале было бы если не избавлением, то облегчением.

Назад Дальше