Связи с альманашниками не приносили денег, но скрашивали одиночество. Глинка всегда охотно откликался на просьбы, тем более сейчас. "Если увидите Дельвига и Плетнева, - пишет он Гнедичу, - поклонитесь то-же им. Барон что-то долго уж не пишет". Стало быть, Дельвиг писал уже Глинке-ссыльному - но письма эти не дошли до нас.
В "Северных цветах на 1827 год" есть несколько произведений Глинки: два в прозе ("Чудесная сопутница", "Осенние дни"), "аполог" из Гафиза "Нетленные глаза" и маленькое полушуточное "Приключение". Все эти вещи могли бы быть написаны еще до несчастий, постигших Глинку. Может быть, так оно и было: ссыльному не менее Греча нужно "сидеть тихо", не страдать и не жаловаться. Уместно ли публиковать в Петербурге тюремные стихи?
Глинка "сидит тихо" - до поры до времени.
В январе 1827 года в Главный цензурный комитет пересылается по заключению цензора П. И. Гаевского его стихотворение "Сон", предназначенное для "Северных цветов", где "поэт представляет мать свою явившеюся ему в сновидении и предсказывающею со слезами будущий бедственный жребий его". Стихи, по заключению министра, не подлежали напечатанию: "подписанное под стихотворением имя сочинителя, замешанного в происшествиях 1825 года", могло "подать повод к различным заключениям".
Глинка был последним из могикан "Вольного общества".
Оно вырастило плеяду поэтов и прозаиков, познакомило их между собою, создало печатные органы и в недрах своих зародило два альманаха. Потом оно распалось на кружки - и кружок Дельвига был теперь единственным оставшимся, к которому тянулись литературные силы.
В "Северных цветах на 1827 год" есть стихи, написанные начинающими поэтами. Одним из них был Валериан Павлович Шемиот, принесший в альманах одну переводную элегию из Парни. Он был в каком-то родстве с Пушкиным: во всяком случае Л. Н. Павлищев, сын Ольги Сергеевны, называет его двоюродным братом своей матери.
Двадцатилетний Павел Шкляревский отдал в "Цветы" перевод "Der Tanz" Шиллера ("Пляска"). Этот сын священника из Лубен был даровитым поэтом и подавал блестящие надежды как филолог. Он только что окончил петербургскую гимназию и поступил в университет; он знал несколько языков и питал особое пристрастие к немецкой поэзии и русским "архаистам"; шиллеровские дистихи выходили у него торжественными и важными, насыщенными славянскими речениями.
Его заметили А. Е. Измайлов и граф Хвостов, вероятно, почувствовавший в юном поэте интерес к классической традиции; когда Шкляревского в числе наиболее преуспевших студентов отправляли в 1828 году в Дерпт, в Профессорский институт, он писал тамошнему профессору, своему знакомому и тоже "классику", В. М. Перевощикову: "Я знаю, что вы очень озабочены приготовлением лекций для студентов разных наших университетов, которые назначаются после вашего в Дерпте курса отправиться в чужие края, в том числе будет некто Шкляревский, которого я знаю с очень хорошей стороны и при отъезде его не премину вам рекомендовать особливым письмом". И спустя некоторое время: "…снова прошу не оставить покровительством вашим студента Шкляревского". Перевощиков внял рекомендации и не пожалел об этом; 6 января 1829 года Хвостов вновь писал Перевощикову о своем протеже, посылая и для того, и для другого свою оду с надписью: "Очень доволен, что слышу от Вас о сем молодом питомце наук похвальные вести. Я всегда от него ожидал доброго поведения и прилежания к наукам, и теперь, имея Ваше о нем одобрение, остаюсь покоен…"
Шкляревский не появится больше на страницах "Северных цветов". Из Дерпта он не вернулся. Страшное нервное переутомление, простуда и начавшийся туберкулез свели его в могилу двадцати четырех лет.
Люди неизвестные или почти неизвестные, без связей, без протекции в литературном мире. Они появляются на вечерах у графа Хвостова: меценат любит молодежь, а может быть, ищет популярности. Они приносят свои первые опыты Воейкову, которому нечем наполнять свои издания и который ищет сотрудников, не пренебрегая ничем и никем. "Новости литературы" не пережили 1826 года - но в следующем же году Воейков затевает "Славянин", другое журнальное приложение к "Русскому инвалиду". Как и ранее, он пишет жалобные письма и просит хоть что-нибудь на зубок новому журналу; он льстит и христарадничает, почти не скрывая иронической ужимки. Он печатает и Шкляревского - в том же 1827 году; а еще ранее, в старых "Новостях литературы", и двух других поэтов, имена которых появляются в "Северных цветах на 1827 год" - Ивана Балле и Александра Николаевича Глебова.
Первый из них - восторженный дилетант, некогда протеже Плетнева, еще в 1817 году ободрившего его письмом. Почти через пятнадцать лет он будет писать Плетневу, добиваясь помещения в "Современнике" какой-то своей статьи и называя Пушкина, Баратынского и Жуковского не иначе как по имени-отчеству - в знак особого благоговейного уважения и в то же время интимности. Второй - литератор-полупрофессионал, какие стали появляться на рубеже 1830-х годов, сменив собою любителей - "аматеров" предшествующего десятилетия. Его описал В. Бурнашев, встречавший его у Воейкова в 1830-е годы: молодой поэт, в черной паре, в очках, "сам ярко-розовый, рыжеватенький, с узенькими бакенбардочками", застенчивый, как девушка, и хватающий за пуговицы знакомых во время разговора. Глебов был провинциалом, по-видимому, из Курска и приехал в столицу в 1824 или в 1825 году. Тогда же его впервые и заметил Воейков. В исходе октября 1826 года Глебов ездил со служебным поручением на север, в Олонецкую и Новгородскую губернии. С этого времени северные безотрадные пейзажи входят в его стихи; элегические мотивы изгнания и заточения придают им однообразно-унылый колорит, навлекший на него цензурные подозрения; наводили даже справки, не тот ли это Глебов, который выходил на Сенатскую площадь, и, узнав, что не тот, все же запретили стихи. Глебов не растерялся и вновь подал их - уже другому цензору и для другого издания, - и они прошли благополучно. В 1830 году история повторилась: запретили его послание "К брату", начинавшееся словами: "Ты прав, брат, сердце воли просит…", через два года Глебов напечатал и это послание в собственном альманахе.
Он участвовал почти во всех петербургских альманахах и повременных изданиях: у Воейкова, у Михаила Алексеевича Бестужева-Рюмина, издателя "Северного Меркурия" - мелкотравчатой газетки, где собирались литераторы "задней шеренги", но где всплывали и неизвестно откуда взявшиеся неизданные стихи Рылеева. Глебов переводил с французского, немецкого, писал очерки, повести, критические разборы. До нашего времени дошла его тетрадь, где между его собственными стихами были вписаны пушкинская "Вольность" ("Ода на свободу") и послание В. Ф. Раевского "К друзьям" - знаменитые тюремные стихи "первого декабриста", тоже, кстати, курянина. Итак, и запрещенных стихов он не сторонился, и, стало быть, не были совершенной случайностью ни его лавирование между цензурными рогатками, ни самые тюремные мотивы его лирики. Гражданская поэзия двадцатых годов успела наложить свой отпечаток и на "массовую литературу", типичным представителем которой был Александр Глебов.
В "Северных цветах" он напечатал два стихотворения - "Волшебный сад" и "Август месяц".
Альманах собирается, новые люди приходят в него, он выигрывает в разнообразии, но при этом теряет в единстве. В январе 1826 года в Москве вышла "Урания", изданная "Погодиным университетским". В ней были стихи Пушкина, добытые Вяземским, самого Вяземского, Баратынского, которого Погодин видел у И. И. Дмитриева и тут же выпросил несколько стихотворений, старшего поколения московских поэтов - Раича, Мерзлякова, Нечаева - стихи, предназначавшиеся для злополучной "Звездочки". Основной же круг участников составляли молодые поэты: Шевырев, Ф. И. Тютчев, Ознобишин; Михаил Александрович Максимович, подающий надежды ботаник и страстный любитель народной поэзии, уже начавший подбирать материалы для своего собрания малороссийских песен. Сюда же попали и стихи А. Полежаева, посещавшего иногда Погодина, и товарища Полежаева по университету, Александра Гавриловича Ротчева, человека довольно типичного для тогдашней университетской богемы, переводчика Байрона и Шиллера, писавшего и антиправительственные стихи, за которые ему пришлось попасть потом под надзор жандармов. У Ротчева уже был некоторый литературный опыт: он печатался и в "Московском телеграфе", и даже в воейковских "Новостях литературы".
"Уранию" ждал успех. В январе Баратынский прислал книжку Пушкину как не выдающееся, однако же отрадное явление на альманашном горизонте - и особенно обращал его внимание на стихотворение Шевырева "Я есмь" - талантливое, хотя и тронутое "трансцендентальной философией", к которой Баратынский присматривался не без настороженности. Он успел расположить Пушкина в пользу Шевырева; Пушкину также понравилось это стихотворение. Вслед за тем альманах получил и Дельвиг.
Прислал книжку сам Погодин, и Дельвиг откликнулся вежливым письмом, где, впрочем, перепутал имя и отчество своего нового корреспондента. "Милостивый государь Михайло Алексеевич, - писал он, - Вы предупредили меня, но и я не совсем виноват. Уважая и любя вас за литературные труды ваши, я не знал ни вашего имени, ни места жительства". Он благодарил Погодина за "приятное товарищество" - "Урания", по его мнению, была единственным из альманахов 1826 года, достойным внимания, - и просил принять участие и в "Северных цветах".
Погодин счел за благо закрепить начавшиеся отношения, и прислал повесть "Русая коса". Этим своим опытом он был очень доволен, и она была ему дорога еще по особым причинам: прототипами были он сам и княжна Александра Ивановна Трубецкая, его ученица и предмет страстного поклонения. Естественно, что он не поставил своего имени, но взял значащий псевдоним "З-ий" ("Знаменский"). Так называлось имение Трубецких, где писалась повесть и где Погодин вместе с молодыми княжнами издавал когда-то рукописный "Знаменский журнал" и был облечен званием "историка Знаменского".
Два поэта - участника "Урании" - приносят в альманах Дельвига ориентальные стихи. Один из них - Ознобишин, уже печатавшийся в прошлой книжке "Цветов"; он востоковед, полиглот, переводит с арабского и персидского; он дает Дельвигу "Фиалку", "подражание Ибн-Руми". Второй - Ротчев, явившийся со своим "Подражанием арабскому":
Клянусь коня волнистой гривой
И брызгом искр его копыт,
Что голос бога справедливый
Над миром скоро прогремит!
Это - "Подражания корану", а еще более - подражание пушкинским "Подражаниям".
В ротчевских стихах звучала тема "страшного суда", как в третьем стихотворении пушкинского цикла. Именно эти пушкинские стихи с восхищением повторял Рылеев.
Ротчев был воспитан на поэтических инвективах декабристской лирики и на мятежных восточных стихах Байрона. Цензура колебалась, пропускать ли в печать цитированные нами строки. Пророческий пафос их не был случайностью; нам придется убедиться в этом, когда мы снова встретимся с Ротчевым на страницах "Северных цветов".
Ротчевские подражания должны были обратить на себя внимание Дельвига. "Сияющий Коран" Пушкина он прочел одним из первых и в первой же книжке своего альманаха напечатал четвертое стихотворение цикла. Начатая Пушкиным тема находила продолжателя.
Дельвиг печатает стихи Ротчева с забавной подписью-оговоркой: "Тютчев", которую тут же спешит исправить в "Северной пчеле".
Но мы вынуждены были забежать несколько вперед, чтобы закончить речь о московском альманахе.
Идет июль 1826 года.
В ночь с 12 на 13 июля 1826 года Дельвиг вышел из дома. Было облачно и дождливо, и многочасовая прогулка могла стоить ему дорого. В феврале его неделю била лихорадка, и всерьез опасались воспаления.
Откуда он узнал, что на рассвете 13-го совершится казнь и увезут в Сибирь осужденных на каторгу - в их числе Ивана Пущина? Этого не знал в Петербурге почти никто. Путята пытался узнать о времени экзекуции у Николая Муханова, адъютанта петербургского генерал-губернатора, но и тот ничего не знал положительно.
Все же они дознались и пришли - и Путята, и будущий историк Шницлер, и чиновник Пржецлавский, и Греч, который стоял рядом с Дельвигом у кронверка, и еще человек двести глядели издали.
Дельвиг должен был выйти с Миллионной и перебраться через Неву по понтонному Исаакиевскому или по Троицкому мосту - но первый из них был уже разведен в полночь, а на втором стояла стража, перекрывая выход к крепости. Если Дельвиг шел пешком, а не воспользовался яликом, как это сделал Путята, стало быть, он отправился задолго до полуночи. Он добрался до самой площади, где сооружали помост для виселицы, и когда Путята явился туда - это было, вероятно, в исходе второго часа или даже позднее - он уже увидел его и Греча в числе безмолвных зрителей - обитателей окрестных домов, сбежавшихся на барабанный бой. Дельвиг ждал; сколько времени - неизвестно. Он видел, как ставили виселицу, как вывели арестантов, осужденных на каторгу, как читали им приговор и сжигали офицерские мундиры. Возвращаясь уже в арестантском платье, рассказывал Путята, осужденные "шли бодро и взорами искали знакомых в толпе".
Видел ли Дельвига Иван Пущин, успел ли Дельвиг попрощаться взглядом с лицейским товарищем?
Судьба на вечную разлуку
Быть может, здесь сроднила нас.
Строки лицейской песни Дельвига всплывут в памяти Пущина еще через двенадцать лет.
А затем Дельвиг видел то же, что и Путята: как взвели на помост смертников, как три тела тяжело рухнули вниз, проламывая доски, и как совершилась вторичная казнь. И, может быть, он слышал ропот - толпы ли, казнимых или казнящих? - ропот ужаса, сострадания или негодования.
Он не рассказывал об этом, и вообще в его семье избегали говорить о происшествиях 14 декабря. Мы знаем только одно: в конце июля он собирается вместе с женой покинуть Петербург и даже делает к тому какие-то шаги. В июле - именно в июле 1826 года что-то гонит его из столицы. Это "что-то" - не внешние причины, а внутреннее чувство.
К лицейской годовщине 19 октября 1826 года он напишет стихи о двух друзьях, отторгнутых от своего круга, - о Кюхельбекере и о Пущине. С одним из них он успел проститься, хотя молча; с другим попрощается за него Пушкин, ровно через год, 12 октября, на случайной дорожной станции, затерянной под Псковом.
Выпьем, други, в память их,
Выпьем полные стаканы
За далеких, за родных,
Будем нынче вдвое пьяны.
Здесь - темы декабристских стихов Пушкина. И не только темы, даже слова. "Внятен им наш глас, Он проникнет твердый камень". "Любовь и дружество до вас Дойдут сквозь мрачные затворы, Как в ваши каторжные норы Доходит мой свободный глас".
"Храните гордое терпенье" - парафраза "лицейской песни" Дельвига.