Франц Кафка. Узник абсолюта - Макс Брод 10 стр.


О, мой слишком совестливый друг! Твоя литературная работа – это лишь символ твоей праведной жизни, и в то же время – она нечто гораздо большее. Она существует сама по себе, она – твоя жизнь, она – наиболее правильное и соответствующее выражение тех творческих сил, с которыми ты родился. Это – то, что ты требуешь от себя и от всего человечества: не тратить впустую дарованные ему способности, не дать им зачахнуть, но использовать каждое свое усилие для того, чтобы выполнить "Поручение" и таким образом предстать перед "Судом", отбиваясь от нападок грешников, старающихся не дать другим войти в ворота. Соблазнов – великое множество. "Если ты поддашься ложному звону ночного колокола, ты уже никогда этого не исправишь". "Никто, никто не укажет тебе путь в Индию. Даже тогда (во времена Александра), когда ворота в Индию были неприступны, меч царя указал дорогу. Сегодня эти ворота находятся где-то в другом месте, на более дальнем расстоянии, на большей высоте. Но никто не указывает дорогу. У многих есть мечи, но они только беспорядочно размахивают ими, и обращенные на них взгляды не могут уловить никакого направления". (Из сборника рассказов "Сельский врач".) И все же "неподкупность" и "неразрушимость" в нас остаются. Мы смотрим на них издалека, "со времени битв Александра", мы читаем и перелистываем страницы "наших старых книг", ждем пришествия "имперского посланника". Это то, чему учил нас Рабби Тарфон в "Изречениях отцов", тонко понимая постоянно колеблющееся противостояние между оптимизмом и пессимизмом: "Вам не дано выполнить задачу, но это не значит, что вы должны отказываться от ее выполнения".

Если сравнить творчество Кафки с творчеством Флобера, то можно увидеть различие в принципах. Для Флобера искусство – основная суть и истинный смысл существования. У Кафки мы видим другое: "Наше искусство заключается в ослеплении Правдой. Свет, который ложится на искаженную маску и потом исчезает, – это и есть Правда, и ничего больше". Искусство – это отражение религиозного опыта. Но для Кафки искусство было дорогой к Богу, и не только в этом конкретном смысле. Тот, кто сбился с пути, все равно видит дорогу – ту дорогу, с которой он свернул, но в хорошем, позитивном значении, объясненном выше, – все равно что повивальная бабка человеческих возможностей, учительница, которая учит жить полнокровной жизнью и развивать свои природные способности. Кафка пишет 15 августа 1914 г.: "Я пишу несколько недель, пусть это продолжается и дальше! Хотя я уже не так хорошо защищен, как два года назад, и не так погружен в творчество, мои чувства пришли в порядок и моя пустая, сумасшедшая холостяцкая жизнь имеет какое-то оправдание. Только так мне может стать лучше".

Таким образом, искусство служить религиозным принципам и дает смысл жизни. Работа, как одна из прекрасных созидательных возможностей, данных Богом, имеет такие же права, как и другие виды деятельности, которые сами по себе значительны и конструктивны настолько, что выводят писателя из пустыни тщетных устремлений в сферу активного общественного существования. Но труд писателя был недостаточен, с точки зрения Кафки. В его понимании нужно было также создать семью. Я никогда не забуду, как эмоционально читал он мне последний параграф из "Личных воспоминаний" племянницы Флобера Каролины Комманвиль. В этом отрывке описано, как Флобер жертвенно относился к своему идолу "La Litterature". Всюду – любовь, везде – нежность, и автор вопрошает, будет ли он к концу своей жизни сожалеть об уходе "от общества". Она склонна в это поверить. Причиной тому послужили несколько взволнованных слов, которые сказал ей Флобер во время одной из последних прогулок. Они повстречали одну свою знакомую в окружении ее очаровательных детей. Когда они возвращались домой по набережной Сены, Флобер взволнованно произнес: "Us sont dans le vrai… (Комманвиль объясняет) имея в виду честную и добропорядочную семью. – Oui’, se repetait-il a lui-memegranement, ’ils sont dans le vrai"… Кафка часто приводил эту цитату. Одно искусство для него было недостаточным, чтобы построить желанную жизнь. Но оно было незаменимой частью этой жизни и в то же время началом, основополагающей сферой, вокруг которой вращались другие орбиты. Эта глубокая трагедия заключалась в том, что обстоятельства препятствовали ему сделать первый шаг к началу праведной религиозной жизни, не давали ему надлежащим образом прочитать молитву, которую он был в силах произнести. Если бы ему дали возможность проявить свои литературные способности в полной мере, ему, несомненно, во многих отношениях стало бы гораздо лучше. Но так как этого не произошло, губительное воздействие нелюбимой работы постепенно затянуло его в метафизические глубины.

Очевидно, нельзя сказать, что, сделав первые шаги, Кафка мог бы легко решить все другие проблемы. Но без первых шагов провал был неизбежен. На самом деле многие проблемы Кафки были, по-видимому, абсолютно неразрешимыми.

Чтобы иметь представление об образе мышления и творчестве Кафки, нужно проследить ход его дальнейшего духовного развития, которое выходит далеко за рамки того, о чем нам сейчас известно.

Глава 4
К изданию сборника рассказов "Наблюдения"

Короткий летний отпуск, освободивший нас на две или три недели от рабского труда в канцелярии, доставил нам немало приятных ощущений. Быть свободными, иметь возможность наслаждаться окружающим миром, видеть вокруг беззаботных людей – как это было для нас замечательно, и мы радовались со всей силой молодости. Мы вместе гуляли, смотрели на горы и смеялись больше, чем когда-либо. Мы словно вырвались из подземелья на солнечный свет. Никогда в жизни я не был так весел, как во время того отпуска, проведенного с Кафкой. Мы вели себя как счастливые дети, безудержно шутили и испытывали огромную радость жизни. Для меня было большим счастьем находиться рядом с Кафкой и восхищаться его глубокими мыслями, бьющими ключом, – даже его ипохондрия была занимательна и заключала в себе множество идей.

Следует отметить, что мы проводили вместе не только летние отпуска, но и на протяжении многих лет прогуливались с ним по Праге и ее окрестностям. Летом мы каждое воскресенье подолгу гуляли вместе. На Пасху и в Троицын день отдыхали по два-три дня, а в обычные субботние дни мы также часто уезжали, покидая город после полудня. В нашей компании третьим был обычно Феликс Вельтш. Мы гуляли (как я прочитал в своем дневнике, по "неописуемо красивым" местам) по семь-восемь часов в день. Это было нашим спортом. Мы также купались в ручьях и реках. Мы плавали, загорали, закалялись. Однажды молодой Франц Верфель, словно школьник, решил провести отдых подобно дикарю. После этого он страшно загорел. Его стихи, которые мы читали вслух на заросших камышом берегах Сазавы, вселяли в нас энтузиазм.

Я приведу одно из своеобразных писем, в которых Кафка предлагал мне подобные экскурсии:

"Дорогой мой Макс!

Не траться на письмо, чтобы сказать о том, что ты не сможешь быть на станции Франца-Иосифа в 6.05, поскольку ты должен там быть. В 6.05 мы собираемся во Вран. В 7.45 пойдем по направлению к Давлу, где будем есть гуляш. В 12 часов у нас будет второй завтрак (ленч) у Стеховича, с двух до четверти четвертого мы пойдем через лес к речным порогам и будем грести на лодках. В семь мы вернемся на пароходе в Прагу. Не думай об этом, но в четверть шестого ты должен быть на станции. Но при этом ты все-таки можешь послать письмо, в котором напишешь, хотелось бы тебе поехать к Добржиховичу или куда-либо еще".

Мы провели нескончаемые счастливые часы в пражских купальнях, на лодках, плавая по Влтаве. Многие интересные впечатления описаны в моей новелле "Стефан Ротт". Я восхищался тем, как Франц плавал и греб веслами. Он всегда был ловок, и у него было больше смелости, чем у меня. Он любил испытывать судьбу, попадая в опасные ситуации. При этом на его лице появлялась почти жестокая улыбка, которая как бы говорила: "Спаси самого себя". Как мне нравилась эта улыбка, в ней было что-то ободряющее и вызывающее доверие. Франц был необычайно изобретателен в выборе различных видов спорта, или мне это просто казалось. И в этом, как и во всем остальном, он выражал себя с полной самоотдачей.

Наш первый совместный отпуск начался 4 сентября 1909 г., мы провели его в Риве. Кафка, мой брат Отто и я немало часов провели на маленьком пляже, под дорогой Понале, на курорте Мадоннина. Когда я вернулся в Риву после войны, я больше не увидел ни чудесных зеленых садов, ни ящериц, бегавших по песчаным дорожкам, которые вели от забитой автомобилями пыльной дороги к веявшим прохладой минеральным источникам. Незабвенное скромное курортное место за величавыми отвесными скалами! Я посвятил ему столько стихотворений! Мы были гостями в этом тихом южном местечке. Никогда юг не казался нам таким привлекательным. Кафка позднее снова посетил Риву, но тогда он уже жил там один. Это было в 1913 г., после первой большой неудачи в любви. Тогда он поселился в Гартунгенском санатории на другом берегу озера.

В 1909 г. мы отдыхали очень хорошо. И даже встречи и дискуссии с поэтом и певцом природы Далаго, когда он посещал те же купальни, что и мы, не могли нарушить нашего спокойствия. Опыт путешествий моего брата, который был гораздо более сведущ в практических делах, чем я, помог нам выбраться из многих трудных ситуаций. Мой брат, можно сказать, "открыл" для нас Риву за год до описываемых событий, а в тот год нашел легчайший путь для того, чтобы мы могли отдохнуть как можно интересней. На одной фотографии Франц стоит под колоннами замка Тоблино, на другой он сидит вместе с моим братом на мраморной плите возле берега озера.

В идиллию курорта Мадоннины ворвалась газетная статья – мы, конечно, тогда ничего не читали, кроме некоторых итальянских газет, выходящих в Риве, – о первых полетах над Брешией. Мы до этого никогда не видели самолетов и решили, несмотря на скудные средства, поехать в Брешию. Кафка был восприимчивее других к новому, и это доказывает, как не правы те, кто считает, что он жил в башне из слоновой кости и был погружен в мир фантазий, и полагает, будто он занимался лишь религиозными размышлениями. Кафка был совершенно другим, интересовался всем новым, в том числе современными техническими новшествами. Например, вначале он горячо увлекался кинематографом. Он никогда горделиво не замыкался в себе – даже в случае грубых нападок сторонников современных течений он терпеливо пытался найти им объяснение с неиссякаемой любознательностью, продолжая верить в здравый человеческий рассудок. Никогда в самолюбивой обособленности он не отвергал внешнего, земного, организованного мира. Его отталкивало грязное, аморальное – оно просто не интересовало его. У него был удивительный дар считать это скучным. Например, мне так и не удалось убедить его прочитать больше одной или двух строк из Казановы, которого я оценивал гораздо выше, чем он того заслуживал, и считал, что его следует читать.

Брешия была переполнена людьми. Несмотря на то что мы переживали за сохранность наших денег, нам в конце концов пришлось заночевать в комнате, которая показалась убежищем воров. Может быть, меня обманывает память, но мне кажется, в этой комнате была большая дыра в полу. Мы натерпелись в ту ночь страху. Зато на следующий день на залитом ярким солнцем аэродроме мы смеялись над нашими ночными злоключениями. Признаюсь, что, когда мы возвращались обратно, проведя ночь в Десензано, на улице за нами погнались фанаты, которые прятали за спинами сотни изображений святых, и мы, дрожа, отсиживались на лавочках около озера, дожидаясь рассвета. Так мы путешествовали в те дни – не зная первоклассных отелей, в состоянии беззаботного счастья.

Мы отдыхали в интересное время. Рива принадлежала Австрии, Брешия была итальянской. Ходили слухи о том, что в Монте-Брионе, неподалеку от Ривы, есть подземные убежища, но никто не воспринимал этого всерьез. Война казалась некой фантастической идеей, вроде философского камня, и, пересекая границу, мы об этом не задумывались.

Первые полеты произвели на нас огромное впечатление. Я сказал Францу, что ему следует немедленно обобщить впечатления об увиденном и написать статью. Я предложил устроить спортивное соревнование между нами, и ему эта идея понравилась. Я тоже собирался написать статью, и мы условились соревноваться, кто напишет удачнее. Надо сказать, что мы с Кафкой нередко затевали подобного рода игры. Например, во время этой экскурсии на аэродром мы договорились скрывать наши впечатления, и только в конце можно было поговорить об увиденном.

Но за придуманной мной игрой стоял тайный план. В то время Кафка мало занимался творчеством. Он месяцами ничего не писал и часто жаловался мне на то, что его талант, по-видимому, иссякает, что он окончательно покидает его. В самом деле, он иногда месяцами пребывал в состоянии летаргии. В моем дневнике я нашел запись, в которой говорится о его печали. Le coeur triste, l’espritgai – эта характеристика прекрасно ему подходит и объясняет, как, даже в очень подавленном состоянии, за исключением, может быть, ситуаций крайней откровенности, он никогда не казался мрачным. Наоборот, у него, как правило, был ободряющий вид. Но он очень страдал. Я хотел доказать ему, что его боязнь заниматься литературой безосновательна и что нужно лишь проявить желание, сосредоточиться и направить свой дар в рабочее русло.

Мой план удался. Франц с радостью написал статью "Аэропланы Брешии", которая была опубликована в конце сентября 1909 г. в "Богемии". Я передал рукопись Паулю Виглеру, который был в ту пору ее издателем. Позже мне удалось убедить Франца разрешить включить эту статью в мою книгу "О красоте безобразных картин". Я написал к ней следующее вступление:

"А если мы – два друга, если мы были неразлучны во время нашей поездки, даже в своих мыслях, если мы были так близки на чужбине, неужели мы не сможем так же близко сойтись в нашей общей книге по возвращении домой? А если наши вариации на одну и ту же тему не могут быть написаны независимо друг от друга, даже если два автора хранили свои мысли в секрете с комическим и преувеличенным страхом или даже, тайно соперничая, донимали третьего путешественника, моего брата Отто, для получения совета? Что, если эти вариации принадлежат друг другу, дополняют, проясняют, украшают друг друга? И что, если с этим ничего нельзя поделать?" Передо мной лежат гранки двух эссе. Я испытываю гордость, что способствовал первой публикации Кафки на страницах книги. Но, увы, все это осталось лишь в мечтах.

В конце концов книга показалась издателю слишком объемной и, наряду с другими материалами, наши эссе изъяли из окончательного варианта издания.

Статья, подобная этой, не была, конечно, пределом мечтаний, к которому я стремился, она служила лишь единственной цели – побудить Кафку к дальнейшему творчеству. И этого я достиг – несмотря на сильное сопротивление упрямого автора. Временами я стоял над ним, как надсмотрщик, убеждал и стимулировал его – не всегда совсем откровенно, но каждый раз используя различные средства и уловки. Я ни в коем случае не мог позволить его дарованию надломиться вновь. Иногда Кафка благодарил меня за это. Но частенько я чувствовал, как были обременительны мои понукания и что он готов был послать их к черту, о чем было сказано в его дневнике. Я понимал его состояние, но мне было все равно. Для меня было важно помочь моему другу даже против его воли.

Я утверждаю, что только благодаря мне этот дневник появился на свет. Он возник из маленьких заметок, сделанных Францем во время наших совместных путешествий. Осознанная и уже устоявшаяся тенденция Кафки отражать свой жизненный опыт нашла свежее выражение в репортаже о нашей совместной поездке. Позже эта тенденция получила систематическое развитие. Именно этого я так сильно желал.

Дневники имели значение для Кафки не только как автобиографические заметки и выражение его души. Среди содержавшихся там заметок есть фрагменты, послужившие для создания его первой книги "Наблюдения". Очевидно, Кафка сам отобрал фрагменты, которые считал нужными. Мы не можем знать, почему он одни отрывки считал подходящими, а другие решил не брать.

В дневнике содержится множество маленьких фрагментов будущих рассказов. Они громоздились друг на друга до тех пор, пока внезапно из скопления предложений вдруг не выскочил, как язык пламени, первый законченный рассказ значительного объема – "Приговор". И кроме того, в течение одной ночи, с 22 на 23 сентября 1912 г., автор нашел наиболее подходящую для себя литературную форму, и мощь писательского гения, уникального в своем жанре, наконец-то обрела полную свободу.

В октябре 1910 г. мы собрались в Париж на отдых. Поехали Кафка, Феликс Вельтш, мой брат и я. Круг наших друзей возрос, он ширился уже несколько лет. Я познакомил Кафку с Феликсом Вельтшем и Оскаром Баумом. Баум – проницательный философ ("Достоинство и Свобода" и "Опасности умеренной позиции" – его основные книги, к тому же автор философского трактата "Восприятие и мысль", написанного в соавторстве со мной), писатель, создавший впечатляющую историческую новеллу "Народ, который крепко спал", почувствовал расположение к Кафке. Между нашей четверкой были особо доверительные отношения, и мы никогда не ссорились. Мы постоянно встречались, наши встречи вошли в традицию на многие годы.

Оскар Баум, писатель, так вспоминает свою первую встречу с Кафкой: "Наша первая встреча ясно запечатлелась в моей памяти. Она состоялась благодаря Максу Броду. Он привел ко мне Франца Кафку и прочитал нам в тот осенний день 1904 г. рассказ "Экскурсии в темно-красное", который Кафка тогда только закончил. Нам тогда было чуть больше двадцати. Я помню многое из того, что мы сказали, азартно обмениваясь мнениями, стараясь использовать минимум слов (тогда это было у нас в ходу). Кафка среди прочего произнес: "Когда нет необходимости отклоняться от действия с помощью стилистических уловок, возрастает искушение делать это".

На меня произвел впечатление первый жест Кафки, когда он вошел в мою комнату. Он знал, что находится в присутствии слепого человека. Когда Брод представил его мне, он мне молча поклонился. Это могло показаться бессмысленным, поскольку я не мог его увидеть. Меня коснулись его волосы, наверное, потому, что я слишком энергично поклонился в тот же момент. Это был первый человек в мире, который дал понять, что мой недостаток существовал только для меня – и не с помощью каких-либо скидок или особой внимательности, не посредством тонких изменений поведения. Он вел себя так, как хотел. Он был настолько далек от общепринятых норм, что на каждого человека его манеры производили сильное впечатление. Его строгая холодная сдержанность была превосходна в глубинном выражении простой доброты (эти качества я с первого взгляда определял в незнакомых мне людях) – в теплоте слов, в тоне голоса, в пожатии руки.

Назад Дальше