Франц Кафка. Узник абсолюта - Макс Брод 9 стр.


Однажды Франц пришел ко мне в сильном возбуждении. Он рассказал о том, как только что совершил глупейший поступок, который мог ему стоить работы, найденной с таким трудом. Вот что произошло. Когда его назначили служащим по оформлению бумаг, один высокопоставленный чиновник из института вызвал нового клерка для представления его Кафке и стал произносить настолько выспреннюю и ханжескую речь, что Франц не выдержал и внезапно рассмеялся. Он долго не мог остановиться. Потом я помог расстроенному Францу написать письмо с извинением высокопоставленному господину, который, к счастью, вскоре перестал быть значительной фигурой. Следует заметить, что Франц по своему характеру очень ценил тех, кто хорошо к нему относился, помогал ему или хотя бы не чинил особых препятствий, – в то время как другие люди, которые достигли определенного положения в обществе, были вынуждены почти все свое время тратить на борьбу со всяческими препятствиями. Таким образом, все сводилось к тому, чтобы никому не жилось спокойно.

Веселые и оптимистические эпизоды в его канцелярской жизни можно считать редкими исключениями в череде рутинной работы, которая была для него постоянно увеличивавшейся тяжелой ношей. В своем дневнике Кафка писал о том, как канцелярская работа мешала ему писать. Однако есть одно высказывание Кафки, на которое следует обратить особое внимание. Оно написано от лица очень скромного человека, который с величайшим трудом заставляет себя писать бумаги для своей конторы, будто отдирает кусок мяса от своего тела. Затем он "в величайшем страхе" объясняет, что "все во мне готово для творческой работы, но эта работа не будет считаться посланной небесами для решения моих проблем и никогда не претворится в жизнь до тех пор, пока я буду вынужден терзать свое тело, которому так нужен вырываемый из него кусок мяса, выполняя в этой конторе несчастную канцелярскую работу". В этом же духе написаны другие неопубликованные части дневника. Для Кафки наступил критический момент, когда пришло время оформить его долю на фабрике в интересах всей семьи, и позже он с трудом проявлял практический интерес (можно сказать, случайный) к этому предприятию. Это было для него невыносимо. Он знал в действительности, какой мощный творческий заряд живет в его душе и с какой силой он может вырваться на волю. И в то же время знал, что всякого рода обязательства держат его на замке. Его жалобы напоминают письмо Моцарта из Парижа, в котором он писал о том, что отказывается брать учеников, на чем настаивал его отец. "Не думай, что это из-за лености, вовсе нет, но лишь потому, что это стало бы мешать моему основному занятию, моей страсти, препятствовало бы проявлению моего гения… Ты знаешь, как меня поглощает музыка, – я занимаюсь ею целыми днями. Но теперь уроки будут мешать мне заниматься любимым делом. У меня, правда, будет несколько свободных часов, но мне в таком случае придется использовать их для отдыха". К сожалению, обыватели считают, что гению достаточно "нескольких свободных часов". Они не понимают, что всего свободного времени ему едва хватает для того, чтобы обеспечить достаточно сносную непрерывную работу приливов и отливов вдохновения и создать широкое пространство для колебания творческих волн.

Те, кто полагает, что Кафка считал свои литературные творения неудачными или был к ним безразличен, будут удивлены тем, что в его дневнике есть строки, в которых говорится о его "способностях" и "как убивает их эта изнуряющая работа". В этом ощущается сходство с высказываниями Моцарта о своем "гении" в вышеприведенном письме. Было бы, честно говоря, смешно предположить, что этот ярко выраженный гений сомневался в переполнявших его творческих силах. Внешнему же миру Кафка демонстрировал определенную заниженную самооценку. На него сильно повлияло религиозное сознание, несмотря на то что он пытался ему противостоять. На фоне этого сознания он чувствовал себя ничтожным, но это в конечном счете не помешало ему оценить должным образом Божескую милость, дарованную ему, и то, как несправедлив был иногда Божий промысел, потому что воздвиг перед ним временные препятствия. Он писал:

"11/15/1911. В эту ночь передо мной возникла картина, и я вскочил с кровати, потом снова лег и стал думать о своих способностях. У меня было ощущение, словно я держал их в руке, они распирали мою грудь, у меня пылала голова. Чтобы успокоиться и не приняться за работу, я снова и снова повторял себе: "Это не принесет тебе никакой пользы, это не принесет тебе никакой пользы" – и с ощутимым усилием пытался уснуть. Как много я вчера потерял. Кровь пульсировала в моей гудевшей от напряжения голове, и мне стоило неимоверных усилий остаться в живых".

Определенно, это все, что я мог постичь: ясное или даже приблизительное понимание каждого слова, но когда я сидел за столом и пытался изложить свои мысли на бумаге, слова в своих подлинных значениях выглядели сухими, капризными, жесткими, непонятными всему миру, робкими, и, кроме всего прочего, неполными, хотя я ни на йоту не отступал от своей первоначальной концепции. Объяснение кроется в том, что я правильно постигаю вещи только тогда, когда не привязан к бумаге, в минуты вдохновения, которых я боюсь больше, чем жажду, а также в том, что реальность настолько ярка, что я отшатываюсь от нее, но она слепо следует за мной и выхватывает вещи из потока горстями, поэтому все, чего я могу добиться, когда пытаюсь отразить эту реальность в образах, – это сравнить ее с блеском, в котором она живет, так как не способен создать в воображении эту яркую действительность, именно поэтому она так плоха и тревожна, потому что лишь напрасно всех соблазняет.

"12/28/1911. Как ужасно для меня состояние дел на фабрике! Почему я не протестовал, когда мне навязали эти обязанности? Конечно, никто не заставляет меня этим заниматься, но отец донимает меня упреками, а К. – своим молчанием; кроме того, меня мучает чувство вины. Я ничего не смыслю в делах фабрики, и этим утром, будучи там, я стоял беспомощный, словно высеченный школьник. Я уверен, что никогда не смогу вникнуть во все тонкости работы фабрики. Но даже если я смогу, преодолев все эти кошмарные трудности, в чем-либо разобраться, какой результат это принесет? Я не смею найти практическое применение этим знаниям, я могу лишь делать то, что более-менее подойдет моему хозяину, руководить же я не в состоянии. Из-за этой пустой траты времени и энергии я не смогу использовать для себя даже несколько часов после полудня, что приведет лишь к полному разрушению моего существования, которое становится все более и более ограничено".

"6/21/1912. Какой кошмар у меня в голове! Но как я могу отключиться, не заглушив внутренний голос? В тысячу раз лучше избавиться от него, чем держать внутри или уничтожить во мне".

"Какой кошмар у меня в голове!" В дневнике множество планов, набросков, и лишь малая часть из них доведена до конца. Моцарт сопротивлялся и восставал против своего отца. Кафка молчал. Но есть его письмо, написанное мне, в котором он говорил о том, как тяготила его каждодневная работа. Оно – передо мной, и я считаю, что не отношения Франца с отцом медленно и все глубже затягивали его в мир печали, что в конечном итоге привело его к болезни и смерти. Чрезмерное чувство связи с отцом держало его в крепких тисках служебных обязанностей – и это еще более усугубляло его несчастье. Но само несчастье состояло в том, что богато одаренный человек, с тонко развитым чувством воображения, в то время, когда разворачивались его молодые силы, был вынужден работать изо дня в день до изнеможения, выполняя неинтересную, не затрагивающую его душу работу. Вот что он изложил мне в этом письме:

"После того как я самозабвенно писал в ночь с воскресенья на понедельник, – я мог бы писать день и ночь, – и сегодня я уверен, что у меня хорошо получилось. Я должен прекратить мои занятия творчеством в силу особых обстоятельств. Г-н X., владелец фабрики, рано утром уехал по своим делам, что я, со своим рассеянным вниманием, едва заметил. Он будет в отлучке десять дней или даже две недели. На время его отсутствия фабрику будет контролировать лишь один управляющий, а любой хозяин (по крайней мере, такой беспокойный, как мой отец) не будет ни капли сомневаться в том, что сейчас же на фабрике начнутся кражи и беспорядки. Я сам в этом также уверен – правда, беспокоюсь не столько из-за потери денег, сколько из-за того, что могу чего-то не знать и поэтому буду глубоко переживать. Но все равно даже независимый наблюдатель – насколько я могу вообразить себе такую личность – не будет ни капли сомневаться в том, что страхи моего отца были напрасными, хотя сам я, в глубине души, не могу понять, почему немецкий управляющий, родом из Германии, чья компетентность в любом техническом и организационном вопросе достаточно высока, пусть даже и в отсутствие г-на X., не сможет поддерживать заведенный порядок на фабрике. Кроме всего прочего, мы все-таки порядочные люди, а не воры…

Когда некоторое время назад я пытался объяснить тебе, что ничто внешнее не может потревожить меня, когда я пишу (что было сказано, конечно, не для того, чтобы похвалить себя, а для того, чтобы утешить), я думал в это время о том, как моя мать, всхлипывая, каждый вечер уговаривала меня вновь заняться фабрикой и облегчить заботы отца и как отец говорил то же самое, но гораздо грубее или более уклончиво. Все эти всхлипывания и попреки лишь усугубляли глупость этих разговоров, потому что я не смог бы выполнять подобные обязанности даже в минуты моего наилучшего настроения.

Но этот вопрос не будет подниматься в течение следующих двух недель, потому что существует настоятельная необходимость в том, чтобы какая-нибудь пара глаз, пусть даже моих, присматривала за работой всей фабрики. Я не могу иметь ни малейшего возражения против этого требования, предъявляемого мне, потому что каждый думает, что я – главное лицо по снабжению фабрики всем необходимым. И хотя я и берусь руководить фабрикой лишь в своем воображении, а не на деле, я по меньшей мере понимаю, что нет никого, кроме меня, кто мог бы сделать это, потому что мои родители, чей приход на фабрику трудно себе представить, чрезвычайно заняты своим новым бизнесом (дело пошло лучше с открытием нового магазина), и сегодня, к примеру, мать не имеет времени даже забежать домой перекусить.

Поэтому, когда мать в очередной раз начала этот старый разговор сегодня вечером и, кроме обычного сетования по поводу того, что я сделаю своего отца больным и несчастным, привела еще одну причину – деловую поездку г-на X. и заброшенность фабрики на время его отъезда, – волна горечи (я не знаю, может быть, это была просто злость) захлестнула все мое существо, и я четко понял, что передо мной стоит выбор: либо сегодня вечером я жду, когда все улягутся спать, и выбрасываюсь из окна, либо хожу каждый день на фабрику и сижу в кабинете г-на X. все дни напролет в течение следующих двух недель. Первый вариант предоставит мне возможность снять с себя всю ответственность – как в отношении моих литературных трудов, так и по надзору за фабрикой. Второй вариант прервет мое писательское занятие без всякого сомнения – я не смогу просто так избавиться от четырнадцатидневной спячки, – но, если соберу силы для желания и надежды, возможно, сумею начать писать с того места, где остановился четырнадцать дней назад.

Итак, я не выбросился из окна, а намерение сделать это письмо прощальным (причина написания его крылась совсем в другом) не было слишком велико. Я долго стоял перед окном, прижимая лицо к стеклу, и не один раз почувствовал, как зазвенит испуганная балка при моем падении. Но также я ощущал очень глубоко, что долгое пребывание в состоянии готовности разбить свое тело на кусочки на мостовой низведет меня на определенный уровень. Мне также казалось, что, оставшись в живых, я все равно прерву свою литературную работу – не иначе как смертью – и что в период между началом моей работы и ее возобновлением через четырнадцать дней я смогу, находясь на фабрике, в поле зрения своих довольных родителей, хоть как-то продвинуться и начать жить снова в сердце моего романа.

Мой дорогой Макс! Я рассказал тебе все, но не потому, что хотел услышать твой приговор (ведь ты не все знаешь, чтобы верно судить об этом), а потому, что я твердо решил выброситься из окна без какого-либо прощального письма, – каждый имеет право на чувство усталости перед своим концом. Сейчас я возвращаюсь в свою комнату как ее обитатель и хотел бы отпраздновать такое событие, написав тебе длинное письмо, знаменующее собой нашу новую встречу. И вот оно передо мной.

А теперь – последний поцелуй и пожелание спокойной ночи, потому что завтра я сделаю то, чего они от меня хотят – пойду управлять фабрикой".

Когда я прочитал письмо, меня обуял ужас. Я написал его матери и открыто сказал ей о том, что ее сын может покончить с собой. Конечно, я просил ее не говорить Францу о моем вмешательстве в это дело. Ответ, который я получил 7 октября 1912 г., был полон материнской любви. Он начинался словами: "Я только что получила ваше письмо, и оно привело меня в шок. Я, отдавшая кровь сердца для того, чтобы мой сын был счастлив, беспомощна и не могу ему помочь. Тем не менее я сделаю все, что в моих силах, чтобы увидеть его счастливым". Далее мать Франца стала излагать суть дела. Она писала, что отец Франца заболел, поэтому Францу приходится ходить на фабрику каждый день и тем временем подыскивать себе замену. "Я поговорю с Францем, не упоминая о вашем письме, и скажу, что ему не нужно приходить завтра на фабрику. Надеюсь, он послушается меня и успокоится. Умоляю вас, дорогой доктор, успокойте его, и благодарю вас за то, что вы так любите Франца".

Нужно разобраться с тем, как Кафка относился к творчеству и какое значение он ему придавал.

"Писать – все равно что молиться". Это, пожалуй, самое откровенное место в дневнике. Франц оставил, к сожалению, в незавершенной форме записи беседы с антропософистом д-ром Рудольфом Штейнером. Ясно, что, когда Кафка работал, он экспериментировал, и его эксперименты были очень похожи на опыты, описанные д-ром Штейнером. Кафка сравнивает свое творчество с "новым оккультным учением", своего рода каббалой. Литературное творчество было "единственным желанием", его "единственной профессией", как писал он в одном из писем. 6 августа 1914 г. он писал в своем дневнике: "Мое желание изобразить мою наполненную фантазиями внутреннюю жизнь отодвинуло на задний план все остальное; другие интересы утратили свое значение. Ничто другое не может сделать меня счастливым. Но невозможно просчитать, насколько хватит у меня сил для этого. Может быть, силы окончательно иссякли, может быть, они вернутся ко мне, хотя жизненные обстоятельства этому не благоприятствуют. Так я и колеблюсь, взлетая беспрестанно на вершину горы, но не в силах там ни на мгновенье отдохнуть".

"У меня есть мандат", – говорит Кафка в другом отрывке, и под этим, наверное, подразумевается литературный мандат, религиозные вопросы здесь отступают на второй план. Что касается религиозного вопроса, то религия Кафки заключалась в преклонении перед полнокровной жизнью, наполненной хорошей работой, для которой было характерно равноправие и которая должна была протекать в справедливом национальном и человеческом сообществе.

"Быть одному – наказание" – эта сентенция в дневнике Кафки является для него лейтмотивом. Эта мысль выражена в рассказе "Певица Жозефина, или Мышиный народ". 6 января 1914 г., после прочтения "Опыта и воображения" Дильтея, он писал: "Любовь к человеку, уважение ко всем его проявлениям, спокойное наблюдение за жизнью". Строки из письма к Оскару Поллаку ("Лучше почувствовать вкус жизни, чем прикусить язык") также показывают активное отношение Кафки к жизни.

В конце 1913 г. он пишет следующее:

"Единообразие человечества состоит в том, что каждый человек, даже наиболее общительный и приспособленный к взаимодействию с другими людьми, рано или поздно начинает сомневаться, пусть даже с оттенком сентиментальности, в своей взаимосвязи с человеческой общностью, и у него возникает потребность открыть себя каждому человеку или, по крайней мере, проявить свое желание раскрыть себя со всех сторон, показать свою принадлежность ко всему человечеству, и такие индивидуальности встречаются нам на каждом шагу". И это написал человек, в работах которого тема одиночества и разобщенности между людьми возникает снова и снова, даже в рассказах о животных (душа животного не может быть постигнута человеком). Эта тема звучит в рассказе "Гигантский крот" или в еще не опубликованном фрагменте от августа 1914 г., который начинается словами: "Когда-то я работал на железной дороге в глубине России, – и далее следует: – Было ли лучше мне оттого, что возрастало мое одиночество". Создается впечатление, что в душе Кафки борются две противоположные тенденции: желание одиночества и востребованности обществом. Но такое впечатление вызвано непониманием того, что Кафка не одобрял склонности к одиночеству и идеалом для него была жизнь в обществе, – к такой жизни безуспешно тянулся К., герой его романа "Замок".

Во многих описаниях холостяцкой жизни, которые играли большую роль в его произведениях, Кафка старался осознать, в чем была его правота и чему следовало бы противостоять. По правде говоря, Кафке нужно было одиночество для занятий литературным творчеством, ему необходимо было уходить в себя. Даже обычный разговор с другом мог представлять для него опасность. Кафка изучал себя ежеминутно.

В 1911 г. он пишет о себе: "В переходный период, в котором я пребывал последние недели и до настоящего момента, я с грустью ощущаю, что мне недостает эмоций, я отделен от всего мира пространством, которое не в силах преодолеть". И в марте 1912 г.: "…кто подтвердит мне непреложность того, что одиночество – это последствие моих литературных устремлений, оно – результат того, что я не интересуюсь больше ничем, я бессердечен".

Назад Дальше