Моя жизнь с Пикассо - Франсуаза Жило 13 стр.


Лишь два года спустя Пабло смог разрушить рамки в писании моих портретов. Но к тому времени я несомненно стала для него более реальной. Он уже не мог думать обо мне как о ком-то из иного царства, и по моим портретам это было видно. Тогда он делал много литографий, и однажды Мурло приехал в мастерскую с оттиском моего портрета, недавно нарисованного Пабло. В то утро у него на мольберте было незавершенное полотно, тоже мой портрет, с очень ритмичной композицией, в которой пропорции головы доставляли ему немало затруднений. Он делал ее побольше, поменьше, переносил с места на место, закрашивал, однако ничто его не удовлетворяло. Он жаловался, что если голова маленькая, то очень близка к пропорции рук. Если большая, слишком приближается к пропорции ног. Ему пришлось отложить работу над ней, потому что не видел решения. В то утро он взял у Мурло литографию и приложил к холсту так, что их верхние края совместились. Это был поистине невозможный шаг, потому что совершенно выводил плоскость картины из фокуса. Такое введение в композицию постороннего элемента походило на открытие окна в картине, введение иной структуры из иной плоскости. Картина была цветной, а литография черно-белой. Поэтому она создавала такой потрясающий контраст в цвете, в форме, в глубине, что он восхитил Пабло. Он убрал литографию и немедленно написал на ее месте ту же самую композицию - мою голову - что была на литографии. И счел это таким волнующим открытием, что написал еще четыре или пять других картин, воплощающих тот же принцип, но не основанных ни на одной из литографий.

Иногда Пабло поутру начинал полотно, а вечером говорил:

- Ну что ж, пожалуй, картина завершена. То, что я хотел сказать пластически, сказано, но это пришло слишком быстро. Если оставлю ее такой, лишь с видимостью, что я вложил в нее все, что хотел вложить, удовлетворять меня она не будет. Только меня каждый день постоянно прерывают, по сути дела, я лишен возможности доводить свой замысел до полного воплощения. Картина должна создаваться неспешно, а я подчас не могу придать ей последний оттенок мысли, в котором она нуждается. Моя мысль движется быстро, и поскольку рука тут же ей повинуется, поработав день, я могу считать, что сказал почти все, что хотел, пока мне не помешали, и я был вынужден оставить этот замысел. Потом, поскольку на следующий день я вынужден приниматься за другой, то оставляю все, как есть, так как мысли, которые приходят слишком быстро, я быстро оставляю, хотя надо возвращаться к ним и работать дальше. Но у меня редко появляется возможность вернуться. Иногда может потребоваться полгода для работы над замыслом, чтобы воплотить его полностью.

Я спросила, почему он не отгородится от мира и, соответственно, от помех.

- Не могу, - ответил Пабло. - В живописи я создаю то, что исходит из моего внутреннего мира. Но вместе с тем мне нужны встречи и общение с другими людьми. Если сказать Сабартесу, что никого не хочу видеть, то люди будут приходить, и я буду сознавать, что они пришли, а я их не впускаю, и меня будет мучить мысль, что, может, они хотят сообщить мне нечто важное, поэтому я не смогу сосредоточиться на работе. Брак счастливчик. Нелюдимый, задумчивый тип, целиком живущий внутренней жизнью. А мне нужны другие, не только потому, что они что-то приносят. Они еще удовлетворяют мое неуемное любопытство.

Я пишу картины, как другие - автобиографии. Завершенные или нет, они страницы моего дневника и в этом смысле представляют собой ценность. Будущее отберет те из них, которые найдет предпочтительнее. Делать этот отбор не мне. У меня такое впечатление, что время несется мимо все быстрее и быстрее. Я подобен реке, которая течет, неся деревья, росшие слишком близко к ее берегам, дохлых телят, брошенных в нее кем-то, микробов, которые в ней развиваются. Я несу все это с собой и двигаюсь дальше. Меня интересует движение живописи, драматическое движение от одной работы к другой, даже если эти работы не доведены по последнего предела. Могу сказать, что в некоторых картинах работа доведена до полного завершения, потому что в них я смог запечатлеть движение жизни вокруг меня. У меня все меньше и меньше времени, однако мне хочется сказать все больше и больше, и то, что я хочу сказать, все в большей степени связано с тем, что происходит в движении моей мысли. Понимаешь, я достиг состояния, когда движение мысли занимает меня больше, чем сама мысль.

Я спросила, не лучше ли ему писать поменьше картин; в таком случае недостаток времени или мысли не будет его так беспокоить. Он покачал головой.

- Нужно быть живописцем, а не знатоком живописи. Знаток дает живописцу только дурные советы. Поэтому я перестал пытаться судить себя. Конечно, когда художник пишет, он должен использовать наряду с вдохновением и все здравые выводы, какие способен сделать. Однако между пользованием здравой, сравнительно диалектической мыслью и имением целесообразных мыслей огромная разница. Я антирационалист и решил - у меня недостаточно разума, чтобы быть судьей собственным работам. Оставляю это времени и другим людям. Для меня сейчас важно жить, оставлять следы своих шагов и предоставить другим судить, был ли тот или иной шаг в согласии или в противоречии с моей общей эволюцией. Иногда мне кажется ошибкой даже наклоняться, поднимать листок бумаги, на котором я сделал то, что не удовлетворило меня полностью, и дорабатывать его, вместо того чтобы сделать второй рисунок, более соответствующий моей мысли.

Существует еще вопрос фатализма. Я давно уже пришел к согласию с судьбой: то есть, сам стал ею - судьбой в действии. Я совершенно не согласен с мыслью Сезанна о преображении Пуссена в соответствии с природой. Чтобы работать таким образом, мне придется выбирать в природе те ветви дерева, которые годятся для написания таким образом, какой мог придти на ум Пуссену. Но я ничего не выбираю; я беру то, что есть. Мои деревья состоят не из тех построений, которые выбрал я, а из навязанных мне прихотью моего динамизма. Сезанн имел в виду, что глядя на природу, дабы получить ощущение предмета, он искал того, что соответствует заранее сложившемуся эстетическому требованию. А я, когда пищу дерево, не выбираю его; даже не смотрю на него. Этой проблемы для меня не существует. У меня нет заранее сложившихся эстетических догм, на основании которых делается выбор. Нет и предопределенного дерева. Мое дерево - то, которого не существует, и я пользуюсь своим психо-физиологическим динамизмом в движении к его ветвям. В сущности, это совершенно не эстетическая позиция.

Через несколько недель после того, как я стала жить с Пабло, Дора Маар устроила выставку в галерее Пьера Леба. Выставка частично состояла из натюрмортов того рода, что демонстрировались год назад у Жанны Бюше. Было несколько видов парижских набережных, идущих от Нового моста к Шателе. Сена в ее трактовке была полупрозрачной, что наводило на мысль о большой глубине, река ею не отличается, но Дора создала ее искусным владением кистью. Идеи и техника Доры были интересными, еще заметное влияние Пикассо слабело, возможно, из-за разрыва с Пабло.

После расставания с Пикассо Дора стала вести разговоры о живописи с Бальтусом. Однажды Пабло заглянул к ней и увидел в ее новых работах результаты их общения. Это обеспокоило его.

- Нельзя стремиться к находящейся впереди цели, а потом делать полный поворот кругом к совершенно иному периоду, - сказал он. - Этот род живописи, возможно, не является пройденным этапом для Бальтуса, но определенно не годится для того, кто работает, отвергая ту традицию, которой придерживается сам Бальтус. Он начинал со следования Курбе и не так уж далеко ушел от него. Для Доры Маар это анахронизм.

Пабло сказал, что летом мы поедем на юг. Я решила, что речь идет о Коте д'Азур. Но однажды, придя в мастерскую, он объявил:

- Мы едем отдыхать и первым делом направляемся в Менерб в дом Доры Маар.

Мне это показалось странным. Для меня приезд туда не мог быть особенно приятным, а для нее, мне казалось, был бы в высшей степени неприятным. Я сказала Пабло об этом. Он ответил, проявив ту сторону своей натуры, в которой сугубая практичность сочеталась с полнейшей нелепостью:

- Но ведь этот дом подарил ей я. И ничто не мешает мне пользоваться им.

Я сказала, что она, видимо, с радостью предоставит ему дом - но вряд ли сделает это, если мы поедем туда вместе,

- Предоставит, не сомневайся, - ответил Пабло. - Я настоял на этом. А теперь настаиваю, чтобы ты ехала со мной.

Меня это слегка потрясло, но я не стала противиться. В конце концов, я бросила все, чтобы угодить ему, поэтому еще одна уступка не казалась чем-то значительным.

Деревня Менерб находится в Воклюзе, неподалеку от Горде, расположена, будто укрепленный пункт, на возвышении, откуда видны поля плодородной Кавейонской долины. Окрестности там очень красивые, но дом стоял в самой деревне.

Выстроен он был на скальном склоне, со стороны улицы в нем было четыре этажа, сзади - из-за высоты скалы - только один. Он соответствовал четвертому этажу с фасада здания. Первый этаж с фасада представлял собой высокий, темный холл, служивший главным образом душевой, потому что на другие этажи вода не поступала. На следующем были большие комнаты, убранные в имперском стиле. Дом некогда принадлежал одному из наполеоновских генералов, которой поселился там после окончательного поражения Наполеона.

По утрам мы главным образом бездельничали. В полдень отправлялись в бистро в центре деревни. Большую часть его посетителей составляли рабочие из находившихся поблизости каменоломен. Мы слышали много разговоров о скорпионах. Почти каждый день тот или иной рабочий рассказывал о ком-то, укушенном утром. Впервые услышав этот рассказ, я не придала ему значения, но потом, видимо, на моем лице стало отражаться беспокойство, так как Пабло пытался приободрить меня сообщением, что в прошлом году Мари Кюттоли перенесла укус.

- И как видишь, не умерла. Правда, довольно долго болела, - сказал он.

Половина деревни располагалась на солнечной стороне большого скального гребня, но дом Доры Маар стоял на "холодном берегу", как именовали местные жители северный склон. Поскольку он предназначался только для проживания летом, такое место положение имело определенное преимущество: внутри никогда не бывало жарко. Скорпионы, как вскоре выяснила я, тоже любят тень. Сперва я увидела двух в саду; потом еще нескольких на стене дома. Внутри была монументальная лестница, и там тоже я обнаружила скорпионов, не менее монументальных. Потом нашла в спальне еще одного. Днем все бывало хорошо, но едва темнело, скорпионы появлялись стаями. Поэтому перед тем, как одеться, приходилось выверчивать одежду наизнанку и смотреть во все глаза.

Из дома была видна деревня Горде, расположенная на холме по другую сторону долины. Каждый вечер мы слышали, как на усеявших долину маленьких фермах трубят в горны. Хор получался совершенно неслаженным. Закаты в той части страны великолепные, но меня слегка расстраивало, что воцарявшиеся с закатом тишину и покой внезапно нарушал рев горнов со всей долины. Это продолжалось ежевечерне чуть ли не до одиннадцати часов. А вот Пабло был очень доволен. Одним из его главных развлечений было потрубить в горн. В мастерской на улице Великих Августинцев у него был армейский экземпляр с красно-бело-синим шнурком. Он каждый день издавал на нем несколько громких звуков. Слегка досадовал, потому что подобные звуки в Париже были запрещены, и если б во время оккупации он затрубил бы слишком громко, ему бы не поздоровилось. Но после Освобождения, во время всеобщего ликования он осмелел и выдавал в день до тридцати тактов. Думаю, ему это доставляло огромное удовольствие. Если по той или другой причине он не брался за горн, то чувствовал себя несчастным. Поэтому в Менербе, временно лишенному своей ежедневной квоты, рев горнов был ему бальзамом на душу - поначалу. Но со временем Пабло стал от него печалиться. Его тянуло к своему горну, а он остался в Париже.

Четырнадцатого июля, в день взятия Бастилии, мы пожали плод всех этих репетиций: факельное шествие, в котором приняли участие все горнисты Менерба и прилегающей долины; рослые, сильные люди, задорные и раскрасневшиеся, размахивали факелами и что есть мочи трубили в горны, отчаянно фальшивя. Продолжалось это почти три часа. Я была не в силах увести Пабло. Он никогда не бывал таким взбудораженным, как при виде этих здоровяков, большей частью голых до пояса, трубящих в его любимый инструмент и машущих факелами. Это было поистине мужское царство, женщин туда почти не допускали. Соответственно - случай, должно быть, уникальный для Четырнадцатого июля - танцев не было. Пабло это понравилось. Танцы он не только не любил, но и считал их самым постыдным времяпрепровождением. Для столь раскованного человека эта пуританская жилка была странной. Спать с женщиной, с любой женщиной, с любым количеством женщин было совершенно в порядке вещей. А вот танцевать с женщиной являлось последней степенью декадентства.

Очевидно, декадентов в Менербе не было, поэтому никто не танцевал. Люди предавались чисто мужскому развлечению: производили столько шума, сколько возможно.

Наутро, все еще под впечатлением от этого спектакля, Пабло нарисовал гуашью большую картину, где изобразил мужчин, вышагивающих в темноте с красно-бело-синим флагом, размахивая факелами и горнами.

Каждый вечер мы гуляли по деревне. В одну из первых прогулок после наступления темноты столкнулись с тем, что Пабло нашел очаровательным, и что очень занимало его, пока мы находились в Менербе. В том районе было много больших сов, и едва темнело, они вылетали на поиски кроликов. Местные жители прекрасно знали об этом и надежно запирали на ночь своих длинноухих. Но там было много и тощих разгуливающих кошек. Если вы что-то говорили местным жителям об их худобе, они отвечали, что кошки едят только кузнечиков и ящериц, а ящерицы, будучи еще живыми, оказавшись у кошек внутри, так ворочаются там, что кошки от этого тощают. Но на самом деле их никто не кормил. Поэтому кошки по ночам охотились на ящериц, а совы на кошек.

После ужина в "Кафе дель Юнион" мы обычно шли в другое заведение, куда мужчины приходили выпить. Посидев там за кофе, проделывали путь в полмили обратно к дому. И на этом пути почти неизменно видели две-три битвы между совами и кошками. Звезды бывали очень яркими, воздух чистым, поэтому, хотя ночи стояли темные, темнота была почти прозрачной. На улице через каждые пятьдесят ярдов горели фонари. Внезапно из мрака вылетала сова с серовато бежевыми кончиками крыльев, с золотисто-белой грудью, и устремлялась к кошке, крадущейся по обочине дороги впереди нас. Иногда ей удавалось схватить кошку когтями и улететь с нею, чтобы где-то съесть. Но если кошка оказывалась большой, битва длилась довольно долго. Пабло, как зачарованный, наблюдал за битвой до конца. Эти битвы он изобразил как минимум на пяти-шести рисунках.

Неподалеку от Менерба находится еще один скальный выступ, мы ходили туда по тропке. Деревни там не было; стояло лишь несколько хижин, где летом иногда жили пастухи. Только здесь Пабло проявлял заметный интерес к природе. Сознание, что он никого здесь не встретит, давало ему свободу заниматься исследованиями. Однажды на обратном пути оттуда он подобрал обломок коровьего ребра длиной около четырех дюймов, гладкий от лежания под открытым небом. Показал его мне.

- Это Адамово ребро. Я изображу на нем для тебя Еву.

Он стал резать по ребру острием перочинного ножа, и когда закончил, Ева обладала мифологической наружностью, с двумя маленькими рожками. Она сидела, будто сфинкс. Вместо ступней у нее были раздвоенные копыта, как на многих его рисунках подобного рода.

Тем временем скорпионы подбирались все ближе. Однажды вечером, когда я стояла, прислонясь спиной к стене, Пабло крикнул:

- Оглянись!

Я оглянулась и увидела трех пауков, ползающих вокруг моей головы.

- Вот такую корону я хотел бы на тебе видеть. Они мой знак зодиака, - сказал он.

Оставаться в Менербе с каждым днем становилось все неприятнее. Я надеялась - что-нибудь вызовет у Пабло желание уехать, потому что если мне придется потребовать отъезда, это даст ему возможность восторжествовать надо мной, сказав: "А, так ты восприимчива к категориям удовольствия и страдания", начнется своего рода философский диспут, и мне останется лишь разыгрывать из себя твердокаменного стоика. Крепилась я три недели. К тому времени мне уже стало казаться, что Пабло намерен провести там все лето, и я всерьез задумалась, разумно ли было вообще приезжать в Менерб, и не только из-за скорпионов. В сложившемся положении меня гораздо больше беспокоило другое обстоятельство.

Когда Пабло порвал с Дорой Маар, я думала, что других серьезных сложностей в его личной жизни нет. Разумеется, я знала, что он был женат на русской балерине Ольге Хохловой и имел от нее сына по имени Поль (которого все называли Пауло), примерно моего возраста. Но Пабло и Ольга расстались в тридцать пятом году. У меня с ней была короткая встреча, когда мы с Пабло прогуливались по Левому берегу, и она показалась мне эмоционально от него отчужденной. Знала и что у него была любовница Мари-Тереза Вальтер, и что у них есть дочь Майя. Знала, что Пабло изредка навещает их, но причин придавать этому значение у меня не было. Однако поселившись на улице Великих Августинцев, я обратила внимание, что каждый четверг и воскресенье Пабло исчезает на целый день. Через несколько недель я пришла к выводу, что в этих исчезновениях есть система. Когда спросила его, он ответил, что всегда проводил эти дни с Майей и ее матерью, потому что Майя по этим дням не ходила в школу. И едва мы приехали в Менерб, Пабло начал ежедневно получить письма от Мари-Терезы. Он взял за правило читать их мне по утрам подробно и с комментариями - неизменно весьма одобрительными. Писала она в очень ласковом тоне и обращалась к нему с большой нежностью. Описывала каждый день вплоть до самых личных подробностей, в письмах содержалось детальное обсуждение финансовых дел. Всегда были какие-то новости о Майе, иногда их моментальная фотография.

Пабло зачитывал мне самые пылкие отрывки, удовлетворенно вздыхал и говорил:

- Почему-то не представляю тебя, пишущей мне такое письмо.

Однажды я ответила, что тоже не представляю.

- Потому что мало любишь меня, - сказал он. - Вот эта женщина действительно меня любит.

Я сказала ему, что все мы по-разному чувствуем и проявляем свои чувства.

- Ты еще не дозрела до понимания таких вещей, - высокомерно заявил он. - Ты ведь еще не полностью раскрывшаяся женщина. Просто девчонка.

И прочел еще один отрывок, дабы показать, какая замечательная женщина Мари-Тереза.

- Очень мило, - сказала я и закусила губу, чтобы не выказать гнева.

Назад Дальше