Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Николай Любимов 14 стр.


А вот он же, только постарше, с усами, напоминающими цыплячий пух, в батистовой косоворотке, сидит один, сложив руки на груди. По открытому выражению лица видно, что парень стойкий, но не то печаль, не то забота отбросила на его лицо тень. Это Петр Михайлович Лебедев в юности. Мое воображение устремляется от карточек к живому Петру Михайловичу, каким я знал его много лет. Нос у него самый что ни на есть русский: добродушный, точно из теста вылепленный. Тесто расползлось и мешает рассмотреть и без того обидно маленькие, но чистого-чистого, незабудкового цвета глаза. Яко светило, сияет плешь. Всегдашний его наряд – пиджак и косоворотка.

Георгий Авксентьевич носил толстовки, но и в толстовке он выглядел потомственным интеллигентом с примесью барственности. В Пете Лебедеве галстук и воротничок не закрашивают простолюдина.

В раннем детстве я встречался с Петром Михайловичем редко и случайно. И он мне не нравился. Грубоватости черт его лица, на котором росла, как я определил ее после, "социал-демократическая" бородка, соответствовала грубоватость его выражений, грубоватость тона, угловатость движений. Как-то он начал мне внушать, чтобы я поменьше читал, что это вредно для здоровья, оттого я, мол, такой бледный и хилый, – нужно как можно больше бывать на воздухе, кататься на лыжах, на санках.

– Ничего, если и нос разобьешь, – добавил Петр Михайлович.

Образ жизни, который он для меня намечал, мне не улыбался. Оторвать меня от книги можно было только силком. Я не испытывал особой охоты расквасить себе нос. После этого разговора я при встречах поглядывал на Петра Михайловича с опаской: не спросит ли он меня, как выполняю его наставления, и не предложит ли он что-нибудь столь же мало для меня соблазнительное?

С течением времени Петр Михайлович стал ближайшим другом нашего дома, и я полюбил в нем все, даже его неотесанность.

Петр Михайлович отличался не только скромностью, но и небрежностью в одежде. Его пиджак был частенько в собачьей шерсти. За своей наружностью он не следил: его редкие надо лбом волосы топорщились, стояли торчком. Он служил примером своим ученикам во всем, кроме элегантности и изящества манер. В его юнцовско подчеркнутой неряшливости, доставшейся его поколению от Марков Волоховых, выражался плебейский вызов лощеному барству. А после революции, когда невежество стало бонтоном, Петр Михайлович и рад был избавиться от неопрятности и неучтивости, но ничего не мог с собой поделать: мешала рассеянность. Придя на урок, он мгновенно подтягивался, но стоило прозвонить звонку на перемену, и его собранность улетучивалась. За вышедшим из класса Петром Михайловичем двигалась в учительскую целая процессия: один ученик нес забытые им на столе тетради и книги, другой – шапку, третий – папку с делами. Уходя из учительской, он вместо шапки пытался надеть муфту делопроизводительницы и злился, что из его стараний ничего не выходит. Об его рассеянности из уст в уста передавались новеллы, в которых не было ничего вымышленного. Сам главный герой подтверждал их достоверность.

Когда Петр Михайлович преподавал математику в высшем начальном училище, преподаватель закона Божьего, благочинный о. Василий Смирнов, пригласил своих сослуживцев по училищу на именины. Петр Михайлович машинально отправлял себе в рот кулебяку его благочиния кусок за куском и в конце концов умял ее почти всю, так что припоздавшим гостям оставалось только облизываться. С той поры о. Василий зарекся звать к себе учителей.

До женитьбы Петр Михайлович жил в Перемышле с матерью. Однажды по какому-то случаю они наприглашали полон дом гостей. Вдруг, в разгар веселья, Петр Михайлович, показав матери глазами на стенные часы, вскочил.

– Ну, мать, пойдем, – сказал он. – Засиделись мы, пора и честь знать.

Беседует Петр Михайлович у нас на животрепещущую тему. Внезапно, не допив чаю, оборвав себя на полуслове, не простившись, срывается с места – и хлоп дверью!

– Петр Михайлович! Куда же вы?

А его и след простыл.

У Петра Михайловича и Надежды Васильевны не было детей. Отцовскую и материнскую любовь они перенесли на животных. По комнате у них летали галка и грач. Полеты пернатых над столом портили гостям аппетит: того и гляди, сверху шлепнется в тарелку или в чашку нечто постороннее.

У Петра Михайловича были собака Дружок – не собака, а собачища – и рыжий кот – не кот, а котище. Когда ждали гостей, то Дружка по причине его лютой злости загоняли в четырехугольник, который образовывали стена дома, где жили мать и сестра Надежды Васильевны, стена флигеля, где жили Петр Михайлович с Надеждой Васильевной, стена галереи, соединявшей оба здания, и забор. Идешь по галерее и содрогаешься: галерея застеклена, и ты видишь, как в четырехугольнике яростно мечется, становится на задние лапы и заглядывает в галерею "собака Баскервилей", и кажется, что от ее лая, как стены Иерихона от трубного звука, вот-вот падут стены дома и флигеля.

Когда Петр Михайлович, гуляя с Дружком, покорно следовал в том направлении, какое избрал пес, перемышляне говорили:

– Во-он Дружок пошел гулять с Петром Михайловичем! Характерную особенность кота составляла шкодливость. Его кормили досыта, но он так и норовил у кого-нибудь что-нибудь слизнуть или стянуть. Однажды к Петру Михайловичу явился его сосед и сказал:

– Ваш рыжий кот всю сметану у меня слизал. Дайте мне его – я его удавлю.

Петр Михайлович побагровел. Волосы у него встали дыбом.

– Я вас самого удавлю за рыжего кота! – вскричал он.

Сосед пулей вылетел из лебедевского флигелька.

Подобно многим волевым; натурам, Петр Михайлович пылил в сравнительно мелких случаях жизни и не терял выдержки и присутствия духа в сколько-нибудь важных.

Он неоднократно предупреждал учеников, чтобы они не боялись его вспышек. Если он кричит на ученика, это, дескать, значит, что он еще возлагает на него надежды, а вот если он на вид бесстрастен – это дурной знак. И в самом деле: когда одна ученица заявила, что из одной точки можно опустить пять перпендикуляров, Петр Михайлович побледнел, но даже не сказал ей "Садитесь", – он все же не мог не объяснить ей, в чем корень ее заблуждения" и, только объяснив, вкатил ей "неуд." (двойку).

В юности Петр Михайлович вступил в Российскую социал-демократическую рабочую партию (РСДРП) и примкнул к меньшевикам. Он участвовал в съездах меньшевистской партии, был знаком и не раз беседовал с Даном и с Мартовым. В 21-м году Ленин кликнул клич: "Хватайте бывших меньшевиков и эсеров!" До Перемышля этот клич докатился только в 23-м году. В октябре этого года Петра Михайловича, только что назначенного заведующим школой, арестовали и в сопровождении уполномоченного ОГПУ увезли на телеге в калужскую тюрьму. Это было в воскресенье. По дороге Петр Михайлович встретился с Большаковым, который тогда учительствовал в Корекозеве и шел домой, чтобы провести воскресенье с семьей.

– Куда это вы? – крикнул Петру Михайловичу Большаков.

– В Калугу! – ответил Петр Михайлович.

– Вернетесь скоро?

– Наверное, скоро. Как только управлюсь.

На сей раз ему удалось "управиться" действительно скоро: ровно через месяц он вернулся в Перемышль и приступил к исполнению обязанностей заведующего школой и преподавателя математики. От него только потребовали, чтобы он кратко оповестил читателей "Коммуны", что в партии меньшевиков он больше не состоит.

Петра Михайловича знал педагогический мир Москвы и Калуги. В нем жил талантливый, прирожденный учитель. Неправильный ответ ученика, в особенности – хорошего, Петр Михайлович воспринимал как личное оскорбление.

Сначала шло crescendo возмущенное недоумение:

– Что такое?.. Что такое?!

– Ну куда вы лезете! Куда вы нос дерете! – уже с отчаянием в голосе кричал он на ученика, стоявшего у доски и безуспешно пытавшегося разобраться в чертеже.

Сбрендил – с места – и другой ученик.

– М-м-м! – мычит Петр Михайлович и с остервенением трет рыхлый свой нос или столь же немилосердно скребет плешь.

Как и Траубенберг, Лебедев не обвел себя смолоду чертой своей специальности. Я терпеть не мог математику, даже Лебедев не сумел пристрастить меня к ней. Но зато как же я любил "отступления", которые Петр Михайлович довольно часто позволял себе на уроках. Наибольшей притягательной силой обладали для него история и литература. А мы, бывало, еще "подначиваем", "заводим" его, засыпаем вопросами. Рассказывая о царствовании Елизаветы Петровны, он приводит на память язвительную характеристику царицы, которую слышал из уст Ключевского на его публичной лекции в Москве, да еще изобразит манеру говорить Ключевского, слегка заикавшегося, но научившегося заикаться на лекциях вовремя, не на самом важном слове во всей фразе, а перед самым важным словом, чтобы тем резче его подчеркнуть.

Окончив школу, я осмелился сказать Петру Михайловичу:

– Лучшее, что было на ваших уроках, это ваши уходы в области, чуждые математике.

Петр Михайлович довольно усмехнулся.

Прочел он на своем веку уйму книг по математике, физике, астрономии, социологии, истории, философии, географии, теории словесности, стихосложению, не пропустил ни одного заметного явления в русской и западной художественной литературе. Куда только ни проникал его пытливый умственный взгляд. Из русских писателей он больше всего любил Льва Толстого, из иностранных – Мопассана. Он мог пересказать почти любую новеллу автора "Пышки". Уже в 30-х годах он вновь взялся за изучение основательно забытого им французского языка – взялся, чтобы читать в подлиннике Мопассана и "Боги жаждут" Анатоля Франса.

После того как я перестал быть учеником Петра Михайловича, мы вели с ним многочасовые беседы и у нас, и у него, и в лугах. Я скоро подметил его особенность: он обращал внимание в жизни в книге, в газете на то, мимо чего проходили другие Он опускался в самую глубину явления и, утвердившись на этой глубине, либо освещал его снизу, либо взрывал. В одном из юношеских своих стихотворений, посвященных родному городу, я писал:

Петр Михайлович – Архимед:
Миры потрясает он с точки опоры.

Петр Михайлович сочетал в себе учителя и воспитателя. Я позабыл, кому принадлежит изречение, которое настойчиво пытался вычеканить на нашей памяти Петр Михайлович, но самое изречение помню: "Посей поступок – вырастет привычка, посей привычку – вырастет характер, посей характер – вырастет судьба".

Беседуя с нами, Петр Михайлович "милость к падшим призывал". Когда мы постановили исключить из школы Дубового Носа, Петр Михайлович потратил пол-урока (это он-то, жадный на школьное время, входивший в класс со звонком, задерживавший нас на целую перемену, до тех пор, пока не входил другой преподаватель!), чтобы убедить нас, что мы проявляем опрометчивую жестокость. Не оправдывая поступок Дубового Носа, он утверждал, что в его поведении виноваты и мы.

– В школе его дразнят, на улице его дразнят. Он озлоблен. Это кот, которого постоянно дергают за хвост.

Обрисовав незавидное положение нашего одноклассника, Петр Михайлович задал нам вопрос: подумали ли мы о том, что из него выйдет, если его исключат из школы, куда и на что мы его толкаем? Сидевший в нас бес молодого упрямства тогда одержал победу. Мы все-таки ходатайствовали перед школьным советом об исключении Дубового Носа – так он нам насолил. Но беседа Петра Михайловича не раз приходила нам на память потом. И если мы в отношениях с людьми не всегда рубили с плеча, если мы, охватив человека изучающим взглядом, иной раз смягчали приговор, а иной раз и отпускали его вину, это в нас говорило былое; это значило, что не высох еще тот источник, который некогда выбил в нашей душе воспитатель…

Когда на нашу школу наскочила комиссия, под ее дудку заплясал другой мой одноклассник. Это был единственный ученик – и притом ученик неплохой, – открыто поддержавший наступление комиссии на учителей. Тут сказались и комсомольская дисциплина, и ребячливый задор, и желание порисоваться, сыграть видную роль, и юная безоглядность. После собрания, на котором он выступал, нас распустили на летние каникулы. Летом мы не виделись. Я дал себе слово при встрече не поздороваться с ним. Но – "человек предполагает, а Бог располагает". Встретились мы с ним перед началом занятий на школьном крыльце нос к носу, и он улыбнулся мне такой виноватой улыбкой и так неуверенно-просяще протянул мне руку, что я не мог не пожать ее. Мне стало ясно, что за лето он многое продумал, многое пересмотрел. И я поставил перед собой задачу – приручить его. Оттолкнуть – это самое легкое, и я еще успею его оттолкнуть, коли увижу, что его подыгрыванье комиссии – не случайная оплошность, о которой он сам потом пожалел и за которую, как я слышал, его осудили родители. Скоро я убедился, что в глубине души он раскаивается. Мой курс на сближение с ним явился для него радостной неожиданностью. Он менялся на глазах.

В классе у меня была одна-единственная недоброжелательница. Пользуясь тем, что учителя бывали у ее родителей запросто, она стала дуэтом с мамашей им напевать, что я подлизываюсь к этому своему однокласснику, потому что он стоит во главе школьной комсомольской ячейки. Разговорчики эти дошли до меня. Как-то к нам забежал Петр Михайлович. Я заговорил с ним напрямик о моем приятеле, о той цели, какую я преследую, сближаясь с ним, спросил, как он на это смотрит, и признался, что мне обидна возводимая на меня напраслина.

– Не обращайте внимания на бабьи сплетни, – сказал Петр Михайлович. – Вы действуете совершенно правильно. Это так важно – протянуть человеку руку, да еще молодому, неокрепшему человеку, в трудную для него минуту, когда он ждет, что все от него отвернутся! Глядя на вас, и другие от него не отшатнулись. Неприязнь класса могла Бы только озлобить его. А теперь он видит, что все к нему относятся погревшему, как будто ничего не произошло, – не только учителя, но и ученики, – и это на него подействует лучше всякого бойкота. Вы и ему помогаете стать честным человеком, и делаете доброе дело учителям: отрываете от злопыхателей хорошего по натуре мальчика. Нет, Коля, плюньте на баб. Помните припев к "Вниз по матушке по Волге…"?

Буря, грянь!
Девки, бабы – дрянь,
Тьфу!

Плюньте – и продолжайте в том же духе.

Дальнейшее поведение моего товарища доказало, что Петр Михайлович одобрил и поощрил меня не напрасно.

Петр Михайлович был известен всему уезду своим гражданским мужеством. Он отстаивал гонимых с пеной у рта. Он сражался за них на разных полях сражения. В одном лице он являл собой и трубача, и знаменосца, и ратника.

Несколько лет подряд Петр Михайлович был председателем ревизионной комиссии местного кооператива. Во главе кооператива стоял некий Кассиров, костлявый, с голым черепом, с глубоко сидящими глазами, с землистого цвета лицом. Что-то в нем было мелко-бесовское и что-то от вестника смерти. Георгий Авксентьевич прозвал его "memento mori". Кассирову нельзя было отказать в хозяйственной сметке. Он сумел быстро наладить дело в нашем захиревшем кооперативе. Но он был бездушен и черств. Понятия о добре и зле, о правде и кривде для него не существовали. Средствами он не брезговал. Словом, он был плоть от плоти своей партии. Нужно Кассирову порадеть знакомому человечку – ну что ж, он подведет подкоп под хорошую продавщицу и выбросит ее на улицу. Она вдова, двое ее сыновей еще учатся – Кассирову наплевать с высокого дерева. Председатель ревизионной комиссии Лебедев с ним сцепился и заставил его на общем собрании пайщиков заявить, что Михайлову он увольнять не собирается. Ну, а потом Кассиров все-таки от нее избавился. И тут Петр Михайлович собрал срочное заседание ревизионной комиссии и не оставил от Кассирова живого места.

На уже упоминавшемся мною общем собрании пайщиков, когда переизбирались правление и ревизионная комиссия, я находился в публике и смотрел на сцену. Петр Михайлович сидел на сцене в окружении Кассирова и К". И тут я вспомнил слова Белова, что ему представляется, будто он один среди акул. Передо мной, озаренное зловещим в своей тусклости светом керосиновых ламп, было только одно человеческое лицо, лицо благородного простолюдина, а вокруг него – нечисть. Вот-вот она схватит его и с визгом, и воем утащит…

В прениях взял слово секретарь комитета партии Левчуков.

– Товарищ Лебедев на заседании ревизионной комиссии бросил товарищу Кассирову обвинение в том, что он обманул общее собрание пайщиков, – брызгая слюной так, что она летела В первые ряды, засюсюкал Левчуков, – но товарищ Кассиров – член Коммунистической партии, а Коммунистическая партия, было бы известно товарищу Лебедеву, никого и никогда не обманывала. Если партия считает, что данный товарищ достоин находиться в ее рядах, то обвинение, брошенное ему, перерастает в обвинение всей Коммунистической партии.

Отвечая Левчукову, Петр Михайлович начал с того, что он отдавал и отдает должное Кассирову как денному работнику.

– …Но я никогда не был подлизой, я никогда не шел против совести, я всегда считал своим долгом заступаться за ошельмованных и без вины виноватых…

Всплеск аплодисментов надолго прервал его речь.

Начало 30-го года ознаменовалось для перемышльской школы тем, что "активисты" из школьной комсомольской ячейки, желая показать, как высоко у них развита "классовая бдительность", потребовали исключить группу выпускников: дочку огородника, сына давно умершего мелкого перемышльского лавочника, сына покойного сельского священника и других, – исключить не за провинность, а единственно за то, что они не сумели "выбрать" себе родителей. Петр Михайлович стал за них горой. На его счастье тогдашний председатель Совнаркома РСФСР Сырцов (будущий лидер "право-левацкого блока Сырцова-Ломинадзе", исчезнувший, как и Ломинадзе, в Лубянской тьме) на странице""Известий ЦИК и ВЦИК" осудил исключение из средней школы детей лишенцев. Беспартийный Лебедев читал газеты внимательно, между тем как его противники с партийными и комсомольскими билетами в карманах были гораздо хуже "политически подкованы", чем он. На школьном совете Петр Михайлович сослался на Сырцова.

– Подумаешь, какой-то Сырцов! – бросил реплику секретарь районного (осенью 29-го года уезды были переименованы в районы, а губернии – в округа) комитета комсомола Николаев.

– Как для кого, – возразил Петр Михайлович, – а для меня председатель Совнаркома РСФСР Сырцов, хотя для секретаря нашего райкома комсомола он – "какой-то", является несравненно более высоким авторитетом, чем знаменитый на весь Советский Союз товарищ Николаев.

Николаев сник.

Петр Михайлович добился того, что школьный совет большинством голосов постановил снестись с Москвой. Петр Михайлович телеграфировал в Московский областной отдел народного образования (МООНО), и оттуда пришел ответ, благоприятный для отверженных.

Над кем бы из учителей ни собирались тучи, Петр Михайлович бросался на защиту. А между тем кто-то невидимый записывал каждое его слово и дело…

В 27-м году на учительской конференции какая-то муха – какая именно, никто так и не мог взять в толк, – укусила сельского учителя Александра Александровича Резвевского. Заключил он свою речь, острием направленную на Петра Михайловича, сожалением, что воспитание детей и юношества в перемышльской школе доверено лицам политически неблагонадежным.

Назад Дальше