Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Николай Любимов 2 стр.


Отец с наслаждением играл на сцене, играл, говорят, для непрофессионала хорошо, в особенности – ярко комические роли. Однако истинной властительницей его души была музыка. Он выучился играть на гармонии" на балалайке, на гитаре, на арфе. Он выучился владеть своим удивительного тембра лирическим тенором, доводившим слушателей до восторженных слез или до слез грусти-тоски, – выучился без посторонней помощи: брать уроки пения в Мещовске, в Плохине или в Дудине ему было не у кого и не на что. Начиная с моей матери, влюбившейся сперва в его голос, несмотря на то, что она, тогда еще – москвичка, была постоянной посетительницей концертов Собинова, Смирнова, итальянцев, и кончая перемышльским предводителем дворянства Николаем Вивиановичем Оливом, постоянно ездившим за границу, слышавшим иностранных, петербургских и московских знаменитостей, – все сходились на том, что у Михаила Михайловича – неотразимого обаяния голос. Пел он в церквах. Пел у себя дома" Пел у знакомых, охотнее всего – в доме музыкально одаренного священника Николая Ниловича Панова. Пел, катаясь на лодке по озеру. Служил украшением любительских концертов, светских и духовных. Пел народные песни. Пед арии из опер: "Невольно к этим грустным берегам…", "Расцветали в поле цветики…". Пел "Хотел бы в единое слово…" и другие романсы своего обожаемого Чайковского. Пел тот романс, который Книппер в роли Анны Мар из "Одиноких" Гауптмана пела вместо революционной песни, указанной автором, но запрещенной царской цензурой: "Замучен тяжелой неволей…" – и который подчеркивал лейтмотив гауптмановской драмы:

Я один, а кругом все чужие.
………………………………………
Там, под черной сосной,
Над шумящей волной
Друга спать навсегда положили.

Часто исполнял он на вечерах "Волна шумит, волна бушует…". Тогда "Волна" считалась романсом безвестным. И только в 1969 году, после того как "Библиотека поэта" выпустила собрание стихотворений Мятлева, я узнал, что этот романс под названием "Рыбак" написан создателем Курдюковой, имя же композитора затерялось; в комментарии сказано: "Положено на музыку, встречается в песенниках". Пел отец отрывок из "Рыцаря на час": "Повидайся со мною, родимая!". Пел "Слушай" Гольц-Миллера (музыка Сокальского):

Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка черна"".
Черней этой ночи встает из тумана
Видением мрачным тюрьма.
Кругом часовые шагают лениво;
В ночной тишине, то и знай,
Как стон, раздается протяжно, тоскливо:
– Слу-шай!

Пел он романс на слова Фета "Чем тоске, я не знаю, помочь…", кончающийся:

Знать, в последний встречаю весну
И тебя на земле уж не встречу.

И с особенным чувством он пел:

Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит,
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.

Это был любимый романс его отца и, как он узнал потом, любимый романс отца моей матери – пример, лишний раз показывающий, что искусству дана власть объединять людей, в самой разной доле рожденных. Это и мое любимое стихотворение.

Отец в детстве болел скарлатиной. Скарлатина дала осложнение на почки. С осложнением как будто бы справились. Но однажды, уже молодым человеком, он поехал на велосипеде в лес за ландышами, с устатку прилег на еще по-весеннему влажную землю и уснул.

После этой поездки гнездившаяся в нем и до времени не дававшая о себе знать болезнь медленно, но неуклонно повела его к могиле.

Умирал отец от туберкулеза почек в полном сознании, понимая, что умирает. По собственному желанию исповедался и причастился. Простился с моей матерью и при своих родных все говорил о том, что моя мать внесла в его жизнь счастье, что ему теперь легко умирать. Просил своих родных помнить, что она скрасила ему годы его угасания, – помнить и любить ее. Просил своего непосредственного начальника, непременного члена землеустроительной комиссии Константина Люциановича Новицкого, когда тот пришел навестить его, назначить на освобождающееся место секретаря землеустроительной комиссии его помощника, Сережу Никифорова, хорошего работника, который недавно обзавелся семьей и у которого каждый грош был на счету. Новицкий обещал и потом сдержал свое слово.

Перед самой кончиной отец сказал:

– А вот и папа! Я его сразу узнал.

Это были его последние слова.

Умер он 21 октября (нового стиля) 1914 года, в 3 часа утра 33-х лет от роду.

Похороны отца были многолюдны. Хоронил его весь Перемышль и подгородные крестьяне. На кладбище говорили речи представители разных сословий: уездный предводитель дворянства, председатель землеустроительной комиссии, аристократ до мозга костей Николай Вивианович Олив, разночинец, казначей, общественный деятель Василий Евдокимович Меньшов и отпевавший отца священник Панов.

Что о моем отце сберегла мне память?

Всего несколько мгновений: я бегу, гремя связкой ключей, из столовой через детскую в спальню, где не только ночью, но и утром, и днем, и вечером лежит папа, бегу и приговариваю:

– Няня едет! Няня едет!

Няня уезжала на несколько дней в Лихвин. Я воображаю, что я – лошадка, на которой возвращается няня, а ключи – бубенчики.

Отец улыбается.

Мне не надоедает повторять игру в лошадку, у отца хватает терпения улыбаться.

Вот и все…

В раннем-раннем детстве мне помнились и другие мгновенья, но с годами облик отца уплывал от меня все дальше и дальше, расплывался и наконец слился с бледно-голубым маревом прошедшего, растаял в нем, растворился.

Но какую-то часть его существа я в себе ношу – это я сознаю, это я ощущаю и плотью и духом. Только мне трудно определить, где граница, отделяющая владения отца в моем внутреннем мире от владений матери, – до того созвучны были души этих случайно (да нет же, совсем не случайно!) встретившихся людей, людей как бы с противоположных концов земного шара, в чем-то несущественном, мелком, очень-очень далеких и лишь постепенно, день за днем, сближавшихся, в самом же главном – друг другу необходимых, родных.

2

Мать моего отца, Анна Яковлевна Любимова, урожденная Троицкая, была, как и ее муж, дочерью псаломщика. Родители ее умерли рано, и она, круглая сирота, воспитывалась в восемнадцати верстах от Калуги, в селе Муромцеве, у дяди, брата матери, священника о. Александра Лихачева. В Муромцеве моя бабушка в 1872 году вышла замуж за Михаила Ермиевича Любимова, обвенчалась с ним в Муромцевской церкви и уехала в Гродненскую губернию.

Бабушку я помню хорошо – она скончалась в 1925 году, когда мне было двенадцать лет.

Черты характера бабушки унаследовали дочь Дуня и сын Миша: она была вспыльчива, в пылу могла наговорить лишнего, но обид не затаивала, зла не помнила и никому зла не делала. Любила, чтобы вокруг нее кипело веселье. По рассказам, она была женщина властная. Старшей ее дочери Юнии предлагали руку и сердце молодые люди, которых Юня, девушка с оригинальным, как ни странно – еврейским типом лица, дарила своей благосклонностью. Бабушка становилась ей поперек дороги: будто бы женихи не приходились ей по сердцу, а вернее всего, ей просто не хотелось, чтобы ее любимица стала отрезанным ломтем.

Я помню бабушку уже в такие годы, когда у них в доме главенствовала Дуня. Бабушка поняла, что царствование ее кончилось, и уже не вмешивалась в действия и распоряжения дочери, на которой держался дом и которая превратила этот дом в полную чашу.

В молодости бабушка работала не покладая рук. И потом, когда в этом уже не было необходимости и она могла позволить себе отдых, она, пока не ослепла, все хлопотала по хозяйству. Как-то раз мой отец без предупреждения снял ее в тот момент, когда она, по-деревенски повязавшись платком, кормила кур и цыплят. Соленье огурцов и грибов, моченье яблок, квашенье капусты, варка варенья – все эти обязанности она добровольно возложила на себя, хотя Любимовы уже держали прислугу. Целый строй банок с вареньем разных сортов высился у нее на верхней полке буфета. Как-то к ним приехала знакомая помещица Марья Людвиговна Дитрих, а бабушка с тетей Дуней были приглашены к кому-то в гости. Извинившись перед Марьей Людвиговной, они попросили ее похозяйничать самой, указав, где что у них хранится. На одной из банок с вареньем Марья Людвиговна обнаружила бабушкины малограмотные каракули: "Про хороших гостей". Марья Людвиговна стала в тупик: к какой категории причислила бы ее Анна Яковлевна?..

Исполнительность и хозяйственность – это было у дочерей Анны Яковлевны и наследственное, и благоприобретенное. Такими они на свет родились, и так – в трудолюбии – воспитала их мать. Дело свое они делали с редкой даже по тем временам добросовестностью, с неутомимой дотошностью. И так же аккуратны, порядливы были они и в домашнем быту. Евдокия Михайловна шила матери, себе и сестрам платья, кофты, юбки, моему отцу и мне – рубашки, Софья Михайловна искусно вышивала.

Самым тяжким горем, какое привелось испытать бабушке, была смерть моего отца. В 18-м году она ослепла. Слепоту переносила безропотно. Тогда они с Евдокией Михайловной жили уже не в Перемышле, а в Новинской больнице Малоярославецкого уезда. Зимой она ограничивала себя пределами дома. Летом, постукивая палочкой, выходила в садик при доме и садилась под березкой, которую она же и посадила. Жалела, что не видит близких, не видит, как я расту, какой я стал, но довольствовалась тем, что жадно вслушивалась в звук знакомых голосов. До самой смерти просила дочерей и меня, чтобы мы ей читали вслух, но только непременно таких писателей, которых она считала хорошими. В числе хороших значились у нее Бичер-Стоу, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Виктор Гюго, Гончаров, Лев Толстой, Шпильгаген, Чехов, Гусев-Оренбургский. Ей прочли почти всего Чехова вместе с шестью томами его писем, изданными Марией Павловной, и переписка Чехова доставила ей не меньше радости, чем его повести и рассказы. Гусева она ценила как бытописателя и знатока ее среды – среды сельского духовенства. Моя попытка приобщить бабушку к советской литературе окончилась неудачно. Когда я прочел ей что-то, напечатанное в "Красной ниве", она мне сказала:

– Ты мне эту пустоту больше не читай.

Бабушка верила в Бога, потому что не могла не верить, как живое дерево не может не ветвиться и не зеленеть, как хлеба не могут не колоситься и не наливаться. Она не представляла себе жизни вне веры и эту свою по-простонародному цельную веру передала в духовное наследство детям. От Новинской больницы до ближайшей церкви было пять верст. Богослужений она была лишена, но она ежедневно и подолгу молилась вслух. Зимой молилась в спальне, когда все расходились по делам. Летом – в садике, куда она выходила на молитву в пять часов утра.

Я не припомню, чтобы кто-нибудь не из духовных лиц молился вслух с такой силой убежденности, как моя бабушка. В ее молитве не слышалось ни восторга, ни умиления, ни самоумаления. То была ежедневная просьба послушной и любящей дочери к Отцу Небесному, ежедневная хвала мудрой Его благости.

Начинала она свое обращение к Богу с троекратного:

– Заутра услыши глас мой, Царю мой и Боже мой!

А затем тянулась вереница имен дорогих ей людей, о здравии и спасении которых молила она Вседержителя:

– …девицы Юнии, девицы Евдокии, девицы Анны, девицы Софии, рабы Елены, младенца Николая, раба Николая и рабы Елисаветы с чадами, девицы Лидии, девицы Наталии, рабы Параскевы (Параскева – это их прислуги, вернее – друг их дома, крестьянка Перемышльского уезда Параша Тишкина).

Молитвословие перемежалось славословием.

Притаившись в спальне или в саду – так, чтобы ничем не выдать своего присутствия, – я слушал, как бабушка читает наизусть молитвы, слушал и запоминал.

Впервые с ее голоса запомнил я молитву, которую потом слышал в исполнении народном, в исполнении разных хоров, слышал, как она в обиходном напеве, в напеве киевском, как она звучит у Архангельского, у Рахманинова:

– Воскресение Христово видевше, поклонимся Святому Господу Иисусу, единому безгрешному. Кресту Твоему поклоняемся" Христе, и святое воскресение Твое поем и славим: Ты бо еси Бог наш, разве Тебе иного не знаем, имя Твое именуем. Приидите, вси вернии, поклони́мся святому Христову воскресению: се бо прииде Крестом радость всему миру. Всегда благословяще Господа, поем воскресение Его: распятие бо претерпев, смертию смерть разруши.

Бабушка читала это так же просто, как просто произносила имена поминавшихся ею за здравие и за упокой, внося в чтение лишь певучую мерность стиха.

Когда я вспоминаю бабушку, молившуюся с безыскусственностью человека, для которого бытие милосердного Бога столь же непреложно и несомненно, как несомненен запах жасмина, растущего поодаль, как несомненен шелест березовых листьев над ней или щебет ласточек, гнездившихся под крышей ее дома, над самым крылечком, я отдаю себе ясный отчет, что бабушкины молитвы – один из источников моей религиозности.

Бабушка была духом сильна и бодра. Она ни на что не жаловалась. Плакала, только когда перед осенью из Новинки разлетались летние гости. Навзрыд плакала при расставании с нами летом 24-го года. Все обнимала нас с мамой, гладила, целовала и обливалась слезами. Лошади давно уже были поданы, а бабушка не могла оторваться от "Нелички", как она называла мою мать, произнося ее уменьшительное имя не через "э", а через "е", не могла оторваться от меня.

– Золотая ты моя головочка, – причитывала она.

Бабушка не говорила, почему ей так уж горько расставаться с нами именно в этом году, да и ничто как будто не предвещало близкого ее конца – все такой же крепкой, как осеннее яблоко, выглядела она, – но все мы что-то предощущали, все понимали ее без слов.

27 февраля 25-го года она скончалась.

Завещала бабушка похоронить ее рядом с "Минечкой". Две дочери, жившие тогда с ней, Дуня и Аня, исполнили ее волю. Наняли две подводы и перевезли гроб с ее телом за восемьдесят верст, в Перемышль.

Отпевал бабушку бывший ее духовник, пользовавшийся особым ее уважением, о. Иоанн Песоченский.

Тогда еще в провинции духовенству и певчим разрешалось провожать покойника по усыпанной можжевельником дороге в последний путь – от храма до кладбища.

Хотя бабушка уехала из Перемышля в 16-м году, многие помнили ее. И похоронная процессия поминутно останавливалась: из домов выходили старожилы и просили о. Иоанна помолиться "о упокоении новопреставленной рабы Божией Анны".

Похоронили бабушку в одной ограде с ее сыном. Теперь от их могильных холмиков и следа не осталось. Сохранились лишь кусты сирени, посаженные моей матерью в 1916 году.

3

Все четыре сестры моего отца так и остались незамужними. Старшая, Юния, не вышла из материнской воли – совет или даже просьба "мамуси" были для нее законом. У Евдокии судьба сложилась несчастливо. Анна, в молодости – дикарка, не стремилась к замужеству. Младшая, Софья, долго учительствовала в глухих деревнях, а когда перебралась в город, время ее ушло.

Как и мои родители, я больше всех любил тетю Дуню и тетю Аню. Когда я только-только начал говорить, я почему-то назвал тетю Дуню "Гынга". Так это имя к ней в семье и пристало: Гынга и Гынга… Тетя Аня была сама кротость, и при ней я шалил безвозбранно. А вот Гынги побаивался, хотя она меня пальцем ни разу не тронула и резкого слова мне не сказала. В ее голосе я улавливал нотки – по всей вероятности, бабушкиной – властности, которая так необходима медику.

Из всех четырех сестер Гынга и Аня отличались наибольшей отзывчивостью, наибольшим гостеприимством и хлебосольством. Все у них делалось точно в сказке, как бы само собой. И так же незаметно проявляли они заботу о людях. И Гынга и Аня обладали особым талантом – талантом ненавязчивой заботы, которым наделена была и моя мать.

Животных они любили, пожалуй, не меньше, чем людей. В бабушкин "Месяцеслов" на 1862 год они вписывали наиболее важные события их жизни, преимущественно – печальные: тогда-то скончалась их мать, двоюродный брат, старший брат Коля, племянник, одна невестка, другая… На одной из вклеенных страниц я прочел запись: "1947 г. 26 мая нового стиля умер наш дорогой друг Нурочка. В 4 часа дня". Это был песик, проживший у них 17 лет.

В перемышльской больнице у Евдокии Михайловны вышла неприятность с врачом. Ей пришлось уйти со службы, и некоторое время она занималась частной практикой. Содержать на случайный заработок мать и себя оказалось нелегко, и Евдокия Михайловна стала приискивать себе место. Ей предложили место акушерки в только что отстроенной Новинской больнице. Это была лебединая песня Калужского губернского земства. Стоит больница на опушке леса, на границе трех бывших уездов, по-нынешнему – районов: Калужского, Малоярославецкого и Тарусского. Прежде шутили, что здесь петухи сразу на три уезда поют. До ближайшей деревни Болотни не меньше версты, до торгового села Недельного – пять верст. В больничный двор кое-когда забегали волки. Между тем оборудована была больница по последнему слову тогдашней техники: там были и водопровод, и канализация, которые городу Перемышлю и во сне не снились. Да что там Перемышль! В Калуге проведенной водой и канализацией пользовались немногие избранники судьбы, жившие в центре города.

Евдокия Михайловна согласилась забраться в эту глушь. Ей предоставили двухкомнатную квартиру с громадными, чуть не во всю стену, окнами, заливавшими комнаты светом. Квартира акушерки сообщалась с родильным отделением ванной комнатой. Больные и посетители проходили в родильное отделение через боковую дверь в левом крыле здания. Квартира, дрова и керосин – бесплатные. Дрова пилили, кололи и приносили дворники. В кухне стояла не русская печь, а плита. Из коридора дверь вела во двор.

Евдокию Михайловну соблазнило еще то, что в родильном отделении она будет полновластной хозяйкой. Трудно одной, да зато – сама большая, сама меньшая, ни дрязг, ни перекоров.

Назад Дальше