К больнице с одной стороны вплотную подступал лесок, но на больничном дворе – ни деревца, ни кустика. Евдокия Михайловна насадила садик у своего корпуса и развела два огорода: один – дальний – отвела под картошку и под огурцы, а в другом летом возвышалась светло-зеленая стена подпертого палками гороха, росли бобы, фасоль, лук, чеснок, репа, редька, свекла, морковь, укроп, в малиннике мог скрыться взрослый человек. Заквохтали куры, в сарае захрюкал Васька. Вскапывать огороды и выкапывать картошку помогала больничная прислуга. Все прочие садовые и огородные работы выполняли Гынга, Прасковья и переехавшая к Гынге в 20-м году из Людинова Аня. Летом Аня ходила по ягоды – лесные поляны были красным-красны от земляники. Потом начиналась грибная эпопея. Одних толстоногих боровиков, еще влажных от холодной осенней росы, с травинками, прилипшими к шляпкам, Аня приносила из ближнего орешника по сотне в день. В комнатах тепло пахло уютом. К домовитому этому запаху, начиная с весны, примешивалось свежее благоуханье садовых и полевых цветов: сирени, жасмина, ночной фиалки, стоявших в кувшинах на подоконниках. От обилия света комнатные цветы в горшках и кадках – фикусы, аспарагусы, пальмы, гортензии, фуксии, бегонии, филодендроны, панданусы – достигали тропических размеров.
А каким старосветским, разнообразным изобилием отличались новинские трапезы, являвшие собой сочетание русской, малороссийской и белорусской кухни!
К раннему утреннему чаю пеклись пироги то с той, то с другой начинкой, пышки, мои любимые крендельки. Янтарно желтело на столе сливочное масло, купленное на хуторе у хохла или у латыша. За обедом на первое – щи, борщ, окрошка из своего кваса, суп с клецками; на второе – зразы, налистники, колдуны, грибы в сметане, бараний бок с кашей, гречневая каша со шкварками, куриные котлеты, картофельные котлеты с грибным соусом, вареники, запеканка, лапшевник, крупеник. К вечернему чаю – сладкие пироги: "Наполеон", "Екатерина". За ужином – студень, селедка, колбасы собственного изготовления, белое с розоватинкой сало, солонина, окорок, вареная картошка, соленые и мариноваяные огурцы. В запахе ржаного хлеба собственной выпечки как бы сливались воедино все запахи среднерусской сытой деревни.
И когда это мои тетки все успевали?
Аничка учительствовала в Новосельской двухкомплектной школе, вела два класса. В течение учебного года ежедневно отшагивала до Нового села и обратно две версты с лишком.
А Гынга ведала своим родильным отделением так, что слава о ней гремела далеко окрест.
Приедешь, бывало, в Малоярославец и в чаянии подводы шатаешься по базару.
– Вы не из Недельного?
– Недалеко оттуда. А вам что?
– Не подвезете?
– Нет. Самим тесно. А вам куда ехать-то: в самое Недельно?
– Дальше, в Новинскую больницу.
– А к кому там?
– К Евдокии Михайловне. Я ее племянник.
– К Евдокей Михалне? Стал быть, вы ее племенник? Так бы и сказали! Садитесь. Вот только лошадь покормим и поедем. Нам хоть от Недельна вбок, ну мы вас до самой больницы довезем. Евдокей Михалну да не уважить?..
Евдокия Михайловна прослужила в Новинской больнице с 1916 по 1950 год, и за все эти годы ни одна роженица не отдала Богу душу в Новинской больнице. А между тем Евдокия Михайловна часто шла на немалый риск.
Старик-доктор, руководивший ею в Москве на акушерских курсах, говорил ей:
– Присматривайся, как я делаю операции. Неизвестно, в каких условиях придется тебе работать. Смотри, помогай мне и учись.
Потом Евдокия Михайловна поминала старика добром.
В Новинке она поневоле превращалась из акушерки в хирурга.
Привозят роженицу. Роды патологические. Что прикажете делать? Отправлять в Малоярославец? А до Малоярославца тридцать верст, и дорогу, видно, сам черт прокладывал роду христианскому на погибель. Вон лежит колесо, немного отъедешь – целый передок от телеги торчит. Дорога до Калуги еще невылазней: там, в Андреевском лесу, и жарким летом вода в колдобинах так и стоит, а весною и осенью воды – лошади по брюхо. Новинская больница годами существует без доктора: в такую глушь мало кому охота зарываться. И вот Евдокия Михайловна, призвав Бога в помощь и помолясь Заступнице Усердной, Матери Господа Вышнего, приступает к операции… Ассистирует Прасковья Первая, Тишкина, или Прасковья Вторая, Садова… Жизнь матери спасена. Спасена и жизнь ребенка… Сегодня – поворот, послезавтра – наложение щипцов.
Бабушка только, бывало, охает:
– Опять первородящая… Опять узкотазая… О Господи! Замучают они тебя, Авдоня…
Другой акушерки в Новинской больнице не полагалось по штату, и Евдокия Михайловна несколько лет подряд не получала отпуска. Редко когда удавалось приманить заработком акушерку на месяц, чтобы дать ей отдохнуть. Сон у Евдокии Михайловны был тоньше осенней паутины. Она засыпала с мыслью, что вот-вот ее разбудит громкий шепот сиделки:
– Евдокия Михайловна! Привезли!
А помимо ежедневных – утром и вечером – осмотров рожениц, купанья ребят и прочего, надо помочь на приеме, в аптеке.
И все-таки Гынга находила время вооружиться наушниками и послушать радио, попеть под гитару русские и украинские песни, и почитать, и сыграть Мерчуткину в чеховском "Юбилее", и устроить елку для детей сиделок и дворников. В молодости это была миловидная пухленькая живоглазка, веселым выражением лица и порывистостью движений похожая на Михаила Михайловича. И такая же она была незлобивая горячка и такая же выдумщица и шутница, как и он. Только отец мой год от году грустнел, а с Гынгиной жизнерадостностью ничего не могла поделать даже душевная ее недоля.
В годы перемышльской молодости Дуня полюбила некоего Вячеслава. Оба не представляли себе, что их дороги когда-нибудь разойдутся. Скрепя сердце согласилась отдать Дуню за Вячеслава бабушка. Но у Вячеслава чесались руки поднять "на царя, на господ" дубинушку, и его сослали. Из ссылки он бежал в Москву. По дороге, переодетый, несколько часов тайно провел у Любимовых. В Москве товарищи раздобыли ему фальшивый паспорт. По этому паспорту он поступил на службу в издательство энциклопедического словаря "Гранат" и под носом у московского генерал-губернатора преблагополучно прожил до самой революции. В Москве он женился. Весть об этом дошла до Евдокии Михайловны.
Летом 31-го года, на утренней заре, в новинскую квартиру Евдокии Михайловны раздался стук. Евдокия Михайловна, проснувшись, решила, что привезли больную и по ошибке стучат не в родильное отделение, а к ней. Отворила дверь. Перед ней стоял Вячеслав. Обоим было тогда за пятьдесят.
Вячеслав прожил в Новинке неделю. Он уверял Евдокию Михайловну, что сам себе исковеркал жизнь. Не о такой революции мечтал он в юности; жена – чужой ему человек. Он долго терпел ради дочери – и вдруг почувствовал, что больше не может, и его потянуло к Дуне, которую он не переставал любить все годы разлуки.
Старая любовь не ржавеет. Евдокия Михайловна и Вячеслав решили поселиться в Перемышле. Вячеслав сделал первый шаг: не выписавшись из Москвы, устроился на работу в правление перемышльского колхоза. Затем он должен был съездить в Москву и развестись.
Сестры боялись за Дуню: на старости лет – и такая ломка! И стоит ли этот человек, чтобы из-за него ломать жизнь?..
Кроткая Аничка ощетинилась, Вячеслава возненавидела.
– Но ведь он, наверное, человек интересный по внутреннему содержанию? – допытывалась у нее моя мать.
– Ах, Нелличка, ничего в нем интересного никогда не было! Хамлет! Ни красы, ни радости. Теперь хамством никого не удивишь, а когда мы молоды были, невежа казался оригиналом. Этот тип явился с новогодним визитом к жене председателя земской управы и развалился у нее на диване с ногами. Ах, как смело! Ах, как оригинально! Про него так тогда говорили, как будто он бомбу в губернатора бросил. Вот вам и вся его интересность.
Слушая рассказ о фрондерстве Вячеслава, я впервые понял, что гончаровский Марк Волохов – вовсе не "карикатура" и не "клевета", как принято было о нем писать и думать в "левых" кругах, что это живой человек, списанный не умевшим лгать Гончаровым прямо с натуры, и что пеняли на гончаровское зеркало те, кто в нем себя узнавал.
В Перемышле я познакомился с Вячеславом. Он был поразительно похож на Дон-Кихота: долговязый, костлявый, с длинными прямыми усами. Одного только недоставало лицу Вячеслава для полного сходства: донкихотской одухотворенности.
Евдокия Михайловна получила от жены Вячеслава оскорбительное письмо – письмо разъяренной мещанки. Вячеслав приехал в Новинку и предложил Евдокии Михайловне "свободную любовь". Она отказалась. Он уехал. Из Москвы от него пришло письмо, заканчивавшееся цитатой из "Братьев Карамазовых": "Зачем живет такой человек!".
В 32-м году Евдокия Михайловна провела летний месячный отпуск в Перемышле. Вячеслав все еще там работал, но они не встретились. Уезжая из Перемышля, Евдокия Михайловна увидела из окна автобуса, увозившего ее в Калугу, Вячеслава. Он стоял на краю мостовой и" когда автобус приблизился, поклонился Евдокии Михайловне до самой земли.
Как только, поздним вечером, Евдокия Михайловна села в вагон, перед ней выросла фигура Вячеслава. Он проводил ее от Калуги до Малоярославца и всю дорогу умолял не покидать его.
Оба сошли в Малоярославце. Он остался ждать поезда из Москвы, Евдокия Михайловна уехала на ожидавшей ее подводе в Новинку.
Больше они не виделись.
4
Крестным отцом моей бабушки с материнской стороны был Александр Второй. Крестным отцом старшей сестры моей матери, Аси, ее старшего брата Коли и моей матери был великий князь Николай Николаевич-старший, отец Николая Николаевича-младшего, верховного главнокомандующего русской армией в начале первой мировой войны, – того самого Николая Николаевича, которого Бунин описал в "Жизни Арсеньева" дважды: везущим из Ливадии через Орел тело крестного отца моей матери и лежащим в гробу в своей приморско-альпийской вилле.
Знак особого благоволения царя-освободителя объяснялся тем, что моя прабабушка, урожденная графиня Гендрикова (родоначальник Гендриковых женился на сестре Екатерины I; графское достоинство они получили от Елизаветы Петровны), была фрейлиной его матери – императрицы Александры Федоровны. Портрет одного из предков фрейлины написал Антропов. Дальняя родственница моей матери, графиня Анастасия Васильевна Гендрикова, фрейлина последней русской императрицы Александры Федоровны, добровольно разделила участь царской семьи. Ее упоминает в своем дневнике Николай II ("Настенька Гендрикова").
О ней существует предание:
Графиню Гендрикову перед расстрелом (в августе 18-го года) допрашивали: добровольно ли она последовала за Романовыми в изгнание. Она ответила утвердительно. "Ну, раз вы так преданы им, скажите нам: если бы мы вас теперь отпустили, вы бы опять вернулись к ним и опять продолжали бы служить им?" "Да, до последнего дня моей жизни", – ответила графиня.
Мой прадед, статский генерал Николай Аркадьевич Болдарев, многих орденов кавалер, красивый, представительный старик, каким он выглядит на карточках, пользовался особым расположением Николая Николаевича-старшего. Великий князь нередко посещал его усадьбу и охотился в его лесах. Прадед мой был охотник заядлый. О его псовой охоте был издан объемистый том.
Николай Аркадьевич боготворил свою красавицу жену. Когда она умерла, он велел написать на ее памятнике четверостишие собственного сочинения:
Ты ангелом была,
Когда со мной венчалась,
Жизнь свято провела
И ангелом скончалась.
По рассказам моей матери, Николай Аркадьевич был изрядный балагур. Дворянская галломания не испортила его русский язык с примесью ядреного просторечия, для вкуса пересыпанного аттической солью, и с крестьянским выговором. Пристрастие к аттической соли однажды подвело моего прадеда.
В один прекрасный день он объезжал с именитыми гостями свои леса и дорогой повествовал о недавней неудачной охоте. На козлах рядом с кучером примостился его нянька, его сиделка, его неразлучный друг, его ходячий адрес-календарь камердинер Петр.
– Тут стоял такой-то, а вон там стоял такой-то, – рассказывал Николай Аркадьевич, и вдруг лицо его выразило глубочайшее презрение: – А тут стояла какая-то жопа. Петька! Кто здесь стоял?
– Здесь вы стояли, ваше превосходительство, – браво отрапортовал Петька.
Дочь Болдарева, моя бабушка Александра Николаевна, вышла замуж за гораздо менее знатного, далекого от высшего света, служилого дворянина Михаила Николаевича Кормилицына. Первая его более или менее крупная должность – директор народных училищ в Рязани (в Рязанской губернии у него было небольшое имение). Последний его пост – вологодский губернатор. Там в 1883 году родилась его младшая дочь Елена.
В Вологде мой дед служил мерилом порядочности. Вологжане говорили: "Честен, как Кормилицын". Он был человек выдержанный, корректный и с подчиненными и с просителями, но однажды вытолкал в шею из своего кабинета, где, по воспоминаниям матери, ревностный этот служака работал и днями и ночами, купца, осмелившегося явиться к нему с крупной взяткой. Он брал к себе в дом на Рождество и на Пасху девочек-приютянок. Приютянки играли с губернаторскими дочками, обучали их песням и романсам. Один из этих романсов запомнился моей матери, и она мне его пела:
Там далеко, за горами,
Нина с Лизой молодой,
В алых лентах и с цветами,
Шли путем рука с рукой.
……………………………..
Гром ударил над горою:
Нина пала на утес,
И кипящею волною
Водопад ее унес.
Только в 36-м году из книги "Песни русских поэтов", выпущенной в "Библиотеке поэта" Иваном Никаноровичем Розановым, я узнал, что сей романс принадлежит Василию Львовичу Пушкину. Вряд ли создатель "Опасного соседа" предугадывал, что его романс в конце века все еще будут распевать вологжанки.
Перед большими праздниками дед посылал своих детей в тюрьму с подарками для арестантов.
Моя мать помнила, что у них в доме останавливался объезжавший север России родной брат Александра Третьего, великий князь Владимир Александрович. Много лет спустя я прочитал матери стихи Случевского.
– Постой! Постой! – сказала мать. – Какой же это Случевский? Ты не знаешь, как его имя и отчество?
– Константин Константинович.
– Ну, значит, это он и останавливался у нас в Вологде с великим князем! Я до сих пор понятия не имела, что он поэт. Я была уверена, что это петербургский сановник. Держался он необыкновенно просто – это вся наша семья отметила, – был ласков с детьми…
И точно: Случевский находился тогда в свите великого князя. Свое путешествие он подробно описал в нескольких книгах. Во много раз ценнее другое: из этой поездки возник цикл его стихотворений "Мурманские отголоски", где мы находим такие взблески случевской мысли и случевской вольности словообращения:
Будто в люльке нас качает.
Ветер свеж. Ни дать ни взять
Море песню сочиняет -
Слов не может подобрать.Не помочь ли? Жалко стало!
Сколько чудных голосов!
Дискантов немножко мало,
Но зато не счесть басов.Но какое содержанье,
Смысл какой словам придать?
Море – странное созданье,
Может слов и не признать.Диких волн седые орды
Тонкой мысли не поймут,
Хватят вдруг во все аккорды
И над смыслом верх возьмут.
Как, конечно, далек был Случевский от мысли, что сын младшей дочки его вологодского хозяина "в совершенных летах" станет дышать его стихами, что они – и поэт, и читатель – будут смотреть единым взором на мир видимый и на мир внутренний! И на жизнь вечную тоже. И предощущать ее так же:
…………………………………….
Ночь. Вдали земля туманная,
Мать всех в мире матерей,
Мне в былом обетованная
И очаг души моей!Полунощница усталая,
Без меня несешься ты,
Вся больная, захудалая,
В стогнах вечной немоты…А путям твоим и следу нет!
Но, кому бессмертным стать,
На тебе родиться следует,
На тебе и умирать!…………………………..
Я отпетый, я отчитанный,
Молча вслед тебе смотрю,
И в трудах, в скорбях воспитанный,
Смерть пройдя, – благодарю…(Из цикла "Загробные песни")
…Дед вынужден был оставить службу по болезни. Его показывали Захарьину" но Захарьин ничего поделать не смсг; дед мой умер от рака желудка.
Бабушка, обосновавшись в Москве, жила не по средствам. Держала много прислуги. Швыряла деньги направо и налево. Постоянно ездила на бега и скачки. Играла в тотализатор. Промотала два именьица: и свое родовое, и мужнино. Спасти бабушку от разорения не помогли даже связи с высокопоставленными лицами. А к ней заезжал, когда бывал в Москве, Константин Петрович Победоносцев. У нас долго хранилась запечатленная в двух видах фотографом его обезьяноподобная физиономия с сердечными надписями бабушке – потом, страха ради, мы эти его карточки предали сожжению. В свойстве с бабушкой был министр юстиции Николай Валерьянович Муравьев, тот самый, который в 1881 году обвинял убийц Александра Второго. Наезжая из Москвы в Петербург, бабушка брала свою младшую дочь Нелли к Муравьевым. Моя мать съеживалась от холодной чопорности, царившей в семье министра. Дети Муравьева воспитывались за границей, в России находились под присмотром чужеземных гувернеров и гувернанток, и когда они пытались говорить на языке, который мог считаться их родным только формально, то это был не язык, а волапюк.
У моей матери тоже была гувернантка-француженка, она свободно болтала по-французски, но у нее была и нянечка Даша, и она рассказывала ей русские народные сказки, убаюкивала ее русскими песнями, сыпала присловьями, прибаутками и поговорками, называла иные вещи и некоторые части тела, не прибегая к изящным эвфемизмам, а первыми подругами моей матери были вологодские сиротки-приютянки, говорившие на живописном, древлезвучном северном наречии, – вот почему беспомощное языкотворчество Муравьева-фиса действовало на мою мать так, как если бы он начал скрести ногтем по стеклу.
Кроме нескольких фамильных драгоценностей, мебели и изящных безделушек, Александра Николаевна ничего не оставила детям.
Она была убеждена, что девочки должны уметь изъясняться по-французски и что домашнего образования для них вполне достаточно. Старшие сестры моей матери именно такое образование и получили. Моя мать настояла на том, чтобы ее отдали в гимназию. Она окончила хорошую частную гимназию Арсеньевой, где учились Книппер и Гиацинтова. Обезображенное надстройкой и перестройкой левого крыла здание гимназии и по сей день стоит на Пречистенке. Чуть дальше, на противоположной стороне, находилась частная мужская гимназия Поливанова, где учились Андрей Белый, Бухарин, Илья Эренбург. Андрей Белый вспоминает о ней в "На рубеже двух столетий". Эренбург в "Книге для взрослых" упоминает, что он и его товарищи ухаживали за арсеньевскими гимназистками.