Дочки матери - Елена Боннэр 10 стр.


Предыдущие зимы сразу после Нового года я начинала собирать деньги на "масляную неделю". Она бывала на всем пространстве вокруг Исакия. Там ставились балаганы, где шли всякие представления - "кукольные" и "человеческие", там играла гармошка и крутилась карусель, там продавали разноцветные "петушки на палочках", семечки, большие леденцы и еще всякие вкусные вещи, про которые Батаня говорила: "Какая невероятная гадость". И, конечно, там продавались блины. Но это было самое неинтересное. Блины в эти дни делала Батаня, делала Бафеня, и мы всегда ходили "на блины" к Ирине Семеновне, Батаниной любимой подруге.

Они дружили еще с Читы. Она тоже была, как я тогда понимала, "бывшая", но не "барыня", а что-то другое. В отличие от других "Батаниных" друзей, у нее не было никакой красивой мебели и посуды, и жила она где-то далеко за Финляндским вокзалом, в небольшом деревянном доме - вроде двухэтажного барака. Все вокруг этого дома было некрасивым и воспринималось как "уже не Ленинград". Но я любила саму Ирину Семеновну и любила к ней ходить, хотя никаких подарков, шоколадок или конфет от нее не получала. Я находила в ней, когда они с Батаней уже после чая разговаривали, сходство с дядей Мосей, братом Батани. Как определить это сходство, я тогда не знала, а позже поняла, что это интеллигентность.

Батаня и Ирина Семеновна были дружны до конца своих дней. Бывая у нее уже после 37-го, я понимала, что она, ее дочь, внуки, ее сестры и племянницы живут все трудней и все бедней, но тогда и мы жили так же. В начале войны она с дочерью и двумя маленькими внуками уехала в какую-то псковскую деревню (она звала и Батаню пересидеть там войну, но Батаня почему-то не поехала). Оттуда они были депортированы немцами. Дочь и внуки погибли в немецкой душегубке. А Ирина Семеновна прошла через пытки и избиения у немцев в тюрьме города Митава, была освобождена Советской Армией и снова попала в тюрьму, как многие, кто был в оккупации. И умерла в 1947 году. Теперь одна из ее племянниц, пережившая блокаду и всю жизнь проработавшая в Эрмитаже, живет с сыном в Штатах. Я не знаю, остался ли там, "за финляндским вокзалом", кто-либо из родных Ирины Семеновны Дрекслер (урож.. Шохор-Троцкая).

Меня "масляная" привлекала тем, что там продавали "уйди-уйди", мячики-расстегаи, китайские фонарики и бумажные веера. Вот на них я и собирала деньги. Мне иногда давали их Батаня, деда, Рая, до своего отъезда во Францию больше всех Моисей Леонтьевич. Кроме того, я "невинно" говорила о том, что коплю деньги, всем, кто приходил в дом, и такой способ был почти беспроигрышным - я получала, что хотела. Батаня потом ругала меня за "ужасные манеры", но так как она не делала этого при посторонних, то я, рискуя снова получить выговор и снова услышать про "манеры" и попрошайничество, упорно продолжала информировать о своих сбережениях всех приходящих.

Начала я собирать деньги и в эту зиму. Но в феврале, перед моим днем рождения (день, который праздновался всегда вне зависимости от того, кто уехал или приехал, сослан, арестован или болен), Нюра и Таня, придя из церкви, куда они ходили регулярно, хотя и не очень часто (что они идут в церковь, я знала по тому, что тогда Нюра надевала белый платок, а обычно ходила в шапочке), сказали, что теперь "масляной" не будет. Я поразилась, так как уже что-то понимала в календаре и думала, что неделю нельзя никуда деть. Оказалось, что я права - неделя осталась, только праздник "запретили".

Я, разложив свои деньги на кушетке, стала их считать. Мне было обидно, что теперь они вроде как не нужны. Я стала плакать, а Батаня сказала: "Ну, скажи спасибо своим папочке и мамочке". Она никогда не говорила "папочка" или "мамочка", никто у нас не говорил так. Эти "папочка" и "мамочка" были такие же без любви к ним, как много раз повторяющееся слово "они". "Папочка" и "мамочка" я после ареста мамы и папы услышу еще раз, но об этом потом. Не знаю, на кого я больше рассердилась - на Батаню или на маму-папу, только я собрала все деньги и, когда никто не видел, выбросила их в помойное ведро на кухне.

Вечером, когда Егорка уже спал, Батаня писала что-то в большой бухгалтерской книге - она часто по вечерам писала в этих книгах, которые приносила из таможни, и что-то считала на счетах, в комнату вошла рассерженная Нюра. Глядя на меня, но обращаясь к Батане, она сказала; "Вот, полюбуйтесь, Татьяна Матвеевна, барышня наша деньгами швыряется", и протянула ковшик, в котором были мои монетки. "Еле отмыла, и сама еле отмылась, из помойки их выскребая. Додумалась - в помойное ведро выкидывать". Батаня подняла очки на лоб и посмотрела на меня так, что я подумала: сейчас будет бить. Только она меня иногда больно шлепала, больше никто никогда. Я не обижалась, так как каждое "битье" было справедливым, поступки тянули на него. Зато она никогда долго не ругалась. Батаня не встала с места, не сказала "иди в угол", только закричала: "Ну чего ты молчишь, чего молчишь?" Я молчала, и после небольшой паузы она сказала с раздражением, даже злостью и каким-то новым оттенком, вроде одобрения: "Армянский характер!" И потом - Нюре спокойно и как-то равнодушно: "Положи их куда-нибудь". С тех пор "армянский характер" стал вроде как высшей мерой наказания и одновременно признанием моего права делать что-то, как я хочу. "Масляной" больше никогда не было.

Лето 30-го года было таким же скучным, как предыдущее. Мы жили в Тарховке. Это была большая дача - двухэтажный дом, где на каждом этаже жили три или четыре семьи - партийные "ответственные" работники Ленинграда. У каждой семьи была своя комната (у некоторых - две) и своя верандоч-ка, а кухня на каждом этаже была общая - в общем, это была дачная "коммуналка". Вокруг не было забора, росли какие-то кусты, бурая полувытоптанная трава. На даче было много детей - часть их была мне давно знакома по детскому (асторийскому) саду или по группе с Миллионной в доме Оцупов. Была там и девочка Оцупов. Я, конечно, играла с детьми во дворе, бегала в "салки", пряталась, прыгала через веревочку. Но все это как-то не очень меня затрагивало, и близости с детьми не было - я даже имен ничьих не помню.

Хорошей была только неделя или полторы, когда приезжали папа-мама и мы с ними куда-то ездили: то в город, в кукольный театр, то в гости. Я запомнила, что по вечерам взрослые играли в волейбол, и лучше всех играли папа и Бронич. который в это время тоже приехал в Ленинград из своего Николаева. Еще Тарховка запомнилась тем, что я впервые там каталась на лодке. Катал нас все дни, что был в Тарховке, ежедневно Бронич (про папу я не знаю, греб ли он когда-либо - я его в лодке не помню), и тогда Егорка заявил, что будет моряком. Почему-то никто этого заявления всерьез не принял, а все сюсюкали, как всегда с маленькими, и особенно тогда, когда они (дети) пытаются всерьез думать о своем будущем. Через несколько часов после этого Игорь свалился с лестницы - мы жили на втором этаже. Он сильно плакал. И папа, утешая его, говорил: "Ну все, Егорка-джан, ты же моряк - не реви". В те дни Игорю купили матросскую шапочку. Вообще-то тогда почти все дети ходили в бескозырках и матросских костюмчиках, но у нас с Игорем почему-то их до этого не было.

Мама-папа уехали очень скоро. Батаня опять, как в прошлое лето, была в Ессентуках, и когда она вернулась, как раз кончились лето и дача. Мама опять приехала в командировку из "Средазбюро", и она перевозила нас с дачи.

Переезд запомнился тем, что я впервые ехала на грузовике. Нюра с Егоркой ехали в кабине шофера, а мы с мамой сидели на матрасе в кузове. Мне казалось, что нас очень качает и что ветер может сдуть весь грузовик вместе с нами, со всеми нашими вещами, но ехать так мне очень нравилось.

В этом сентябре я пошла в школу. По возрасту меня определили в "нулевку". Утром мама отвела меня туда. Вечером того же дня они уезжали. Естественно, когда я пришла из школы, меня расспрашивали, как и что там было. Но я сказала, что там ничего не было, кроме одних глупостей. Мы ничего не писали, не читали, нам показали, где уборная, рассадили по партам. Меня посадили далеко, почти в конце ряда, потому что я высокая. Потом мы несколько раз по звонку выходили в коридор. Потом все побежали вниз по лестнице и так толкались, что я чуть не упала. Мама рассердилась на мой рассказ, сказала, что я вру. Батаня очень расстроилась и говорила, неужели она опять все выдумывает. Но я в этот раз ничего не наврала и не выдумала. Еще недели две или три я ходила в эту "нулевку". Мне это казалось никчемным занятием, так как не то что ручек, даже и карандашей мы там в руках не держали, и у нас не было ни тетрадок, ни книг, только учительница что-то говорила и иногда рисовала на доске.

Однажды она стала объяснять, что такое сти-хо-тво-ре-ние, и прочла какие-то совсем "для маленьких" строчки. Потом спросила, кто может сам прочесть наизусть сти-хо-тво-ре-ние. Поднялось несколько рук, и две или три девочки прочли что-то тоже "для маленьких", а потом один мальчик сказал, что он тоже знает, но только то, что не читается, а поется, и сразу, не дождавшись разрешения, запел "позабыт, позаброшен с молодых юных лет..." Все начали смеяться, хотя эта песня очень грустная, и я любила, когда Нюра ее пела.

Дошла очередь до меня, и я стала читать "Светлану". Я прочла, наверное, только три или четыре строфы. Лицо у учительницы становилось все более и более строгим. Она сказала: "Хватит, не надо это читать". - "Там еще много", - слабо возразила я. Но она сказала: "Знаю. Не надо". Я подумала, что она не любит Жуковского, а она в это время еще строже спросила: "Ты что, и читать умеешь?" Я начала понимать, что пропадаю, непонятно за что, но все же сказала: "Да". - "Читай", - и она протянула мне газету. Вообще-то я тогда газет не любила, но стала читать - не все ли равно, что здесь читать. Я прочла две или три фразы, и она отняла у меня газету и сказала "садись". Я села. Потом сказала "встань", и я встала. "Где ты живешь?" Я сказала. "Кто твои родители?" - "Что?" - не сразу ответила я, потому что подумала в тот момент, что она "из бывших" и поэтому так на меня кричит (она, вообще-то, не кричала, но говорила сердито). - "Партработники". - "Кто?" - она уже действительно вроде как кричала. - "Парт-ра-бот-ни-ки", - громко, по слогам и с вызовом сказала я. - "Садись". Я снова села.

Дома я на всякий случай ничего Батане не рассказала. А вечером раздался звонок в дверь, в комнату вошла Нюра (входную обычно открывала она) и сказала: "Татьяна Матвеевна, тут к вам про Люсю узнать пришли". Я была тут же, и то, что она назвала меня "Люся", а не "Люська" (Люська не было ругательно, просто так получилось из армянского "Лусик"), насторожило, но Нюра продолжила: "Учительница ее узнать что-то пришли".. Батаня посмотрела на меня строго, и тут появилась учительница. Она ужасно стеснялась, не хотела проходить, и Батаня с трудом уговорила ее войти в комнату и сесть. Я думала, что она будет ругать меня, потому что ощущала, что в чем-то неуловимом была с ней невежлива, но учительница стала меня хвалить, что я такая грамотная и мне "не место в нулевке". Она говорила, что сама что-то не может сделать и что Батаня пусть уж сделает одолжение: пойдет в школу и куда-то меня переведет. Потом она еще долго "уходила". Тогда Батаня предложила: "Может, вы останетесь с нами к чаю?", но она сказала "нет, нет, что вы" и ушла по-настоящему. Батаня ее проводила до входной двери, а вернувшись в комнату, сказала: "Не понимаю, почему она такая испуганная. Чего она боится?" - и снова, - уже вопросительно, посмотрела на меня. Я рассказала ей все, как было, и тогда она сказала: "Надо говорить - служащие". - "Но они же партработники, это ты служащая". - "Да? По-твоему, так? - и потом, как бы передразнивая меня дважды повторила: "Партработники! Партработники!" - и после паузы уже более спокойно: "Нечего людей пугать, говори - служащие. И Жуковского нечего везде читать".

На следующий день наш швейцар, который разрешал мне зимой сидеть с ним у камина в вестибюле, а я носила ему папины папиросы (он говорил "попробовать", хотя это был всегда один и тот же "Казбек"), сказал мне: "Ну, что вчера учительница приходила, ругать, наверное, хотела? Но я ей сказал, что отец твой Алиханов большой начальник здесь был, а теперь в Москве и того больше". - "Но он не начальник был, а секретарь райкома". - "А что это, по-твоему, не начальник?" - "Конечно, нет". - "Эх ты, умная такая девочка, а вот не понимаешь - очень даже большое это начальство - райком, так что не бойся, ругать она тебя не посмеет".

Через несколько дней во время урока в мою "нулевку" вошла чужая учительница и увела меня в первый класс. Я ничего не помню об этом классе, и чем мы там занимались, рассказать не могу, потому что после двух или трех дней, проведенных в нем, у меня на уроке так сильно заболела голова, что я сказала об этом учительнице. Она отправила меня домой. Дома я успела позвонить в дверь, и меня тут же вырвало, а потом я потеряла сознание. Я заболела. На следующий или через день я увидела около себя маму и поняла, что значит, я совсем больна. У меня оказалась скарлатина, меня увезли в больницу, где я провела больше двух месяцев. Начались какие-то бесконечные осложнения.

В больницу ко мне ходила Рая. Она работала в ней "по совместительству", и каждый вечер, кончив свое "совместительство", сидела со мной, кормила меня, читала и укладывала спать. К другим детям никто не ходил - ходить в скарлатинозное отделение не разрешалось. Мамы и папы подходили к окнам и смотрели на своих детей. Когда я начала вставать, то в окно увидела Батаню. Мамы не было.

Однажды Рая привела мужчину, как-то нелепо закутанного в медицинский халат. Я его сразу узнала, хотя теперь он был без усов, без палочки и почти не хромал. Привела и ушла, оставив нас вдвоем. Мы оба стеснялись - он меня, я его. Я ощущала, что, разговаривая с ним, как-то предаю папу. Но что я могла сделать? Молчать? Выгнать его? Мне было его жалко. Он принес мне какие-то игрушки, роскошную куклу и еще что-то. Вот про куклу мы и говорили, про ее платье. Я чувствовала себя полной дурой и, чтобы как-то выйти из этого положения, придуривалась маленькой. Это было противно и томительно. Я обрадовалась, когда пришла Рая, чтобы "вывести" его из больницы. Рая вывела его и вернулась ко мне. Мне хотелось сказать ей, чтобы она больше его ко мне не приводила, но я не смогла. Мы обе понимали, что все было плохо, но ничего про это не говорили, как будто этого не было. И я до сих пор не знаю, сказала ли Рая маме об этом визите или нет, знала ли о нем Батаня, хотя подозреваю, что Рая приводила его ко мне по ее просьбе.

Наконец шелушение, осложнения и вся скарлатина кончились. Меня выписали. Никаких игрушек, книги и куклу не отдали. Я была рада, что я не беру ее домой, потому что эта кукла была как бы свидетелем моего предательства или платой за него. За мной приехала Батаня, и мы на извозчике поехали домой. Она по дороге сказала, что мы поживем с ней вдвоем, так как Нюра с Егоркой уехали в Москву, чтобы он не заразился (он, конечно, как всегда не заразился), а когда я совсем приду в себя, то тоже поеду в Москву. Еще она сказала, что в школу я пока ходить не буду.

Дома было очень хорошо и непривычно пусто. Я вставала и завтракала вместе с Батаней, потом она уходила на работу, я с удовольствием "гладко" стелила свою постель, даже подметала и потом могла делать, что хочу. Я читала, ползала по карте. Батаня нашла мне учебник географии Баранского. На нем была дарственная надпись от автора, потому что он был ей какой-то родственник, через свою жену, которая жила в сумасшедшем доме. Я тогда очень долго думала, что сумасшедший дом - это что-то вроде нашей квартиры в то время, когда она заполнена папиными друзьями, потому что Батаня ее так называла. И однажды именно в связи с моим вопросом о Баранском и его жене Батаня объяснила мне, что я заблуждаюсь и наша квартира вообще-то совсем не сумасшедший дом, вполне дом "в своем уме". Теперь бы сказали "нормальный", но, кажется, тогда слово "нормальная" относилось только к температуре.

Когда мне разрешили выходить на улицу, я начала бесконечно бродить по зимнему Ленинграду, доходила до Казанского и шла по каналу до Христа - так я про себя называла "Спас на крови" - или по Мойке до "Голландии", или до самой Мари-инки. Я очень полюбила сумерки, в феврале-марте они были такие лиловые и синие. Эта любовь к сумеркам сохранилась. Но только в Ленинграде они такие. В своих прогулках я без конца спрашивала у прохожих, который час, но мало кто отвечал точно, обычно говорили: "Наверное, пятый" или: "Думаю, что начало шестого" - тогда мало у кого были часы.

Днем без Батани меня кормила Таня в комнате Бафени. Именно тогда началась у меня дружба с дедой, до этого как-то на нее не было времени, и я мало бывала у них в комнате. Вечером мы обедали с Батаней, потом обычно приходила Рая. Входя, она говорила: "Тетя Таня, можно с вами поболтать?" - и оставалась надолго, часто уходила, когда я была в постели. Больше всего она "болтала" про свой роман. Батаня говорила: "Да, сложный у тебя роман, и лучше бы его не было, потому что у тебя бессмысленно идут годы". Но она не ругала Раю, а вроде как вместе с ней переживала. Наверное, именно поэтому Рая приходила по вечерам к нам, а не "болтала" с Бафеней и дедой. Ведь Бафеня (я сама это не раз слышала) говорила про этот роман: "Он форменный мерзавец, мерзавец". А это было самое ругательное слово и у нее, и у Батани.

Роман звали Георгий Александрович (я вдруг засомневалась в отчестве) Ржанов. Раньше, когда мы жили "сумасшедшим домом", папа говорил про него: "Ты, Раиса, давай кончай эту муру, или хочешь, я ему морду набью? " Я никогда не видела, чтобы папа "бил морду", но он был высокий и казался мне сильней всех вокруг, так что эта угроза, наверное, была серьезной.

Роман был долгий, еще с Раиных студенческих лет, а она поступила в университет почти девочкой, в 16 лет. Из-за этого романа она уехала из Иркутска в Ленинград, потому что он (Ржанов) сюда переехал. У него была семья, и поэтому, наверное, бабушки его и называли "мерзавец". Я сомневаюсь, что Рая все еще любила его в те годы, когда приходила "поболтать", потому что я два-три раза, гуляя с ней по воскресеньям, видела Ржанова, когда мы заходили в "Квиссиану" (так тогда называли будущий "Норд", а теперешний "Север"). Он был большой, полноватый, с пышными седыми волосами, в костюме с галстуком. Чем-то он походил на "бывших" и казался "барином", но "бывшим" не был, а был каким-то главным в каком-то издательстве. Мне он не нравился манерой говорить со мной с улыбочкой, снисходительно-презрительно, но еще больше тем, что он так же говорил с Раинькой, и я видела, что Рая его боится. Я знала, что когда-то раньше он был "меньшевик" (они тоже были "партийные", но не наши, а другие) и жил у Бафени в ее "меблирашках с пансионом" (выражение Батани), потому что был сослан в Иркутск. Я считала, что это тогда еще девочкой Раинька стала его бояться, но почему она продолжает это делать теперь - не понимала.

Назад Дальше