***
В городе все изменилось, и наш дом стал другим. Мы уже не вернулись в нашу детскую. В ней поселились приехавшие из Иркутска Раины папа и мама. В столовой и комнате, где когда-то жили Андрюшка с Асей, поселились родители и сестра писателя Юрия Либединского. Раньше он изредка приходил к папе, но его родных я увидела впервые. Еще кто-то чужой поселился в комнате, где жил Бронич, а потом А. Мы с Нюрой и Егоркой стали жить в па-маминых двух маленьких, а Батаня - в своей.
Хотя наша квартира стала коммунальной, но в первые годы детей, кроме нас с Игорем, в ней не было - все соседи были бездетные. Они (соседи) с калейдоскопической быстротой менялись - все куда-то уезжали-приезжали, меняли свои комнаты на какие-то другие, и очень скоро из тех, кого папа поселил, в квартире остались только трое - Рая и ее родители. Рая жила с нами с 1927 года и была совсем "своя" мне и Егорке, мы даже удивлялись, когда кто-нибудь объяснял нам, что она "двоюродная", настолько это было нам странно. "Родной", а не "двоюродной" она и осталась на всю жизнь. Раин отец, Лазарь Рафаилович Боннэр, родной брат отца мамы (не знаю, младший или старший), был нам с Игорем как дед, мы и звали его всегда "деда"и очень к нему привязались, но особенно, когда после 1937 года стали ленинградцами во второй раз.
Не знаю, чем он занимался до революции, но никакой профессии у него не было, и работал он ночным сторожем на каком-то складе. Все родные относились к нему чуть насмешливо и считали пьяницей. Слова "алкоголик" тогда, кажется, еще не было. Приходя с дежурства, дед выпивал половину четвертинки водки, а вечером, допив остальное, любил побыть с нами, внимательно слушал наши рассказы о дворе, о школе и прочих наших делах и событиях. Я читала ему стихи (за неимением других слушателей). Мне кажется, что общение с ним было особенно важным для Игоря, так как после арестов 37-го года других мужчин поблизости не было - только бабушки, тетки и более дальняя, но все женского пола родня.
У деда под кроватью стоял большой ящик с гвоздями, шурупами и разными инструментами. Я до приезда в Ленинград в 37-м году, кажется, даже молотка, кроме как в школе, на уроке труда, не видела, а тут вдруг все это полюбила и (не без помощи деда) стала скоро признанным мастером для всех соседей по починке штепселей, пробок, плиток, примусов, керосинок и прочей такого рода утвари, которой в те годы в употреблении было несравнимо больше, чем сейчас. И ломалась она постоянно, а стоила по тем доходам - дорого. Я также стала всем и все прибивать и подправлять - разные там полочки, дверцы, скамеечки. Эта любовь к тому, чтобы сделать своими руками, сохранилась и по сей день, только силы на это не сохранились. Игорь тоже научился работать руками от деда, но не знаю, сохранил ли он привязанность к этому в дальнейшей жизни.
Деда умер в ленинградскую блокаду одним из первых среди наших родственников. Его жена баба Феня не отличалась ни простодушием, ни добротой деда. Она была прижимистой, если не жадной, умела как-то все прибрать к своим рукам и из любой жизненной ситуации извлечь личную выгоду. До революции в Иркутске она держала меблированные комнаты с пансионом. Через ее квартиру прошли многие бывшие ссыльные, которым не разрешалось возвращаться в Центральную Россию, и уже на моей памяти она много и упорно собирала с них какие-то бумаги и свидетельства и в результате этой активности сумела добиться персональной пенсии, хотя вся ее трудовая деятельность и до, и после революции заключалась только в ее меблированных комнатах. Как говорила (не очень-то добро, но, видимо, метко) моя бабушка, "Федосья сначала обирала, а потом справки собирала".
Еще когда мы жили в Москве, баба Феня приезжала на какие-то съезды МОПРа, и я ходила с ней на очень представительное собрание в Колонный зал, где выступала Землячка, а потом мы ездили к ней ужинать. Собрание это запомнилось тем, что оно почти разрушило мое до того существовавшее представление о деятелях МОПРа, уж очень все они были респектабельные, хорошо одетые и упитанные и, хотя вспоминали о своих мучениях в разных прошлых и существующих застенках неведомых заграниц, но их облик и даже слова и сама манера говорить как-то не совпадали с изможденным лицом, смотрящим из-за решетки на значке МОПРа, который я носила в те времена. А уж ужин! Таких закусок даже я, живущая при папы-маминых пайках, никогда не видела. Там я впервые попробовала ананас, и там были коробки конфет каких-то невероятных размеров. Разложенные в них по рядам фигурные шоколадки были завернуты в блестящую серебряную, золотую, красноватую и зеленоватую фольгу. До этого фольгу на конфетах я видела только серебряную и называла ее, как все мои сверстники, "золото". Одну из таких коробок мне дали с собой. Кажется, этот ужин стал завершением бабы фениного хождения за бумагами, и, получив самую важную - от Землячки, она выходила свою персональную пенсию. А какая судьба потом постигла тех, кто давал ей эти бумажки?!
Недобро я написала о ней. А она по-своему хорошо к нам относилась. Ко мне вполне терпимо, так как меня очень любила ее дочь, а Игоря просто любила, покупала регулярно какие-то вещи, на которые умела где-то получать ордера, купила первый в его жизни костюмчик с длинными брючками - он после ареста папы приехал в Ленинград в коротких штанишках, и длинных у него до того не было. Была она очень влиятельна в таком смешном месте, как наше домоуправление. В те времена сумела добиться получения второй комнаты (дело тогда невероятно трудное). И то, что мою-нашу комнату в годы войны не заселили кем-либо из разрушенных домов - тоже ее заслуга, иначе по возвращении из армии мне пришлось бы судиться за жилплощадь, как было у многих.
Моей мечтой в последние школьные годы было по-настоящему научиться танцевать, и баба феня оплатила мое обучение в платной школе танцев, выторговав для себя право присутствовать на выпускном вечере. Она ушла с него очень довольная тем, что нас обучили не только фокстроту и танго и модным в те годы украинскому бальному и "молдаванеске", но мы танцевали и "падеспань", и "падекатр", и, главное. - полонез и мазурку.
Баба Феня пережила блокаду, но с конца 1948 года стала очень болеть, долго лежала в клинике госпитальной терапии нашего института, где и умерла в 1949 году. Пока она лежала в клинике, я ежедневно ходила к ней, кормила ее и делала все, что полагается в таких случаях, однако мое отношение к ней и даже к ее страданиям было холодное и внутренне лишенное сочувствия. И я в глубине души стыдилась своей черствости. Если можно так сказать, то я как бы сама к себе испытывала некую ревность, что ничего из того, что делала для бабы Фе-ни, я не делала для своей бабушки. Особенно это проявилось во время похорон на том же Смоленском кладбище, где в одной из братских могил была погребена Батаня. Я думала о ней, о папе, который то ли жив, то ли нет, и если нет, то узнаю ли я когда-нибудь, где его могила, о Севке, могилу которого тоже попробуй найди. Я так плакала, что мама и Рая, не понимая, отчего такая реакция, испугались за меня, тем более что я тогда была беременна Таней. Маме я потом кое-как смогла объяснить. но Рае - нет, все же Бафеня была ее мама.
Баба Феня очень пышно, многолюдно и с большим количеством прекрасно приготовленных блюд и лакомств отмечала два праздника в году - свой день рождения и день рождения Раисы. Дни рождения ее сына Евсея и деды я просто не помню, видимо, они вообще не отмечались. И странно (меня это до сих пор почему-то удивляет), но моя Таня родилась в 1950 году, через несколько месяцев после смерти федосьи Евсеевны, именно в ее день рождения - 24 марта 1950 года.
***
В сентябре 1929 года папа и мама снова уезжали на курсы марксизма. Мы оставались. Перед отъездом они ходили по магазинам и однажды принесли мне небольшой глобус и большую, составленную из шести кусков карту мира. Каждый кусок был такой большой, что всю ее разложить можно было только на кухне. Разложив ее, папа дал мне первый в жизни урок географии. Все было интересно и очень просто. До его отъезда мы еще два раза смогли разложить карту в кухне, а потом в нашей комнате расстилали на полу любые два куска. А на кухню я с ней не вылезала. Все соседи уже считали, что кухня принадлежит одинаково всем, но к папе относились все же с некоторым трепетом, и папа мог там так широко раскладываться. Ведь это он в разное время и по разным причинам пустил их жить в свою квартиру, потом прописывал, потом это становилась "их жилплощадь".
Я полюбила карту и глобус не меньше книг. А Егорка тоже любил, когда я раскладывала карту. Он ползал по ней и повторял за мной: Америка, Австралия, Тасмания, Борнео. Скоро он научился находить эти и другие места на карте, запоминал расположение и очертания, ведь читать он еще не умел и только начинал заниматься кубиками с буквами. Но вообще-то он научился читать гораздо раньше, чем научилась я - он к четырем годам, а я только в пять с половиной.
Эта зима 29-30-го года ничем ярким не запомнилась. Просто дом стал каким-то менее праздничным. Я не помню ни одного обеда с гостями, когда стол накрыт "праздничной" розовой скатертью и много людей. По вечерам Батаня была усталая, но почти каждый день "готовила" меня к школе. Надо было писать - я это ужасно не любила, решать примеры и задачки - это интересней, к весне мы с ней уже прошли дроби и проценты. В школе потом я до этого дошла только в четвертом классе, и поэтому до пятого класса мне казалось все не учебой, а повторением пройденного с Батаней - а уж с ней я "проходила" все так, что запоминала на всю жизнь. Днем мы с Нюрой гуляли мало. Она стала много времени тратить на то, что все что-то "доставала" и была "в очереди".
В начале зимы на несколько дней приезжала мама, и мы узнали, что теперь они с папой будут жить не на курсах марксизма, а в "Средазбюро". Это далеко, в Средней Азии, в городе Ташкенте. Когда мама уехала, оттуда стали часто приходить письма, а еще чаще - посылки с орехами, сушеными фруктами и какими-то еще сладостями. Их давали есть только мне и Игорю, что было странно. Раньше все ели все. Батаня говорила: "Пришло письмо от мамы, она шлет вам привет", а Егорка спрашивал; "А он в большом ящике?" - он путал слова и не различал, что значит "письмо", "посылка", "привет". Я в то время уже перестала его так страстно любить, он мне мешал, так как я хотела только читать, и не ему вслух "Мойдодыра", а снова и снова Жуковского, Пушкина или Гоголя и книги, которые давала Батаня. Это не всегда была "классика" литературы для детей, но они были в "оппозиции" к тому, что мне покупали или давали читать мама-папа. Батаня откуда-то приносила "Маленьких женщин" и "Маленьких мужчин", "Лорда Фаунтлероя" и "Леди Джен". Чуть позже пошли Вальтер Скотт и Диккенс. Я буквально захлебывалась слезами, читая о маленьком Поле и Флоренс, воображая на их месте Егорку и себя. И Батаня разрешала мне рыться в старых комплектах журнала "Солнце России", которые лежали в ящике за сундуком в самом конце коридора. В них я читала все подряд, от рецептов лосьона для ухода за кожей до списков "доблестно павших офицеров и нижних чинов". Мама говорила папе, что я читаю "черт-те что", но Батане ничего сказать не смела. Это было их поле битвы, на котором Батаня явно выигрывала, ведь даже Пушкина в то (до-юбилейное) время "сбрасывали с корабля современности".
Вообще с чтением было так. Когда я была неграмотна, мне читали вслух Батаня, Матвей, Моисей Леонтьевич, Бронич, Рая. Позже в Москве мы пополам с дядей Саней и Левой Алиным читали вслух друг другу большие (уже настоящие) книги. Но я не помню, чтобы вслух мне или Егорке читали мама или папа. Мама потом это с лихвой "отработала", читая Тане и Алеше и правнукам.
Папа читал только стихи - не по книге, а наизусть, в основном, уже тогда, когда и я ему читала. В стихах он давал себе волю. То, что он читал, никак не соответствовало принятому и признанному тогда официальной доктриной. Он много читал символистов. От него я впервые узнала Блока, Брюсова, Бальмонта, Сологуба, Гумилева. Он любил читать Лермонтова, реже Пушкина и Некрасова, читал Есенина и даже Надсона и Гиппиус. Но Баратынского, Тютчева, Фета, Ахматову, Мандельштама, Пастернака я от него не слышала. В Москве лет с 12 папа мне давал абонемент на 50 рублей (привилегия), по которому можно было набирать книги в магазине "Академкнига" на Тверской, близко от того дома, который потом задвинули во двор, а на его месте воздвигли дом, где коктейль-холл и гастроном. Среди прочего я купила там коричневый, малого "академического" формата томик Тютчева. Мы читали его вместе с папой, и у меня создалось впечатление, что папе он был так же внове, как и мне. Томик этот я на следующий день после ареста папы забрала вместе с большого формата "Фаустом" с его письменного стола, и он был у меня все годы в Ленинграде и исчез (воровать книги у нас не считается воровством!), уже когда рдилась Таня. А "Фауста" я потом видела у Левы, стеснялась забрать. Недавно, уже когда мамы не стало, я спросила о нем у Зори, но она его в их доме не нашла.
Читал папа наизусть и "Витязя в тигровой шкуре" - по-русски и по-грузински. Тогда только я узнала, что грузинский он знает, как армянский - ведь папа рос не в Армении, а в Тифлисе. Читал по-армянски армянских поэтов, и я знала имена Нарекаци, Исаакяна, Чаренца. В ту последнюю зиму, может, под влиянием папиного чтения армянских стихов мне захотелось знать армянский язык. Первым моим языком был армянский, а не русский, но в 12 лет я знала только "кыз мата", "джан" и "ахчик". Мама всегда была "Руфа-джан", по-другому папа ее не называл. "Кыз-мата ахчик" или просто "ахчик" была я, Игорь всегда был "Егорка-джан". Папа начал со мной заниматься армянским так, как занимаются, изучая иностранный язык со взрослыми - с алфавита и чтения. Это было незадолго до его ареста, так что я не только не успела ничего почувствовать в языке, но даже и алфавит вскоре забыла.
Появилось новое слово "ордер", который где-то "давали", и Батане тоже дали. Она купила на него серо-голубую фланель, на ней были нарисованы красные трактора и зеленые елочки. Удивительно, как на всю жизнь врезался в память этот рисунок. Материал разложили на столе. Батаня, прикладывая к себе газеты, выкроила себе халат, Игорю костюмчик и мне платье. Они с Нюрой шили все это на ножной машинке, которую перетащили из кладовки, и Батаня говорила; "Если у них так пойдет, то скоро все будем ходить голые". Слова "у них" она при этом как-то особенно выделяла голосом. Было понятно, "их" она не любит, но я уже знала, что папа-мама тоже "они". В этом была непонятная мне конфликтность, ведь маму она любила - про папу я до сих пор не знаю.
Потом стали говорить, что мы с Игорем и Нюра поедем в "Средазбюро", и Батаня стала собирать серебряные монетки, потому что "в Азии не любят бумажные деньги". Их складывали в черную лакированную коробку, которая сохранилась у меня до сих пор, только тогда она запиралась маленьким ключиком, а теперь он потерялся.
Этих денежек стало так много, что коробку было трудно поднять, но мы никуда не поехали, а приехали ненадолго мама и папа. И я слышала, как Батаня их ругала. Такой громкой ссоры у нас в доме до этого никогда не было. Она говорила, что дядю Моею сослали, а дядя Витя (Прохоров) арестован, и что это "похуже, чем трясти деньги из порядочных людей", и "слава Богу, что Моисей Леонтьевич уже уехал", что у них будет "не перелом", а они "сами сломают себе шею". Папа все время молчал; что говорила мама - я не слышала, и вдруг Батаня закричала: "А своих отпрысков можешь забирать", - я сообразила, что "отпрыски" это мы, и мне стало страшно. Я понял что боюсь "Средазбюро". Но мама и папа уехали без нас.
Нюра ходила опухшая от слез, а потом куда-то уехала и вернулась со своей сестрой Таней. Она была почти старая, сухая и совсем некрасивая, может, даже злая, но со мной и Егоркой была ласкова и называла нас "нюрины восприемники" - понять, что это значит, я не могла тогда, не понимаю и сейчас. Вначале она спала вместе с Нюрой. Вечером они с Батаней о чем-то подолгу разговаривали и иногда почему-то обе плакали. Потом несколько раз Батаня ездила к Мише Меркурьеву, а к нам прибегала Для, и я услышала, как Таня говорила ей: "Нюрка-то не пропадет - грамотная, и вон она какая - царица". Мне казалось, что говорит она это не по-доброму, хотя именнотакой, как Нюра. я представляла себе третью сестру, которая "для батюшки царя родила б богатыря". Потом все эти разговоры шепотком, слезы и Батанины отлучки "не в гости" окончились. Однажды она пришла очень довольная, что-то сказала Тане. Нюра и Таня стали снова плакать и смеяться, а Таня все время говорила: "Татьяна Матвеевна, век за вас молиться буду вот весь мой век". Скоро Таня стала "домработницей" (это тоже было новое слово) у бабы Фени.
Когда мы с Егоркой вернулись в Ленинград уже "сирота 37-го", Таня очень хорошо к нам относилась, хотя вообще для всех соседей в "коммуналке" стала сущей мегерой. Тайком отБафени она подкармливала нас (особенно Егорку) и всегда надни рождения и на пасху дарила нам что-нибудь из одежды. Она приходила в подвальную прачечную, где я по ночам стирала белье, помочь мне. Иногда она за меня мыла лестницу, говоря при этом: "Иди уж погуляй, вон женихи ждут у парадной". "Женихами" она называла братьев-близнецов Фиму и Яшу Фуксов, которые действительно часто ждали меня у парадной.
Она жила в кладовке в конце коридора, за "страшным" сундуком, и прожила там до самой смерти в ленинградскую блокаду в феврале 1942 года.