Дочки матери - Елена Боннэр 5 стр.


Я так подробно описываю лестницу не только от любви к красивому (она и правда была красивая), но больше потому, что между 38-м и 40-м годами эта лестница стала моим первым рабочим местом. За полставки уборщицы домоуправления я ежедневно подметала ее, раз в неделю мыла, и еще два раза в год мыла два этих невероятно больших окна. И это не было особенно тяжело в те годы и не отнимало много времени. Я любила свою лестницу.

А подоконник между вторым и третьим этажом был моим любимым местом в доме. Сколько задушевных бесед он слышал, откровений и стихов! Особенно весной, когда окно открыто и клен, как живой, шевелит своими темно-зелеными листьями в его проеме на фоне светло-серого жемчужного ленинградского неба. Но это было потом!

А весной 1927 года мы въехали в квартиру, отгороженную новенькой простой деревянной дверью в конце гостиничного коридора, направо от лестницы. Там было семь или восемь комнат, большая ванная (через несколько лет утратившая свою первоначальную функцию и ставшая просто кладовкой) и очень большая кухня, свежесделанная из гостиничного номера. Коридор был неимоверно длинный - бабушка называла его "Невский проспект" - так же, как упорно, до конца жизни, называла Невским бывшую в ту пору улицу (а может, проспект?) 25 Октября. Пол в коридоре был каменный - мы говорили "мраморный". Много лет спустя я поняла, как это хорошо - легко мыть. Одна стена была глухая, по другую шли двери всех комнат, кухни и еще дверь на черную лестницу, ведущую во двор. В начале 1950 года, когда за мамой пришли - арестовывать второй раз (говорилось "второй заход"), а она в это время была в гостях у тети Любочки, - ее двоюродный брат Роберт Бон-нэр, приехавший в командировку из Омска и остановившийся у нас, через эту лестницу вышел из дома, предупредил маму и помог ей в этот же вечер уехать в Москву.

Все окна квартиры выходили во двор. Когда мы въехали, г против сверкала серебром, как бумажка от конфет, крыша противоположного крыла нашего дома, и над ней, совсем рядом - большой, в полнеба, золотой купол Исакия. Крыша потом неоднократно меняла свой цвет, была и ярко-красной, и кирпичной, и грязно-бурой, но Исакий оставался чистым и сверкающим, как сама жизнь.

Кажется, на следующий день после переезда я потерялась. Склонность теряться у меня проявилась очень рано, чуть ли не вместе с умением ходить - этому посвящено множество рассказов бабушки, папы, мамы и их друзей. Первый раз я потерялась в Новодевичьем монастыре у бабушки Герцелии - мама жила там недолго, когда меня привезли из Туркмении. Я неоднократно исчезала в Чите и меня обнаруживали то у дома тети Рони-дяди Саши, то в биллиардной.

Склонность уйти от взрослых и вообще бродить одной сохранилась надолго. Мама очень возмущалась этим. Много позже, когда в Москве исчез Игорь и, как вечером выяснилось, весь день простоял на морозе напротив подъезда Наркомата обороны (а может, он по-другому тогда назывался?), чтобы увидеть Буденного и Ворошилова, она очень зло сказала в мой адрес: "Это он от нее набрался", хотя я была ничуть не виновата и так же, как и все взрослые, волновалась, что Егорка потерялся.

В тот день на новой квартире мама взяла меня с собой в магазин. Надо было купить мне туфли, и необходима была примерка. Вообще-то меня редко брали в магазины, потому что я начинала, доходя до истерики, требовать все, что ни увижу.

Это большой магазин - потом он стал называться "Дом торговли". Я и сегодня представляю его столь же большим, как он показался мне тогда. В первом этаже продавали цветы, и я выклянчила себе цветок в горшочке, то ли то ли гераньку - вещь почти предосудительная в мамином строго коммунистическом, "антимещанском" представлении. Наверное, мамина боязнь, что я закачу истерику на людях стала моей союзницей, а то бы не видать мне, как своих ушей, этот мой первый "цветочек на окно". Потом мы меряли и покупали туфли. Потом вместе с горшочком-цветочком и коробкой с туфлями мама поставила меня в уголке около заборчика, через который просматривался большой нижний зал магазина и велела ждать. Я ждала, а потом устала и ушла. Как я в новый для меня дом - я не помню, но, видимо, без большого труда. Всю последующую жизнь я всегда находила то место, где хоть раз была- в чужой стране, в городе, в деревне,в лесу.

Я не смогла дотянуться до звонка, аккуратно поставила у двери старенькие туфли и цветочек, а в новых пошла гулять. В тот раз я обошла Исаакий, познакомилась со львами, сторожащими здание школы, которую я потом окончу, вышла к Медному всаднику и к Неве. К памятнику я осталась равнодушна, а Нева вблизи меня поразила. Это было что-то другое - не та река, над которой я проезжала на трамвае или на извозчике и однажды на машине. Вблизи она казалась огромной, бесконечной. Я спустилась к воде. Стоя на корточках, пополоскала в ней руки. Но тут волны стали захлестывать ступеньку, на которой я стояла, и вдруг пошел дождь - нормальный, теплый, весенне-летний. Удивительно, что до сих пор я все это так ярко помню, что все это тогда на меня налетело, как любовь, а потом через всю жизнь любовь эта только укреплялась - и дождь весенний люблю, и этот спуск к Неве на площади Декабристов самый любимый, и площадь, разделенная на две Исакием, а для меня как бы соединенная, и здание моей школы, и парк передней.

Я сняла туфли и пошла домой босиком под дождем, счастливая и довольная, что я все так хорошо увидела, полюбила и туфли не испорчу. А дома меня ожидала буря, какой в моей жизни еще не было. Швейцар, больно держа меня за руку, приволок на третий этаж и в наш коридор. В столовой на столе стоял мой цветок, лежала пустая коробка от новых туфель и рядом мои старенькие. Мама была зареванная, в мокром платье (с меня тоже текло). Я поняла, что она бегала меня искать под дождем. Платье обтягивало ее большой живот. Я и раньше замечала, что он большой, но тут поняла, что он какой-то необыкновенно большой (через три месяца родился Егорушка). Батаня ругала маму при мне. Она говорила, что ей нельзя доверить одного ребенка и зачем ей второй, когда этого (меня) она вечно теряет, А мама кричала на меня - зачем я ушла из магазина, зачем я поставила цветок у двери и снова ушла и зачем, ну зачем я сняла туфли и хожу под дождем босиком. Тут пришли папа и Бронич, тоже мокрые, тоже искали меня. Со всех текла вода на пол. Я увидела, что пол в комнате не такой, как был во всех домах, где я жила раньше, а вроде клеенчатого, коричневый с красным рисунком (слово "линолеум" я услышу позже), и там, где мы стоим, на нем образовались лужи. И я не нарочно, а просто так стала шлепать ногами по луже. И мама снова закричала: "Она же сумасшедшая, шляется где-то босиком без туфель". Слово "шляется" тоже было новым, но с тех пор оно в семье прочно за мной закрепилось, и всю жизнь, где бы я ни была - на занятиях, работе, гуляла с детьми - на чей-нибудь вопрос, где я, мама неизменно отвечала: "Шляется где-то". Объяснить же, почему я сняла туфли - новенькие, жалко мочить под дождем - я так никогда и не смогла.

В этой большой квартире вначале мы размещались так: первые две от входной двери комнаты, небольшие, с одним выходом в коридор, были папы и мамы, потом шла дверь на черную лестницу, потом кухня, за ней столовая и комната Батани, в которой две двери - в коридор и в столовую. Потом две небольшие комнаты, где первое время жили Бронич и папин племянник Сурен. Следующей была большая комната. Там до отъезда во Францию жил Моисей Леонтьевич, а потом всегда жили какие-то приезжие друзья папы. Позже там жил Егорушка со своей няней. Потом мамина двоюродная сестра Рая, которая приехала из Иркутска в ординатуру, и ее подружка со странным именем Писетка (или это было прозвище?). Писетка была какой-то родственницей жены Кирова и жены близкого друга папы Агаси Ханжяна (а они, кажется, были сестры), - может, их младшая сестра или племянница, и они часто бывали у нас, но еще чаще бывал Агаси - он жил за углом в "Астории". А я продолжала сама ходить туда в гости то к одним, то к другим друзьям отца. В самой последней комнате поселили меня с няней, и она называлась детской. Папин племянник скоро женился и уехал к своей жене. В его комнате поселился папин друг Цолак Аматуни со своей женой Асей. у которой был такой же большой живот, как у мамы, и я уже знала, что скоро у мамы и у нее будут ребеночки.

Когда родились наш Егорушка и Асин Андрюшка, я полюбила Андрюшку больше, потому что Игорь был маленький, худой и все время плакал, а Андрюша был хорошенький, как пупс. У Аси не было молока, и мама кормила Андрюшу, а Игоря скоро кормить перестала, так как у него оказалась какая-то болезнь непереносимости материнского молока. Какой-то знаменитый врач привел к нам в дом толстую женщину. Ее поселили вместе с Игорем. Она меня к ним посмотреть на братика пускала редко. А в комнату, где был Андрюшка, можно было ходить в любое время, можно было трясти над ним погремушку и даже присутствовать при купании. Не удивительно, что Андрюшка казался мне больше братом, чем Егорка.

Цолак с Асей и, конечно, с сыном вскоре куда-то уехали. Я жалела, что они не оставили нам Андрюшку, и даже несколько раз пыталась уговорить Асю оставить его.

В маленькой комнате, рядом с Батаниной, одно время (оно мне кажется долгим) жил папин товарищ А. Когда взрослые не видели, он ходил с расстегнутыми штанами и все, что в них полагается скрывать, было наружу. Я уже понимала, что он делает это нарочно и что это постыдно, и не могла найти в себе силы сказать об этом бабушке или маме. Я не знаю, было ли им известно об этой его патологии. Я панически боялась его. Каждый Раз, когда я сталкивалась с ним в коридоре или на кухне, испытывала спазмы почти до рвоты. Я даже начала замыкать двери комнаты на ключ, если находилась в ней одна. За это мне попадало от старших. Мне кажется, что они подозревали меня в каких-то страшных пороках. Только когда А. уехал, я снова стала чувствовать себя свободной в доме, а пока он жил у нас, все время была в состоянии напряжения.

Лето до рождения Игоря. 27 августа 1927 года, я жила на даче в Мартышкино. Это первое дачное лето, которое я помню. На даче жили годовалая Зорька, я, еще какой-то мальчик и Шурочка - девочка старше меня на 2-3 года, племянница папиного друга Миши Меркурьева. Командовали нами моя няня Нюра и Аля, жена Миши и мамина подруга. Она была единственной женщиной в их среде, которая не работала, но сколько я ее помню, всегда нянчила чьих-либо детей. Море я в Мартышкино не помню, но лес был везде. Он начинался прямо от дома, через него надо было идти к станции встречать маму, через него ходили в сторону другого дачного поселка на базар и весь день проводили в нем. Дом был самый крайний и стоял почти в лесу, он был новый, еще не достроенный, и вокруг него лежали кучи приятно пахнущих стружек. Я все время пыталась уходить в лес одна, но мне это редко удавалось, потому что Шурочка, по заданию Али, не спускала с меня глаз, и как только я куда-нибудь одна устремлялась, сразу Але об этом докладывала. Надо сказать, что с того лета мои отношения с ней не сложились уже навсегда, хотя главного стража - Алю - я любила и в детстве, и взрослой, и ее призвание - пасти чьих-либо детей - позже распространилось и на моих. Я подкидывала ей Таню, и они с Мишей, уже пенсионером, в Юкках одно лето пасли Алешку.

Дальше идет пересказ маминых воспоминаний об этом времени. Вторую половину августа она на дачу не ездила - приближалось время родов. Однажды вечером, когда папа был на собрании, а Батаня в гостях, она уснула, и ей приснилось, что дача горит., Она проснулась встревоженная и сразу, несмотря на позднее время, поехала на дачу. Когда она шла по лесу, то уже издали увидела огонь и, прибежав, обнаружила, что горит недостроенная сторона дачи, где еще никто не жил, а на нашей стороне все спокойно - и все спят. Мама подняла Алю и няню. Детей вынесли из дома, позвали соседей. Пожар стали тушить, но дом все же сильно пострадал и наша половина тоже, так что пребывание на даче закончилось несколько ранее предполагаемого.

Утром с одним из первых поездов мама и "дачники" появились на Малой Морской улице. Там в это время был полный переполох, так как с ночи папа и все временно и постоянно проживающие у нас друзья искали маму по всем роддомам и больницам, но никто не думал, что она в это время была в Мартышкино и спасала нас. А через два-три дня мама родила Игоря-Егорку.

Эту историю мама всегда рассказывала как пример того, что у нее очень сильно развита интуиция, что она "ведьма" (наше домашнее, отнюдь не ругательное определение всяких мистичиских качеств).

***

В те годы Батаня работала старшим товароведом на ленинградской таможне. Именно в приложении к ней я впервые услышала слово "спец". Что оно означало - хорошее или плохое - я не знала. Мне казалось, что мама его произносит несколько иронично, может быть, в отместку за то, что в доме "главной" была не она, а Батаня. Зарплата у Батани была больше, чем у папы и мамы их "партмаксимум". Были ли в то время какие-нибудь пайки или другие подобные привилегии, я не знаю. Во всяком случае, папа - он тогда был секретарем Володарского райкома партии - на работу ездил как все, трамваем от угла Невского, и никакой персональной машины у него не было. Она появилась в 33-м или 34-м году уже в Москве, в Коминтерне.

В то время папа по вечерам и ночью много писал какие-то брошюры, как они говорили, "по вопросам партийного строительства". Я долго думала, что это партия сама строит дома. Первый раз он сделал это, чтобы срочно заработать деньги - его друг Миша Меркурьев то ли потерял, то ли у него украли не свои, а казенные (партийные) деньги. Об этом все много говорили в доме, и Батаня срочно занимала деньги у своих состоятельных ("бывшие" люди) друзей - тетки Анны Павловны, ее которого все почему-то за глаза звали "аптекарь" (может, он вправду был провизор?). И вот папа написал какую-то брошюру, чтобы отдать эти долги.

Надо сказать, что все Батанины друзья и знакомые в нашем доме, где беспартийными были только она, няня да дети, почти не бывали. Но я с ней у них в гостях бывала довольно часто. Я видела, что они живут по-другому - у них другая посуда, красивая мебель. У нас такие вещи были только у Батани. Ее гардероб - не красавец - и по сей день стоит у Андрея комнате, не как реликвия, а с его вещами. А кресла и кушетка у Тани в Ньютоне. И говорят Батанины друзья о другом и по-другому. Мне они (это же я определенно чувствовала у папы и мамы), представлялись людьми другого сорта, вот хуже или лучше- так как я понять не могла, но папы-маминых друзей я всегда ощущала как своих - а этих как чужих., В общем, я была уже"партийная". Года через три-четыре и Егорка станет таким же "партийным". Однажды Батаня за какую-то шалость поставит Игоря-Егорку в угол. Он ей на это скажет: "Не имеешь права командовать ты беспартийная". Батаня подымет на лоб очки, чтобы лучше его рассмотреть и раздумчиво произнесет "Похоже, за такие слова ты у меня не только в углу постоишь, но и шлепок заслужишь".

Многолюдство в нашей большой квартире, постоянная смена живущих то по несколько дней, то подолгу раздражала Батаню, и она говорила, что никаких денег, чтобы содержать этот "караван-сарай", этот "сумасшедший дом" (так она называла нашу квартиру) не может хватить. Дом был как "караван-сарай", потому что папа всегда кого-то приглашал к обеду. Батаня просила, чтобы он предупреждал. А он вечно оправдывался и говорил, что не успел. И почти всегда у нас кто-то ночевал. Однажды папа сказал маме, что завтра приезжает кто-то - он назвал фамилию, которую я не запомнила. А мама на это спросила: "Что этому евнуху надо?" Это слово я запомнила, потому что, когда мама его произнесла, она заметила меня и смутилась. Значит, слово нехорошее! Приехал большой - выше папы - толстый и некрасивый человек. За обедом молчал, как будто ему внушили; "есть надо молча". А потом сказал Батане "благодарю" таким тонким голосом, будто кривлялся. Когда папа с гостем пили чай у папы в комнате - может, они там в шахматы играли (когда шахматы, то папа всегда пил чай у себя), Батаня сказала маме; "Этот ваш товарищ Маленков на редкость несимпатичный". Тут я по своему обыкновению брякнула: "Он евнух". И мне попало от Батани, что я неизвестно откуда беру всякие "гадкие" слова. Я-то знала, откуда, но маму не выдала. Еще Батаня говорила, что Нюра - моя няня - "золотая", раз она не бросает нас и не уходит в какую-нибудь "приличную" семью, и что содержать "царскую" няню совсем безумие.

Толстая няня Игоря была и вправду царская - она получила какое-то специальное образование для нянь где-то в Швейцарии и до революции работала во дворце - не сама нянчила детей царских и полуцарских кровей, а надзирала за многими другими нянями, была кем-то вроде бригадира над ними и очень гордилась своим прошлым. Когда она выходила на кухню что-то варить Игорю, то все, кажется, даже Батаня, ее боялись, а когда она шла гулять с Игорем - сидеть у подъезда на улице, - то моя няня выносила ей стул. Даже я ощущала, что она всех в нашем доме презирает. Единственная, с кем она разговаривала более или менее уважительно, была Батаня. Ее же она пускала в их с Игорем комнату в любое время, а уже мама этой чести удостаивалась не часто, папа же по-моему в то время Егорку вообще почти никогда не видел. Няня эта сама убирала комнату, Нюру она туда пускала только затопить печку и выставляла ей в коридор ведро с Егоркиными пеленками. Нюра говорила, что там всегда открыто окно и что "эта ученая" Егорушку уморит холодом: "Вот будет у нас покойничек, вот будет", повторяла она, и я думала, что "покойничек" - значит, Игорь перестанет плакать, и это хорошо, чего же она говорит это так грустно.

С "царской" няней расстались, когда Игорю было восемь или девять месяцев, и он был такой круглый, розовый и хорошенький, что я готова была отдать за него все срои сокровища. Его переселили в нашу с Нюрой "детскую", и он стал главной моей игрушкой. Его без "царской" стали высаживать на пол, он выползал, вернее, я его перетаскивала в коридор - из комнаты туда был небольшой порожек - и вся квартира, особенно кухня, стали нашей привольной вотчиной. Нюра обожала Егорку и потому мою привязанность к нему, видимо, считала естественной. Она просто не понимала тех, кто им не восторгается. Батаня относилась к моей возне с ним снисходительно, А мама, как мне тогда казалось, к нам обоим была равнодушна или умела хорошо скрывать свои чувства. Быть "сумасшедшей мамой" в их среде, наверное, являлось нонсенсом. Во всяком случае, позже я ощущала в маме некую презрительность к Мусе Лускиной, ее подруге, жене папиного друга Вани Анчишкина, которая была "сумасшедшая мама".

Назад Дальше