После удаления от реальной власти Берии (карательный аппарат) и Маленкова (исполнительная власть) начался, в сущности, новый период в практике руководства страной. Хрущев расстался со своими друзьями без особых колебаний. Теперь руки развязаны. В этих условиях Хрущев решился на исторический шаг - на доклад о Сталине на XX съезде. Именно этот мужественный поступок и побуждает меня помянуть Никиту, так его звали в народе, признательным словом.
Не так уж много осталось в живых тех, кто непосредственно слушал "секретный доклад" Хрущева. Доклад был настолько опасен для системы, что его долгое время боялись публиковать. Он оставался секретным еще три десятилетия. Кто-то передал его на Запад, а вот от советского народа доклад скрывали. Скрывали по очень простой причине: руководство страны боялось выходить с идеями десталинизации за пределы партийной элиты.
Я был на некоторых заседаниях этого съезда. Ничего особенного - съезд как съезд. Похож на любое другое партсовещание. Произносились скучные, привычные слова, причем громко, с пафосом. Все хвалились своими успехами - продуктивностью земледелия, производительностью труда, надоями молока, процентами прироста, неуклонным повышением жизненного уровня народа. Восторгались мудростью партийных вождей. Всячески ругали империализм. Доставалось и тем отщепенцам внутри страны, которые оторвались от народа и сеяли неверие в его великие победы. Иными словами, происходила многодневная партийная литургия, посвященная прославлению, вдохновлению и разоблачению. И мало кто знал, что ждет казенных сладкопевцев впереди.
Мне повезло. Достался билет и на заключительное заседание съезда 25 февраля 1956 года. Пришел в Кремль за полчаса до заседания. И сразу же бросилось в глаза, что публика какая-то другая - не очень разговорчивая, притихшая. Видимо, одни уже что-то знали, а других насторожило, что заседание объявлено закрытым и вне повестки дня. Никого из приглашенных на него не пустили, кроме работников аппарата ЦК. Да и с ними поначалу была задержка, но потом все прояснилось.
Председательствующий, я даже не помню, кто им был, открыл заседание и предоставил слово Хрущеву для доклада "О культе личности и его последствиях".
Хрущев на трибуне. Видно было, как он волновался. Поначалу подкашливал, говорил не очень уверенно, а потом разошелся. Часто отходил от текста, причем импровизации были еще резче и определеннее, чем оценки в самом докладе.
Все казалось нереальным, даже то, что я здесь, в Кремле, и слова, которые перечеркивают почти все, чем я жил. Все разлеталось на мелкие кусочки, как осколочные снаряды на войне. В зале стояла гробовая тишина. Не слышно было ни скрипа кресел, ни кашля, ни шепота. Никто не смотрел друг на друга - то ли от неожиданности случившегося, то ли от смятения и страха, который, казалось, уже навечно поселился в советском человеке.
Я встречал утверждения, что доклад сопровождался аплодисментами. Не было их. А вот в стенограмме помощники Хрущева их обозначили в нужных местах, чтобы изобразить поддержку доклада съездом.
Особый смысл происходящего заключался в том, что в зале находилась высшая номенклатура партии и государства. А Хрущев приводил факт за фактом, один страшнее другого. Уходили с заседания, низко наклонив головы. Шок был невообразимо глубоким. Особенно от того, что на этот раз официально сообщили о преступлениях "самого" Сталина - "гениального вождя всех времен и народов". Так он именовался в то время.
Подавляющая часть чиновников аппарата ЦК доклад Хрущева встретила отрицательно, но открытых разговоров не было. Шушукались по углам. Не разобрался Никита. Такой удар партия может и не пережить. Под партией аппарат имел в виду себя. В практической работе он с ходу начал саботировать решения съезда Точно так же аппарат повел себя и в период Перестройки.
Тогда я не знал о закулисной борьбе, между строчками читать не умел, все слова, сказанные "вождями", может быть за некоторыми исключениями, воспринимал как некие истины, не подлежащие сомнению. Вернее, не хотелось тратить силы на эти сомнения, ибо власть на то и власть, чтобы не ошибаться. И все же мучительные размышления грызли меня беспощадно и безостановочно. Стал усыхать рабочий энтузиазм, временами наступала апатия ко всему происходящему. Угнетала щемящая пустота в душе. И тем не менее я начал гораздо внимательнее прислушиваться к речам начальства и стал обнаруживать в них массу благоглупостей, вранья, притворства. Гораздо зорче поглядывал по сторонам и, прорываясь через психологическую завесу, мной же сооруженную, все чаще отмечал в поведении номенклатуры карьеризм, беспринципность, подхалимаж, интриганство. Это были горькие открытия, но запоздалые.
Все последующие месяцы пытался разобраться в самом себе, в своих метаниях. Прежде всего, хотел понять, почему слова Хрущева произвели на меня столь тяжкое впечатление? Что сыграло тут решающую роль? Может быть, падение на грешную землю звезды великой веры. Может быть, провинциальная наивность в убеждениях. Может быть, оскорбленное чувство ограбленной души. Может быть, еще что-то, таинственное, непознаваемое, скрытое от самого себя.
Шло время, известное еще под именем врача. Наступила политическая оттепель. Начал проходить озноб и в моих мозгах. Особенно помогали споры с друзьями, встречи с писателями. Круг знакомых расширялся. Иногда ходил на вечера поэзии в Политехническом. Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Роберт Рождественский, Римма Казакова - открывался новый и прекрасный мир. Но сознание продолжало раздваиваться. В известной мере я стал рабом мучительного притворства. Приспосабливался, лукавил, но все же старался не потерять самого себя, не опоганиться. И выработать свою, именно свою точку зрения.
В ЦК работать расхотелось. Искал выход. И нашел его. Скорее интуицией, чем разумом. Понял необходимость переучиться, заново прочитать все, что я читал прежде, обратиться к первоисточникам марксизма.
Обратился в ЦК с заявлением направить меня на учебу в Академию общественных наук. Два раза отказали. После третьего заявления к просьбе отнеслись положительно, но только после встречи с секретарем ЦК Петром Поспеловым, которую мне организовал мой старый друг Константин Зародов. Просьбу удовлетворили, однако при условии, что пойду учиться на кафедру истории КПСС. После неоднократных разговоров мне удалось убедить начальство в целесообразности другого решения. Руководство Академии долго не могло понять, почему я не хочу идти на кафедру истории партии, что было бы для работника ЦК, да еще историка, вполне логичным шагом. Но после XX съезда я просто не мог снова нырять в мутные волны. Выбрал кафедру международных отношений.
Много читал, сдавал экзамены, писал рефераты. Получал "пятерки". Только по политэкономии однажды схватил "четыре", поскольку отказался снять абзац из своего реферата о том, что абсолютного обнищания рабочего класса при капитализме быть просто не может - ни с научной точки зрения, ни с практической. Профессор Лапин уговаривал меня убрать этот абзац, но ему все-таки пришлось снизить оценку.
Я благодарен Академии. В мое время там была хорошая обстановка для учебы, для чтения, в том числе и запрещенных книг.
Политических дискуссий избегал, выступать на партийных собраниях отказывался. Сумятица в голове продолжала плясать свои танцы.
Меня часто спрашивают, когда произошел ощутимый перелом в моем сознании, когда я начал пересматривать свои взгляды на марксизм? Я уже писал о том, как подкрадывались ко мне сомнения, как они проникали в сознание, заставляли нервничать и… думать. Но сомнения лишь часть общего мировоззрения. Только проштудировав заново первоисточники "вероучителей", я понял (в основных измерениях) всю пустоту и нежизненность марксизма, его корневую противоречивость и демагогичность. Эти выводы успешно лечили меня от потрясений XX съезда.
Мы привыкли к формуле "марксизм-ленинизм". Но в ней нет единого содержания. Такого единого учения нет. В значительной мере это разные понятия. Марксизм - одна из культурологических концепций XIX века, каких было немало. Ленинизм - политологическая конструкция, на основе которой возник большевизм - форма власти экстремистского толка.
Российский большевизм по многим своим идеям и проявлениям явился прародителем европейского фашизма. Я обращаю на это внимание только потому, что мои первые сомнения и душевные ознобы были связаны вовсе не с марксизмом, которого я еще не знал, а с ленинско-сталинской практикой общественного устройства.
Наследник утопических предположений Маркса, Ленин, будучи мастером перевода теоретических схем на язык политических действий, вычленил из крайне противоречивых марксистских построений лишь те положения, которые отвечали главной ленинской идее - захвату власти. Большевистская платформа получила свои теоретические опоры: диктатура пролетариата, насильственная революция, классовая борьба, насилие как принцип управления государством, воинствующий атеизм, отрицание частной собственности, гражданского общества, семейного воспитания.
Когда я пришел ко всем этим выводам, искренне расстроился, что так долго обманывался, отмахивался от сомнений, боялся их высказывать, поскольку они легко могли помешать жизненной карьере. В те годы даже добрые дела можно было совершать только при условии, если ты лукавишь, играя с властью и с ее идеологией в прятки.
Впрочем, я и сейчас отвергаю для себя роль какого-то обвинителя Маркса. Каждому времени свойственны свои горизонты интеллекта и знаний. Ученый может ошибаться. Более того, он обязательно в чем-то ошибается, и даже его ошибки становятся порой тем плодородным слоем, который стимулирует развитие нового знания. В то же время ученый в большей мере, чем его другие современники, пленник догм и заблуждений своего времени, поскольку он - заложник инструментов познания: интеллектуальных, методологических, практических. Ученый, будучи творцом, неизбежно увлекается, что-то преувеличивает, а что-то преуменьшает, что-то идеализирует, а что-то, напротив, абсолютизирует.
Все это так, и упреки едва ли правомерны в отношении тех, кто честно ищет истину, кто постоянно сомневается в собственных заключениях, кто проверяет их снова и снова, решительно отбрасывая концепции, не оправдавшие себя в жизни.
Иное дело, когда свои открытия ученый начинает считать откровением, а себя - мессией. Так произошло и с основоположниками марксизма. Будучи апологетами утопий, марксисты напрочь проигнорировали простейшее правило: можно - и нужно - рубить лес, выкорчевывать пни под будущую ниву. При этом, однако, лес рубят не потому, что он плох, но потому, что необходимо место для другого, чего-то более важного. И не весь лес, а сколько надо, например, для пахоты. Но даже на расчищенном месте не уничтожают все, лесом созданное, ту плодородную почву, на которой только и может что-то вырасти. Если срыть этот слой, не будет ни прежнего леса, ни нового урожая. Не будет и того опыта прилежного земледельца, который позволит его дальним потомкам выращивать хлеб, восстанавливать леса и добиваться всего того, что делает человечество бессмертным.
Кроме всего прочего, меня меньше всего интересовал марксизм сам по себе. Предметом моего особого интереса был вопрос: почему именно на Марксову социальную утопию пошла наша страна и что из этого получилось?
А получилось то, что на основе политического монополизма и идеологической мифологии была сформирована военно-бюрократическая диктатура, отторгнувшая человека от собственности и власти. Она показала свою некомпетентность и античеловечность во всех областях жизни. В результате Россия во многом потеряла XX век. Исходная заданность "истинности" базовых устремлений оказалась предельно разрушительной. Превращение марксизма в партийно-государственную идеологию придало ему инквизиторские функции, сделало орудием мобилизации в целях борьбы, покорения и властвования.
К таким невеселым выводам, повторяю, пришел я после внимательного чтения домарксистских авторов, самих Маркса и Энгельса и их оппонентов, публицистики Ленина. В результате мой марксистский домик, сооруженный из банальностей: социалистический гуманизм, социалистическая демократия, партия, - ум, честь и совесть эпохи - и прочего словоблудия, рухнул. Я не почувствовал сожаления. Спасибо "классикам" за очищение моей головы от хлама "классиков".
Дышать и думать стало легче. Я снова обрел рабочую форму, начал гораздо пристальнее всматриваться в реальную жизнь, которая демонстрировала бездонную пропасть между марксистско-ленинским проектом общественного устройства и реальностями общественного бытия.
Тем временем "наверху" обстановка явно осложнялась. Уже вскоре после XX съезда струхнувшее руководство направило по партии три письма, в которых содержались требования усилить борьбу с антипартийными и антисоветскими настроениями. Эти письма - выразительный пример того, как аппарат начал борьбу против решений XX съезда, а значит, и против Хрущева.
В начале апреля 1956 года, то есть практически через месяц после съезда, Центральный Комитет обратился с письмом ко всем членам партии. Дело в том, что на собраниях люди стали называть, кроме Сталина, и другие фамилии членов Президиума ЦК, ответственных за репрессии. Глашатай сталинизма газета "Правда", пересказывая это письмо, призывала к борьбе против "демагогов" и "гнилых элементов", которые под видом обличения культа личности критикуют линию партии.
Письмо не оказало ожидаемого влияния на развитие политической ситуации. Оно как бы затерялось, утонуло в общественных дискуссиях.
В июле 1956 года ЦК направил второе письмо, в котором сообщалось о репрессивных партийных мерах: привлечении к ответственности отдельных коммунистов и роспуске парторганизации Теплотехнической лаборатории АН СССР за "неправильное" обсуждение решений XX съезда. Но и это не помогло. Стихийная, вышедшая из-под контроля десталинизация, несмотря на партийные "громы и молнии", мало-помалу захватывала массы, прежде всего образованную часть общества. Особой активностью отличалась писательская среда.
В октябре 1956 года вспыхнуло народное восстание в Венгрии.
Для его подавления в страну были введены советские войска. Венгерские события довели Президиум ЦК до истерики. Они, кроме всего прочего, послужили удобным поводом для новых нападок на Хрущева. Его обвиняли в том, что он дал толчок к оживлению и мобилизации всех контрреволюционных и антисоветских сил. Хрущев как-то заметил в узком кругу, что венгерские события - это удар по нему лично и по десталинизации. Заколебался Никита Сергеевич, не знал, что делать.
Он, конечно, понимал - об этом мне рассказывал потом его первый помощник Шуйский, - что письма ЦК к коммунистам только разжигают страсти, а не утихомиривают их. Но особенно "рогатые" в ЦК нажимали на Хрущева и добились своего. В декабре 1956 года было направлено третье письмо. Оно называлось так: "Об усилении политической работы партийных организаций в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов". Письмо готовила комиссия во главе с Брежневым. В нее входили Маленков, Аристов, Беляев, Серов и Руденко. Письмо было грубое, бесноватое, полное угроз, за которыми явно виделся страх. Оно заканчивалось словами:
"ЦК КПСС с особой силой подчеркивает, что в отношении вражеского охвостья у нас не может быть двух мнений по поводу того, как с ним бороться. Диктатура пролетариата по отношению к антисоветским элементам должна быть беспощадной. Коммунисты, работающие в органах прокуратуры, суда и государственной безопасности, должны зорко стоять на страже интересов нашего социалистического государства, быть бдительными к проискам враждебных элементов и, в соответствии с законами Советской власти, своевременно пресекать преступные действия".
Итак, в лексиконе "вождей" вновь появилось "вражеское охвостье".
По стране прокатилась волна арестов и приговоров за "клевету на советскую действительность" и "ревизионизм". Только в первые месяцы 1957 года к уголовной ответственности было привлечено несколько сот человек. Тысячи людей, как-то проявивших себя сторонниками обновления общества, были брошены в лагеря и тюрьмы. ЦК КПСС ужесточил контроль за деятельностью идеологических учреждений, творческих союзов, научных центров, средств массовой информации. В специальных постановлениях резко осуждалась позиция тех газет и журналов, которые "слишком прямолинейно" поняли идеи доклада Хрущева.
Помню аппаратный ажиотаж в 1957 году вокруг проекта постановления о культе личности, который готовился в отделах ЦК. Я продолжал учиться, но по старой памяти меня пригласили в ЦК для работы над этим документом. Борьба шла за каждое слово, за каждую формулу, особенно за то, чтобы не дать в обиду сложившуюся систему, оставить в неприкосновенности коренные постулаты удобной, податливой для начальства и жестокой для всех остальных идеологии.
Уже тогда, несмотря на решения XX съезда, быстро набирала силу тенденция не только замолчать факты беззакония и произвола, но и обелить самого Сталина. Впрочем, тенденция эта и не умирала, а лишь временно притаилась. Главным при редактировании текста постановления был Михаил Суслов. Насколько я помню, его оппонентами выступали помощники Хрущева, особенно Лебедев.
В воспоминаниях Хрущева есть слова, в определенной мере раскрывающие его позицию по отношению к событиям после XX съезда. Он признал, что за три года после смерти Сталина "мы не смогли разорвать с прошлым, мы не могли набраться мужества, внутренней потребности и приоткрыть полог и заглянуть, что же там, за этой ширмой. Что кроется за тем, что было при Сталине… Мы сами, видимо, были скованы своей деятельностью под руководством Сталина, еще не освободившись от его давления".
До сих пор на коммунистических митингах - портреты Сталина, а в руководстве КПРФ и сегодня считают доклад Хрущева политически ошибочным. После его свержения с поста руководителя партии просталинские настроения стали особенно разухабистыми. Где-то году в 70-м я ехал в Кремль в одной машине с Сергеем Трапезниковым, заведующим тогда отделом науки ЦК, приближенным Брежнева. Он всю дорогу рассуждал о том, как устранить вред, нанесенный Хрущевым.
- Что же будет с марксизмом, когда мы умрем? - огорчался Трапезников. Говорил, что марксизм из революционного учения под натиском враждебных ревизионистских сил может превратиться в оппортунистическое, если ЦК будет и дальше недооценивать эту угрозу. В качестве главного ревизиониста мой собеседник называл Бориса Пономарева, секретаря ЦК. Ему же, Трапезникову, принадлежит занятная фраза из его книги по аграрному вопросу.
Над ней долго смеялись в Москве: "Волчья стая ревизионистов свила осиное гнездо". Оригинально, не правда ли?