После недавних страхов мы жадно впитывали эти бодрые речи, и когда, как бы в подтверждение слухов, был неожиданно получен приказ вернуться на старые стоянки в Тарногуры, армия опять несдержанно верила в себя. Передавались самые удивительные вещи. Необыкновенную популярность приобрели казаки, которым приписывали массу блестящих подвигов. Успешно устраняла все препятствия на своём победоносном пути наша артиллерия. И на каждом шагу подвергалась посмеянию неповоротливая австрийская пехота. Но перед самыми Тарногурами, в Избице, нас поразила первая неожиданность: здесь дожидался ординарец с предписанием... отойти к Красноставу. Двое суток без отдыха, днём и ночью, бросали нас вперёд и назад между Красноставом и Избицей.
- Да что они, смеются над нами? - негодовали офицеры. Солдаты, не зная ни имени корпусного командира, ни даже того, к какому мы корпусу причислены, с убеждением передавали в своих беседах:
- Вишь ты, какую штуку придумал: командир-то корпусный - немец, на ихнюю сторону передался, вот и гоняют нас до устатку, на истерзание, силу последнюю вымаривают...
К вечеру 16 августа после четвёртого отступления от Избицы наше изнурительное движение неожиданно приняло характер панического бегства. Трудно сказать, почему и откуда хлынуло это внезапное отчаяние, но что-то зловещее завертелось, завихрилось, как снежный буран. Опять смешались люди, лошади, зарядные ящики, двуколки и трагические фурманки перепуганных жителей. Дисциплины как не бывало. Ни армии, ни командиров. Был сброд усталых и голодных людей, ежеминутно готовых превратиться в дикий панический поток.
Кругом пылали пожары, гремели пушки. Мы не знали, кто справа, кто слева... И когда наступила ночь, в оглушительном гуле безостановочно ползущих обозов вспыхнули мрачные предчувствия. Трудно вырваться из цепких объятий паники в такие минуты. Нервы мучительно напряжены. Кажется, кто-то гонит всю армию навстречу полному истреблению. В тёмном кругу испуганных и сбитых с толку солдат пышно расцветают нездоровые, нелепые, навязчивые бредни. Все с затаённым ужасом ждут неминуемых, подстерегающих бед. И вдруг свирепо, пронзая темноту, рванулся оглушительный крик:
- Втикайте! Вбивають! Кавалерия сзаду!..
Мгновенно, как смерч, закрутились дикие вопли. В воздухе засвистели кнуты и ругательства, хлёсткие, как удар нагайки.
- Р-рысью! - кричали люди обезумевшим голосом. - Рысью! Передавай дальше! Р-рысью!..
И толпы вооружённых людей, повинуясь безумному приказанию, ринулись вперёд. Задевая и опрокидывая повозки, бешено мчались в темноте зарядные ящики и двуколки. Слышно было, как трещат и ломаются оглобли, как стонут подмятые под колеса люди.
- Вбивають! Из пулемётов бьють! - ревела обезумевшая толпа. - Рысью! Передавай дальше! Рысью!
Но движение с каждой минутой становилось все затруднительней. Во многих местах образовались людские заторы. С гиком и свистом мчались какие-то кавалерийские части и, врезаясь в гущу обозов, кричали хриплыми голосами:
- Вали, ребята, вали!
Где-то далеко сзади затрещали ружейные выстрелы, заметались озлобленные вопли:
- Чего стали? Чего дорогу загородили? Руби постромки!
И мгновенно по всей толпе покатилось зычными перекатами:
- Постромки!.. Р-руби постромки!
Я сидел на артиллерийском возу, куда забрался ещё с вечера, измученный усталостью и бессонницей. Два солдата, бывшие со мной на возу, наскоро пошарили в сене, соскочили наземь и, повозившись с минуту в темноте, вдруг ускакали на лошадях, бросив меня на распряжённом возу среди дороги. Боясь оторваться от своей части, я спрыгнул с воза и, наткнувшись на кучу щебня, стремительно скатился в канаву. В канаве было темно, как в погребе. Оглушённый падением, я не мог разобрать, в какую сторону отступают войска. До меня доносился сверху только скрипучий грохот колёс и гул тяжёлых шагов, похожий на биение гигантского сердца. Выбраться из канавы на дорогу без посторонней помощи не было никакой возможности. И вдруг где-то близко услыхал я голос моего денщика:
- Ваше высокородие, чи вы тут?
- Ты здесь, Коновалов? - обрадовался я.
- А як же. Хиба ж я вас покыну? - спокойно ответил он и помог мне выбраться из канавы.
Мы присели на куче щебня, и между нами произошёл такой диалог:
- Втикаймо, ваше высокородие, втикаймо!
- Как же мы бросим свою часть?
- А на що вона нам здалась?
- Ведь мы дезертирами будем.
- Так що ж?
- Если все дезертирами станут, то кто ж будет воевать?
- Хиба ж цэ война?.. Ваше высокородие, втикаймо, бо нас убьють.
Не без труда удалось мне убедить Коновалова, что до смертного часа ещё далеко. Натыкаясь на брошенные зарядные ящики и опрокинутые повозки, зорко следя друг за другом, мы долго барахтались в обозном потоке, долго и медленно ныряли по ухабам, провалам и косогорам измочаленного шоссе, и я боюсь, что в эту тёмную ночь в недовольную голову Коновалова закрались странные мысли.
За Красноставом паника несколько улеглась. Но выяснилось, что колонны и части перепутались, связи нет и штаб дивизии затерялся. Потом пошли нелепые слухи, что наша дивизия обречена для чего-то на заклание, что нас умышленно бросили под смертельный удар; и хотя тут же, рядом с нами, тянулись обозы и парки других дивизий, солдаты с тупым равнодушием повторяли эту нелепую сказку.
- Да брешут все, со страху больше болтают, - возражали благоразумные голоса.
Но на скептиков сердито набрасывались:
- А ты уж больно умен! Дурей тебя вся дивизия будет, что ли? Прикрытие есть у нас? Ага! А штабы где? С молитвой по полю бродят. Не, брат: скрозь землю провалились. Давно все в Холме сидят - вот где! - да в фильки дуются, чтобы некому приказывать было. Потому конь околеет, оглобля треснула - сейчас к ответу пожалуйте! А тут причина другая. Тут много округ народу глядит, а в ответе кто будет? Никто! Никто не видал, никто не слыхал. Ищи-свищи, а доказчиков нету: без покаяния на тот свет... Офицерство было настроено не более радужно. Для установления связи мне и ветеринарному врачу Колядкину предписано было отправиться в Холм и там заодно подыскать помещение для парка. С трудом, продираясь сквозь обозную гущу, мы после томительных шестнадцатичасовых безостановочных скитаний, усталые, измученные, добрались до Холма.
Ясное, солнечное утро. В городе совершенно спокойно. Вид спокойных людей и равнодушной будничной жизни раздражает, как грубейшая нелепость и фальшь. Почему-то я вдруг решаю: надо сейчас же запастись перевязочным материалом для части. Являюсь к начальнику санитарной части генералу Попову. Генерал - сухой, длинный, туберкулёзный - почесал за ухом костлявым пальцем и спросил недовольным тоном:
- А свои вы пакеты куда девали? Я объяснил.
- Как? - вскричал генерал, сердито растягивая каждое слово, - вы отдали пакеты вашей части Пултусскому полку? По какому праву? Это какой дивизии полк? Вашей?
- Никак нет, не нашей.
- Так что ж вы... сюда приехали... благотворительностью заниматься? Разве вы не знаете, что индивидуальный пакет выдаётся каждому солдату, как винтовка, как шашка, и никто не смеет отнять у нижнего чина его индивидуальный пакет... Не рассуждать! Вас надо отдать под .суд.
- Но нашим солдатам нужны пакеты.
- Это нас не касается! Приобретайте их за собственный счёт. Да-с... И затем, не угодно ли объяснить, почему вы очутились в расположении Пултусского полка?
Я очень обстоятельно, не жалея подробностей и красок, рассказал генералу о встрече с пултуссцами под Верховицей, об обстреле, которому мы подверглись, о долгих шатаниях между Избицей и Красноставом и о последнем паническом отступлении к Холму. Генерал внимательно слушал и вдруг воскликнул с тревогой:
- Значит, что же, по-вашему, наши войска разбиты?
- Не знаю, в каком положении наши войска, но я передаю вам то, чему был лично свидетелем.
- В таком случае потрудитесь доложить обо всем, что вы только что рассказали, генералу Миллеру. Я его сейчас приглашу.
Вошёл молодой, невысокого роста, очень изящный генерал, румяный, плотный, красивый, с большой сияющей плешью и небольшой чёрной бородкой. Я повторил ему свой рассказ. Генерал Попов нервно дёргался и несколько раз прерывал меня сердитыми репликами:
- Понимаете! А они здесь сидят как ни в чем не бывало. Они понятия ни о чем не имеют!
Генерал Миллер все время мягко улыбался и, постукивая холёными пальцами по столу, приговаривал тихим, спокойным голосом:
- Так, так, слушаю...
И когда я закончил, сказал с той же улыбкой:
- Поезжайте в ставку к его высокопревосходительству генералу Плеве, командующему пятой армией, и скажите, что вас направил к нему генерал Миллер. Доложите обо всем его высокопревосходительству. Только помягче... Понимаете? Без "паники"... Говорите лучше: сумятица, замешательство... Понимаете?..
- Помилуйте, - взмолился я. - Я измучен, устал, вторые сутки без сна и пищи...
- Ничего, ничего, - замахал руками Попов. - Я вам приказываю. Немедленно отправляйтесь. И скажите, что вы явились по приказанию генерала Миллера и генерала Попова.
- Слушаю-с.
На вокзале в ставке меня встретили не особенно дружелюбно и сначала направили в оперативное отделение.
Там на моё заявление, что я должен видеть главнокомандующего Плеве, какой-то щеголеватый капитан небрежно окинул меня взглядом, пожал плечами и молча отвернулся.
Я обратился к писарю, который тихо шепнул мне:
- Вагон впереди поезда.
В вагоне первого класса меня встретил у входа высокий адъютант с холодным бритым лицом и без слов вскинул вопросительно голову. Я процедил сквозь зубы, в душе заранее торжествуя:
- С донесением к главнокомандующему. Адъютант изумлённо переспросил:
- С каким донесением? Откуда?
- С донесением лично главнокомандующему, - отчеканил я.
- Что такое? - уже с раздражением повторил адъютант. - Врач... с донесением... Странно...
К нам подошли два других офицера, пронизывая меня недоверчивыми взглядами. Я выдержал паузу и сказал:
- Я, конечно, не стал бы беспокоить главнокомандующего, если бы не получил соответствующего приказания в штабе.
- Главнокомандующий от вас донесения принять не может, - сухо отрезал адъютант.
- В таком случае позвольте узнать вашу фамилию, господин адъютант?
- Зачем?
- Чтобы доложить генералам.
- Каким генералам?
- Генералам, по приказанию которых я явился сюда. Генералу Миллеру и генералу Попову.
Офицеры переглянулись, пожали плечами, и адъютант мягко и вкрадчиво принялся убеждать меня:
- Будьте любезны, объясните, пожалуйста, в чем дело? Согласитесь сами... Мы вас совсем не знаем... Без предписания, по одному словесному заявлению... допустить к главнокомандующему... Его высокопревосходительство сейчас чрезвычайно занят... Будьте любезны... изложите мне для доклада.
Я в третий раз начал рассказывать историю нашего отступления, и в тот момент, когда речь зашла о заторах, дверь одного из купе неожиданно приоткрылась, и на пороге показался низенький, морщинистый генерал, с большой головой, красными бритыми щеками и заплывшими глазками. Он пожевал губами и сказал недовольным тоном:
- Удивляюсь, что вы рассказываете? Мои адъютанты были на месте и передают, что отход совершается в образцовом порядке. Даже движение автомобилей не встречает препятствий.
- Ваше превосходительство, я проделал весь путь от Избицы...
- Вы были под Избицей? - оборвал меня генерал.
- Так точно. Я прямо оттуда.
- Что вы там делали?
- Я был со своей частью.
- Кто вас сюда направил?
- Генерал Миллер и генерал Попов.
- Генерал Попов?.. Лучше бы он занимался своим делом и наблюдал за тем, чтобы его врачи не болтались по позиции. Говорят, все дороги усеяны бегущими госпиталями.
- Ваше превосходительство! Я не из госпиталя, я врач артиллерийского парка.
- Я не о вас. Продолжайте.
- Во многих местах повозки, люди и лошади сцепились колтуном и стоят, загораживая проезд остальным по нескольку часов... Тогда солдаты обрезают постромки...
- Да, я слыхал от адъютантов, что... жидовские фурманки умышленно затрудняют движение, - окрысился генерал и посмотрел на меня злыми глазами.
- Возможно, - улыбнулся я, - но в таком случае польские евреи очень искусно загримированы русскими солдатами.
Генерал передёрнул плечами, и я продолжал рассказывать. Когда я окончил, генерал обратился ко мне сдержанно:
- Ваша фамилия? Какой части? Я назвал.
- Благодарю вас...
- Очень вам благодарен, - как эхо, повторил зажим адъютант и добавил официально: - Я передам начальнику штаба.
8
Я уснул с мыслью, что надо будет пойти с докладом к Миллеру. Но когда я проснулся, в городе уже не было ни штаба, ни армии, ни ставки.
Город наполовину опустел. Жители поспешно удирали.
Мы отступали дальше по Брест-Литовскому шоссе - на Мацошин - Савин - Влодаву...
Медленно двигается парк по лощине в дубовом лесу. В душе дремучая тишина. Солдаты тихо беседуют, и видно, как трудно расстаться им со своими крестьянскими думами.
- У нас хозяйство серьёзное, больших трудов стоит; только пользы от яво мало. Одни бабы дома остались: мать-старуха, да моя баба, да сестра, а мужа ейного со мною угнали, в один день угнали...
Чем дальше отходим от Холма, тем беззаботнее солдатские лица и веселее природа.
Весело бродит солнце по зелёным холмам и пролескам. Свежий утренний ветер завивает курчавые листочки. Перекликаются птицы звенящими голосами.
9
В Мацошине долгая стоянка. У жителей вытянутые лица, и на каждом шагу осаждают нас тревожно допросами. Куда отступаем? Почему? Где неприятель?.. Это злит и волнует. В каждом вопросе слышится издевательство. Недоверчиво заглядываем в потухшие маленькие глазки обывателей. Спокойствие кажется искусственным, печаль - напускной. И если солдаты вдруг принимаются насильничать и придираться к населению, смотришь на все сквозь пальцы, и даже нисколько не коробит. Почему? Не знаю. Успокаиваешь себя скептическим шёпотом: какое мне дело?..
Завтра я двинусь дальше и никогда не вернусь сюда.
Ночью нас разбудили и потребовали на совещание к коменданту. В большом помещении, служившем раньше трактиром, собралось несколько офицеров и около десятка врачей. Обозный офицер в чине полковника (должно быть, комендант) возбуждённо докладывал, что встретил какого-то ординарца, который мчался с экстренным приказанием немедленно очистить Влодаву. Чтобы спастись от неизбежного плена, надо было, по уверениям полковника, уйти из Мацошина сейчас же, не дожидаясь рассвета, так как, по слухам, неприятельская кавалерия засела где-то близко в лесу.
Сакраментальное слово "кавалерия" оказало немедленное действие, и всех охватило неукротимое желание бежать, бежать без оглядки.
Не прошло и получаса, как осветились все окна в Мацошине, и по длинной улице большого села потянулись скрипучие обозы, лазареты и парки.
Солдаты были спокойны и под покровом непроницаемой ночи, чувствуя себя в безопасности от начальства, обменивались шутливыми фразами:
- Одно слово " вояки "... Навострили лыжи, чтоб до дому ближе...
- Так до самой Курской губернии, до Льговского уезда, утекать будем...
Выехали на мягкую дорогу, окаймлённую густыми лесами, и сразу стало тихо и жутко, как в страшной сказке. Ночь летела на чёрном коне... Глубокое молчание леса казалось преисполненным враждебной и загадочной тайны. Повсюду, куда ни глянешь, чувствуешь занесённую над тобой свинцовую лапу войны. От каждого шороха в лесу несётся заразительный шёпот:
- Кавалерия!
И страх леденяще-мёртвыми пальцами прикасается к сердцу. Чувствуешь себя охваченным судорожным припадком.
На рассвете нагнал нас Ковкин, ординарец, оставленный при штабе дивизии для связи, и передал предписание вернуться в Холм. Было немного стыдно за своё трусливое бегство, но в то же время от этого расположения ключом забила шумная радость.
Пронзительно громко загремели железными языками повернувшиеся зарядные ящики. Твёрже зашагали солдаты. Смело и осанисто сидели в сёдлах ездовые и офицеры...
В Холме спокойно и людно. Слухи один другого отрадней. Но рядом с праздничным ликованием ползут печальные вести. Придавленным шёпотом передаётся из уст в уста, что пруссаки неожиданно бросили на нас огромную армию, что они в два дня придвинули 300 эшелонов и разбили нас вдребезги под Кенигсбергом. Говорят, что убит генерал Самсонов, что в плен захвачено множество штабов.
Газет нет. С запада приходят поезда, переполненные ранеными. У носилок, рядами расставленных на голом полу, толпятся взволнованные зрители. Слушают огромного капитана с колючими усищами, который орёт диким голосом:
- Это черт знает что!.. Солдаты по шести дней ничего не ели. Офицерство сырой капустой питалось. А транспорты черт знает где шатаются!..
Тут же на вокзальном полу рядом с ранеными солдатами сидят семьи беженцев, испуганные и растрёпанные еврейки, окружённые выводками детей.
* * *
Утром 23 августа нас разбудила шумная деловая возня: привели австрийский обоз, захваченный гренадерами. Лил дождь, было грязно и ветрено, и в воздухе пахло осенним неуютом.
Понуро стояли пленные - целый батальон, с офицерами и полковником во главе; денежный ящик, канцелярия, два воза винтовок и свыше 50 лошадей.
Кучка наших солдат и офицеров, как на ярмарке, окружили пегую, худую, нервную лошадь, благородную морду на тонкой шее, и убеждали начальника обоза на все лады:
- Подумайте! В походе! Куда вам с ней возиться. На что она вам? Продайте! Вы сто других достанете впереди...
Но офицер сердито отмахивался, повторяя в двадцатый раз:
- Не могу, не могу! Я дал честное слово лейтенанту по окончании войны вернуть ему лошадь: это призовая.
- Ну, вот... Когда это ещё будет! - смеются в толпе.
- Не бес-по-кой-тесь, - отвечает с апломбом офицер, - не дальше как через три месяца... С математической точностью... На Рождество все дома будем!..
Вдоль полотна в теплушках сидят раненые солдаты и мирно беседуют с такими же ранеными австрийцами. Из вагона с белой надписью "Тяжёлые" меня окликает взволнованный голос:
- Ваше благородие, прикажите этого австрияка в третий класс положить, а то шибко мучается грудью. - И тут же распахивает шинель на австрийце и показывает забинтованную окровавленными тряпками рану.
- Уж не ты ли его ранил? - обращаюсь я с бесстыдным вопросом к солдату.
Солдат смотрит мне прямо в глаза и отвечает сурово:
- Которые мною побиты, те там и остались... На мне греха нет... А и есть, не мне прощенья просить у него... Не мы приказывали... Начальству - тому, вон, пожестче будет.