Всходил кровавый Марс: по следам войны - Лев Войтоловский 3 стр.


* * *

Прихожу в штаб. Хочу получить австрийскую линейку. Встречаю генерала Попова, который дружелюбно меня приветствует:

- А! Вы опять к нам пожаловали. Опять за пакетами?

- Нет, за лазаретной линейкой.

- Что ж вы и линейку чужой дивизии уступили?

- Никак нет. Наша линейка ещё в Киеве.

- Ага! Так пускай командир ваш напишет рапорт генералу Кияновскому.

- И тогда?..

- Тогда... лет через пять, быть может, получите, - басисто хохочет генерал.

Тут же стоят офицеры и громко жалуются:

- Наши лошади покалечены, а обменять на австрийских нельзя. Во дворе из солдатских кучек слышатся раздражённые толки:

- У лошадей ни хомутов, ни сёдел, а все, что взяли в плен, повезут в города, напоказ. Там и сгниёт все...

Неподалёку на сборном пункте скопилась масса пленных: пёстрые и растрёпанные экземпляры многоязычной австрийской империи с огромными трубками в зубах. Маленький юркий санитар с красным крестом на рукаве подносит к глазам моим локоть и начинает взволнованно доказывать, что по всем конвенциям и законам он захвату в плен не подлежит. Но его сурово перебивает австрийский офицер, процедив сквозь зубы по-немецки:

- Это надо бросить. Из этого ничего не выйдет.

Подошли ещё пленные - все оскорбительно-самоуверенные. С небрежной улыбкой на губах они хвастливо рассказывают, что Петроград взят и Варшава также взята пруссаками. А на все наши уверения, что наши давно во Львове, отвечают внушительно и спокойно: "Es ist unmoglisch". Молодой австрийский офицер с белыми усиками и интеллигентным лицом неожиданно обращается ко мне по-русски без всякого акцента:

- Мы сорок восемь часов во рту глотка не имели, хотим есть и пить. Разрешите нам отправиться в город в сопровождении караульных.

Но на моё ходатайство наш офицер ответил традиционным:

- Не полагается.

Я дал солдату немного денег и велел принести колбасы и хлеба для пленных.

- Только смотри не надуй, принеси, - сказал я ему.

- Как можно, ваше благородие, тоже и мы понимаем чужое горе, - ответил солдат и умчался, очень довольный поручением.

10

Светло и весело на душе. Мягкое осеннее солнце сладко греет. Опять продвигаемся по дороге на Красностав. Всюду масса телег с бабами и детьми: это беженцы возвращаются по местам. Лица весёлые. Старики низко кланяются, угодливо ломают шапки, но в глаза прямо не смотрят.

- Слава Богу, - отпускают крепкие шуточки солдаты. - Передом к австрияку - и лошадь бодрей бежит. Сами небось дорогу знают.

Рядом со мной шагает Ханов, длинный, сухой и грязный солдат лет тридцати семи, вестовой Колядкина, ветеринарного врача. Шинель на нем не по росту. Из коротких, изъеденных рукавов торчат длинные, корявые, худые кисти, похожие на корни, только что выкорчеванные из земли.

- Вы бы, Ханов, хоть руки вымыли, - говорю я ему.

- Мы спокон веку коло саду ходим, - скрипучим голосом отвечает Ханов. - Пчеловоды мы и садовники. У нас, в Льговском уезде, все садоводством занимаются. - И задумчиво добавляет: - Теперь у нас последнее яблоко доходит. Послеспасовка: крепкая, терпкая, как рябина. Боюсь, пропадёт без догляду. Кому там хозяйничать? Боюсь...

Ханов, молчаливый, угрюмый мужик, всего на свете боится и никому не верит. Оживляется лишь тогда, когда заговаривает о садоводстве и о шпионах. В Райовце делаем остановку.

В Райовце много лазаретов. С утра везут раненых. Раненые австрийцы лежат рядом с нашими. Голова вчерашнего врага мирно покоится на коленях искалеченного противника. Много солдат, переодетых в австрийские шинели, а на австрийцах русские фуражки. Пленных - больше, чем наших. Иные разулись, шагают босиком под охраной десятка бородатых солдат; другие сидят на подводах и усердно нахлёстывают лошадей, тогда как мужики и караульные сладко дремлют, передоверив права свои австрийцам.

...От Райовца до Красностава дорога утопает в синих (австрийских) шинелях. Усталые, скучные, с давно не бритыми лицами, они плетутся, как скот. В глазах глубокое равнодушие. Где-то под Высоким наша артиллерия заметила с наблюдательного пункта в придорожной пыли густые австрийские колонны и открыла по ним огонь. Только минут через десять выяснилось, что это - пленные.

В Красностав пришли вечером. Часть городка и мост (недавно достроенный) разбиты снарядами. Дома и деревья обгорели. Мы остановились в бывшей школе. Окон нет, стены прострелены, мебель в обломках. Мрачный сторож на все вопросы отмалчивается. Улицы - в кострах и биваках. Ночь тёплая, звёздная.

11

Третьи сутки в походе. Война странно врезалась в мирный быт. Выступаем в такие ясные, погожие утра. Ползёт туман над лугами. Красиво блестят озера, и стайками купаются утки в камышах. В чинной задумчивости бродят высокие аисты на лугу. Через дорогу перебегают белочки и шустро карабкаются по соснам. Крестьяне пашут...

Но земля всюду изрыта воронками, и свежепритоптанные холмики, иногда увитые венками из полевых цветов, говорят о братских могилах - о следах недавних сражений. Да жирное, чёрное вороньё кружит над полями, да неубранная конская падаль, да сверкающие на солнце обоймы, гильзы и чугунные обломки стаканов... Кой-где торчат обгорелые скелеты домов. Впереди рычит канонада. Навстречу с утра до ночи тянутся бесконечные фуры раненых. У них либо тупые, угрюмые, одеревенелые лица, либо детские, радостно сияющие глаза и до ушей расплывшаяся блаженная улыбка.

* * *

Вечером 27 августа пришли в деревню Бзовец, переполненную парками всех родов. Тут же 5-я тяжёлая батарея, посланная в подкрепление правого фланга, откуда никак не удаётся выбить австрийцев. Воздух наполнен ликующим оптимизмом. Цветут и вянут всевозможные слухи. Солдаты, закутанные в австрийские одеяла, пьют чай у костров и лакомятся неприятельскими галетами.

Они болтают на языке, изобилующем бесцеремонными откровенностями и сопровождаемом такой жестикуляцией, от которой слова на губах и пальцах читаются прежде, чем они произнесены, и возбуждают столько беззаботного хохота кругом, как будто чаепитие происходит не на чужой стороне под двухсторонний грохот орудий, а среди деревенского покоя, убаюканного праздничным звоном колоколов.

12

Погода все чаще сбивается на осень.

В Мокре Липе пришли в проливной дождь. Помещений нет. Ткнулись к ксёндзу - домик весь переполнен, битком набит.Кое-как примостились обедать у ксёндза на веранде. Как только загремели посудой, неведомо откуда вырос раненый прапорщик в плаще. Скупо и неохотно рассказывает о каких-то боях, где рота его попала в плен, а сам он ранен навылет в правый бок, но каким-то чудом успел бежать, когда другие сдавались. Говорит, что третьи сутки бродит в лесу без пищи. Однако вид у него спокойный, и жадности к пище не обнаруживает. На войне все "отбившиеся от части" доверием особым не пользуются, и прапорщик знает это. Это чувствуется в угловатых движениях и неприятной деревянности тела; и глаза его постоянно прячутся за ресницами полуопущенных век.

Улучив минутку, когда прапорщик удалился с веранды, Ханов с конспиративным видом приблизился к столу и мрачно проскрипел:

- Ваше благородие! Прапорщик этот...

- Шпион? - рассмеялся Кузнецов.

- Так точно. На нем шинель австрияцкая. Сейчас подсмотрел. Оказалось, что под плащом у прапорщика действительно синяя шинель. Но он хладнокровно объяснил нам, что свою он во время побега потерял, а ночью от холода в лесу укрылся подобранной австрийской, которую и присвоил себе. Чтобы это не бросалось в глаза, он накинул поверх шинели плащ. К вечеру прапорщик исчез, не прощаясь, так же внезапно, как появился.

Ночь провели в палатках. Было темно и пасмурно, и я совсем не заметил, как подошёл ко мне Ханов и своим хриплым, скрипучим голосом что-то тревожное и странное рассказывал о прапорщике в австрийской шинели. Я мучительно вслушивался в его скрипучую речь и лишь с трудом улавливал надоедливое и пронзительно звонкое: пра... пра... И вдруг Ханов замолк, и я проснулся от лихорадочной дрожи, пробегавшей по телу. Едва светало. Хрипло кричало вороньё. Чёрной тяжёлой тучей они неслись туда, где вчера гремел бой, и деловито выкрикивали своё скучное "кра-кра"... Было ясно, что вчерашние позиции очищены и сегодня нас двинут дальше. Где-то далеко влево уже бухали пушки. Вдруг у самой палатки раздался выстрел. Я вскочил на ноги. Мне показалось, что стреляют опуда, где ночуют австрийцы. Но девять караульных, выпустив винтовки из рук, мирно храпели на соломе. Рядом с ними вповалку лежало человек сорок пленных. От холода все тесно и братски прижались плечом к плечу, и никто о побеге не помышлял. Кто же это выстрелил? Не вчерашний ли прапорщик забавляется?

* * *

Сегодня штаб дивизии передвинулся из Туробина дальше. В полдень канонада утихла, и мы в большой компании чужих офицеров осматривали окопы. Маскировка приводила пехотинцев в восторг. Вся передняя насыпь (эскарп) укрыта ветками и травой. Сверху сплошные крепкие крыши из массивных брёвен и досок, сбитых большими гвоздями и плотно утрамбованных глиной. Внутри, в глубине, просторные, четырехъярусные окопы, слитые узкими коридорами и рвами в длинные ряды извилистых галерей, которые тянутся вплоть до самого леса. Поближе к лесу окопы маскированы клевером и гречихой. Местами окопы разворочены, и видны торчащие из них доски, обломки сараев, палисадников и чугунной кладбищенской ограды. Всюду ломаные винтовки, стаканы, окровавленные фуражки на одиноких крестах, австрийские патронташи и гильзы. В некоторых окопах устроены лежанки для перевязок, и сверху даже прибиты куски картона с именами врачей. Большие ржавые пятна и клочья ваты и марли говорят, что работа была большая.

Мы идём по зигзагам окопов, и кто-то задумчиво произносит:

- Пишут, пишут умные книги, а чуть что - полезай в яму и жди в ней погребения, как дохлая лошадь.

- Д-да, хитрая ппука, - отзывается Кузнецов. - Выходит шайка разбойников, она так и говорит: грабить идём. А идут на грабёж солдаты - тут и умные книги, и отечество, и родина, и проблемы... Видно, под умные слова легче потрошить людей.

- Ну, пошёл хлебом-кашей кормить, - лениво отмахивается равнодушный Климович. - Об этом и говорить не надо. Мы же в парке: едим, пьём и никого не хороним.

- Эге! - продолжает иронизировать Кузнецов. - Наша самая поганая служба и есть. Мы - как трактирщики: сами не пьют, а других спаивают. Наш брат, парковый, круглые сутки пудами смертью торгует. Самый вредный народ на войне. Не подвезёт снарядов - и крышка. И воевать больше нельзя.

- Ну, так что ж, что возим? - огрызается Климович. - Мы, значит, только ломовики, деревянные батарейцы. Извозчики, а не офицеры. По-вашему, и кашевары воюют, и доктора, и обозные, и сестры?

- Не-не, вы косынкой не прикрывайтесь. Небось сами разницу знаете между ездовым и сестрой? Сапоги и каша - одно, а гранаты и шрапнели - другое. Спросите-ка интенданта, он вам скажет, в чем приятности больше: в сапогах или гранатах?

- Все это пустяки, - говорит веско пехотный офицер. - Попал в парк - и сиди, да Господа Бога за житьё благодарствуй. А настоящая-то война только тут, в этих ямах, где вшей пасёшь и казённый хлебушко чавкаешь... Штык победу решает...

- А артиллерия, по-вашему, ничего не стоит?

Затем завязалась горячая батальонная полемика, полная характерных чёрточек и батальной бутафории, без которой не обходится ни один разговор между артиллеристами и пехотой. Посыпались жалобы на кавалерию, которая никуда у нас не годится и разведочной службы нести не умеет.

- А казаки? - заметил кто-то.

- Нашёл чем хвастаться! Казаки! Казак - отличный наездник, хорош в атаке, в бою, а в разведку пошлёшь его, он по халупам девок щупает.

- Австрийцам легко разведку вести, - заметил с раздражением защитник казаков, - им все евреи помогают.

- Чепуха это все, - вяло возражает Климович. - Напускают на евреев, привыкли все беды на них валить.

Всю ночь шёл дождь. Палатки намокли, дороги в лужах. Грязно, холодно, хмуро. Но по всей деревне какое-то странное оживление. Допытываюсь у крестьян, в чем дело. Все в один голос твердят:

- Кажут, хранцуз пруса разбил.

- Кто сказал?

- Туробинский слесарь.

На лицах евреев, пугливо метавшихся по местечку, я читал какую-то жалкую растерянность. Я долго бродил по грязным полуобгорелым кварталам, наблюдая, как согбенные старые евреи покорно уступают дорогу каждому солдату, как заискивающе выслушивают каждый вопрос и вздрагивают от каждого сурового слова. И под конец мне стали чудиться какие-то погромные признаки. Мне казалось, что казаки слишком нагло указывают пальцем на еврейские лавки. Мне вспомнилась ненависть, с которой кругом говорили о евреях. И вдруг я понял страдальческое выражение еврейских лиц. Здесь, на войне, ненавидят только евреев.

Начальства боятся, неприятеля убивают, поляков ругают, а евреев преследуют с беспощадной ненавистью. Любое еврейское местечко, в котором расположились солдаты, - это воистину город проклятых. Кто видал эти худые фигуры, эти приниженные лица, полные ужаса глаза, тот знает подлинный ад со всеми его муками.

В тесной конурке нашей стоял дым коромыслом. Играли в карты, бренчали на гитаре, спорили. Мне было все равно. Скинув наскоро платье, я повалился на кровать. Убирая грязные сапоги, Коновалов успел мне сообщить:

- Ваше благородие, увечером завтра, в шестом часу, выступление.

13

Вещи были уложены, чай допит. Торопливо отдавались последние приказания. Подпруги затянул? Термос в кобуры положил? В эту минуту с сумкой через плечо и в шинели, высоко перетянутой ремешком, ввалился Ханов и мрачно доложил командиру:

- Ваше благородие, жиды из местечка до вас крайность имеют, видеть желают.

- Гони их в шею! - раскричался командир. - Скажи, что выступаем.

- Я им говорил, а они своё ладят: очень дело большое. И рабин с ними.

- Ну, зови их, пускай войдут.

В комнату вошли три древних еврея. Один сухой, столетний, трясущийся. Все трое больше похожи на привидения, чем на людей. Белые, в длинных балахонах, они повалились в ноги офицерам, и самый древний, с длинной дожелта седой бородой, торопливо зашамкал, что в Туробин вошли казаки и грабят еврейские лавки. Жители умоляют вмешаться и прекратить погром.

Лица у офицеров вытянулись, окаменели. Жестоким голосом командир повторил два раза:

- Мы ничего сделать не можем. Вы видите - мы уходим.

- Пане, я вас прошу, вы только выйдить до них, - твердил умоляющим голосом старик.

- У казаков своё начальство. Просите его.

Но старцы не уходили. Перебивая друг друга, волнуясь и через силу, но с твёрдой верой в правоту своих слов, они бросали в лицо нам тяжёлые упрёки, горько кричали о жестоких солдатах, о жертвах, о невинных младенцах.

Было невыносимо тяжело смотреть, как эти старцы валялись в ногах и худыми руками удерживали уходящих офицеров.

- Як не вы, то хто же... хто же нас буде ратовать? Наши диты тэж на войни бидують. А нас грабують... ваши жолнежи нас грабують...

Офицеры молчат. Три старых еврея, кряхтя, поднимаются с пола и молча уходят.

Как мучительно тихо в комнате! Я вижу в окно трёх стариков в развеваемых ветром капотах. Напружив сгорбленные костлявые спины, они плетутся в гору, к Туробину.

В комнате снова суета. Входят, уходят, распоряжаются. Громко разговаривают о фураже, о подковах.

- А не послать ли туда дюжину ездовых с нагайками? - бросает задумчиво Кузнецов.

- Все равно, - отвечает уныло командир, - этих прогоним, через час другие начнут.

Я смотрю на запад, где грохочут орудия.

- На коней! - несётся команда адъютанта.

Назад Дальше