Всходил кровавый Марс: по следам войны - Лев Войтоловский 7 стр.


* * *

Плохо спалось мне этой ночью. Мешали все мысли скучные.

Рано утром вышел на заднее крылечко, заросшее плющом, и увидал, как из соседнего домика, который мы считали необитаемым, вышла старушка в одних чулках и, озираясь, спустилась в сад. Крадучись и волнуясь, она шла по ржавой осенней дорожке и остановилась совсем близко возле меня у большого бугра коричневых золотисто-рыжих листьев. Старая-престарая еврейка, жалкая и обмызганная, похожая на облезлую крысу. Она раза два пугливо осмотрелась по сторонам, пошарила рукой и, мне показалось, что-то спрятала в листьях.

- Что вы делаете? - вырвалось у меня по-польски. И я мгновенно почувствовал, как резко и некстати прозвучал мой вопрос.

- Ой, пане! - страстно и кратко вскрикнула еврейка и, глядя в глаза мне с безумным страхом и болью, прошептала умоляющим голосом: - Моя цурка, там моя цурка...

И я все понял.

А в полдень, когда мы уходили из Глогова и солдаты грузили на артиллерийские возы зеркала, подушки, стулья, ковры и всякую кухонную утварь, та же старушка металась от воза к возу и, рыдая, простирая к солдатам руки, захлёбываясь слезами, о чем-то громко молила их.

- Пшла! - тупо отмахивался крупный и сумрачный Савельев. Но старушка, заметив офицеров, взревела ещё больше.

- Нуты, жидовская морда, поговори у меня, чёртова кукла! - зарычал Савельев и пнул её сапогом.

Старушка грохнулась оземь. Офицерам стало не по себе.

- Верните ей, что вы там забрали, - крикнул повелительно адъютант Медлявский.

- Мы и сами не знаем, чего ей надо, - засуетился Юрецкий. - Зря привязалась, лопочет, ругается, за грудь хватает...

Медлявский, прапорщик из адвокатов, добродушный, с наивными глазами и немного высокопарной речью, сердито сдвинул брови и резко отчеканил:

- Прошу не прикидываться дурачками! Картина для меня ясна.

- Никак нет, - сладеньким и убедительным тенорком запел Гридин, унтер-офицер из жандармов, - никакой картины не было... Зря пристаёт жидовка, чтобы только начальство осерчать изволило. Истинным Богом говорю: никакой картины не было.

- Чего там, - загудели и другие солдаты, - на то и война. Что со стола, то под себя.

Ещё минута - и парк вытянулся, загрохотал, загремел по камням, оставляя позади опрятные домики, теперь нищие и опозоренные. Из дверей и окон выглядывали евреи с виноватыми лицами, и солдаты, проезжая мимо них, широко размахивали кнутом, стараясь хлестнуть их по лицу. Офицеры, посмеиваясь, смотрели на эти сцены.

- Неприкосновенность личности и неприкосновенность жилища, - беспечно иронизировал Кузнецов. И, раскрывая тайный ход своих мыслей, мечтательно и громко добавил: - Куда это они Хаичек всех попрятали? Я все дома обошёл...

Высокое... Воля Ранишевска... Стесе... Что-то дикое, спутанное, как в горячечном бреду. Ветер, пронизывающий до костей, ливни, распутица, озлобление и ужасные ночные переходы. Тьма кромешная. Ни одного факела, ни одного фонаря. Вся надежда на лошадь. И сколько ума, выносливости и благородства у этого безответного друга. Вспоминаю ночное движение на Стесе. Впереди два проводника, за ними я с командиром в тележке, запряжённой цугом. Отъехали саженей триста от места - трясина. Гикнули, крикнули - лошади рванулись и поломали дышло. В то же мгновение передняя пара подхватила, скользнула по грязи и понеслась по скату в канаву, пересекавшую дорогу.

- Стой, стой! Обопнись! - отчаянно закричали проводники. Но кучер уже выронил вожжи, и фурманка стрелой катилась вниз. Ещё минута - и лошадь за лошадью - все очутились бы в глубокой канаве, потянув за собой, конечно, и фурманки с людьми. Но выручила сообразительность лошади. Одна из передней пары мигом легла на живот и, упираясь всем корпусом, удержалась на самом краю канавы...

Потом шли пешком до рассвета. Двигались напрямик, целиной, по картофельным полям. Кругом стоял гул и стон от пехотных обозов. Не было видно ни людей, ни телег. Только тяжкое сопенье, и грохот, и крик, и матерщина говорили о том, что здесь сгрудились тысячи глоток, колёс и ног. Вьющейся, качающейся серой стеной тянулась пехота. Отчаянная, неслыханно виртуозная брань визгливыми молниями рассекала густую тьму. От этих циничных, осатанелых криков становилось душно и страшно. Казалось, что вся эта густая, липкая, тяжёлая грязь, которая хлюпает и чавкает под ногами, превращается в кнуты и свистящую матерщину, ложится жестокими ударами на конские бока, вливается потоками в уши, стекает по лицу и отдаётся бессчётным эхом в хриплом скрипе телег...

Потом слушал бесконечные причитания ограбленных баб, которые оплакивали своё сено, овёс, картошку, "остатню крову" и свою тёмную судьбу.

- Приказано идти на Баянов.

...Опять в дороге. Земля покрыта зелёным мшистым ковром, в котором нога утопает, как в перине. Мучительно двигаться по той вязкой трясине. Уже первый ящик прорезает глубокий след во мху. Второй увязает по ступицу. Третий - в глубокой яме, наполненной водой. Ломаются колеса, трескаются дышла. Лошади задыхаются от натуги, и многие падают от разрыва сердца. За двое суток мы потеряли их больше десяти. Повсюду, где проходили накануне обозы, множество конских трупов. Голодные, истощённые лошади шатаются как пьяные, поминутно падают и лежат, уткнув бессильные морды в холодный мох. Большинство исхудали до того, что кажутся обглоданными до костей. А овса - нет. Сена едва хватает на одну дачу в сутки. Кругом на десятки вёрст все съедено до последней соломинки.

- Каждый день ложусь с мыслью, - жалуются командиры парков, - чем буду кормить лошадей завтра и смогут ли лошади везти.

Но лошади должны везти и везут. Задыхаются, падают под градом ударов и вновь идут, голодные, бессильные и покорные. Солдаты с жалостью повторяют:

- Пропадает скотина... По земле двуколки идут, какой бы твёрдый грунт ни был, земля дышит, как на трясине. А тут гляди-ко! Треплются лошадки, как чечётку танцуют. Маятно!..

С людьми, в сущности, обстоит не лучше: нет ни хлеба, ни соли, ни овощей. Одно лишь мясо с картофелем. Мяса вдоволь, но оно всем опротивело, приелось, и солдаты макают его в кровь, чтобы сделать менее пресным. От бессонницы, от усталости, от долгих переходов и невылазной грязи у людей озабоченный, сумрачный и угрюмый вид. И вдруг на одном из переходов суета, движение, весёлый, радостный шум в солдатских рядах.

- Держи, держи его! - несётся возбуждённое гоготанье. - А-ту-ту-ту!.. У-лю-лю!.. Заяц!.. Заяц!.. Держи!..

И десятки бородатых людей с криком и хохотом гоняются по распаханному полю за ошалевшим зайцем, который мелькает задними лапами по высокой меже.

- Не бей, не бей камнем! - кричат сердитые голоса.

- Живьём хватай его, хлопцы!

И в течение десяти минут вся колонна, забыв об усталости в войне, гудит, улюлюкает, волнуется и с радостным блеском в глазах следит за этой охотой.

Потом опять насупились солдатские лица и ушли в себя, в какие-то свои мысли, которых они никому не сообщают. Даже приятели мои, Семеныч и Асеев, сурово хмурятся и молчат или же скажут вполголоса, с раздражением:

- У начальства нрав лёгкий: всякую букашку жалеет, а поди пожалься - всей рукой бьёт...

- Не пойму я, Асеев, что вы сказать хотите, кто это всей рукой бьёт?..

- Где уж нас понимать да жалеть, - ещё загадочнее ворчит Асеев. - Спокон веков мужику наказано за правду терпеть. А где он, тот веков покой, откуда пришёл и кто его видывал? Вот ты учёный, скажи ты: какой он таков - веков покой?

Асеев - сектант, начётчик, и я знаю, когда он пускается в эти схоластические изыскания, это значит, что ничего от него не добьёшься, или, как говорят иронически солдаты, почнет он перед Богом манежиться и по небу колесом ходить...

* * *

Сегодня проснулся я с радостной мыслью, что на душе у меня хорошо, и снова хочется жить! Физическая грязь, канавы, лужи, дохлые лошади - все это ведь не настоящее, все это исчезло, ушло, забыто, все это было вчера. А сегодня мы отдыхаем в Южном Баянове, в имении графа Комаровского, в роскошном палаццо. Комнаты огромные, светлые. Окна во всю стену. Электричество, старинная мебель, зеркала. Перед домом английский парк с высокими клёнами и астры, покрытые росинками. Во всей Галиции давно прошло уже лето, а здесь стоят ещё ясные, тёплые дни.

Правда, электрическая станция разбита, клозеты загажены, убранство комнат наполовину раскрадено, но под белыми потолками высокой спальни так приятно мечтается. О чем?.. О тепле, о ласке, о любимцах судьбы, которые спят на перинах, умываются над чистой чашкой и едят пшеничные крендели; о людях, бывающих в театре, следящих издали за войной и ежедневно читающих газеты; о книгах, о бане, о салфетках, о сладкой лени, обо всем, из чего так просто и незаметно слагается человеческое счастье. И так лежишь и мечтаешь до пяти, до шести, до семи часов, пока за окнами наступает чёрная осенняя ночь...

Ночью хуже, ночью подкрадывается тоска и часы одиночества. И почему-то охватывает тревога, точно ждёшь, что вот-вот ворвётся с предписанием Ковкин и грубо напомнит нам, что пора уходить, пора опять под ливни, под свистящие ветры, в эту чёрную как сажа ночь с такой же чёрной грязью. Ночью вспоминаешь: где-то далеко-далеко во тьме вдруг вспыхнет зелёный огонёк, блеснёт, как задорный вызов, и погаснет. Потом ближе, и ещё ближе. Вчера, когда мы пришли в Баянов, я наблюдал это явление долго. Было темно, но тихо. Солдаты спали. И вдруг высоко в небе, в стороне Ярослава вспыхнул далёкий свет и растаял зеленоватым сиянием. Потом над Перемышлем. Потом так же беззвучно, но гораздо ярче и ближе. Потом совсем близко, и было похоже, будто горит пучок соломы, облитой керосином, загорается на высоком шесте и сразу гаснет. И так же методически - через каждые восемь-десять минут - огоньки уходили дальше и дальше, сперва к Гродиско над лесом, затем ещё туда, на восток, откуда шли наши части. А сегодня я снова вижу, как мелькают и гаснут огоньки, вспыхивают и облетают полукольцом широкое пространство. Что это? Кто-то явно сигнализирует, ведёт немую беседу. "О чем и с кем?" - с тревогой спрашивают друг друга солдаты и офицеры. И все мы чувствуем ночью, что мы в чужой, неприятельской стране, со всех сторон окружённые враждой, безвестностью, смертью...

10

От Баянова до Гжатки и от Гжатки до Дембе - все леса да леса. Иду сосновым бором, собираю бруснику, интересуюсь зайцами, птицами и понемногу впадаю в полуварварское состояние.

Думать не хочется ни о чем. И лес занимает меня не красотой, не чудесными запахами своими и мёртвой осенней тишиной. Занимают меня большие дороги и переправы, широки ли просеки для проезда и твёрдый ли грунт. И ещё мне хочется знать, далеко ли до ближайшей ночёвки? Остальное неважно. О Франции, о Европе, о войне на Западном фронте мы ничего не знаем и знать не хотим. Надоело строить догадки.

Солдаты возятся с зайцем. Где-то в дороге попался им подбитый заяц, и они приобщили его к нашему хозяйству, передали коровнику. Коровник - быстрый, суетливый мужик, несчастный, убогий, который держится как-то в стороне от войны, и, несмотря на шинель и винтовку за плечами, всем своим видом сразу напоминает деревенского пастуха. Зовут его все по имени - Осип. Лицо у него умилённое, жалостливое, говорит всегда нараспев и только о крестьянском: о кормах, о скотине, об урожаях. Ходит позади всех, без дороги, никогда не сбивается и в темноте различает каждую канаву не хуже, чем днём. Солдаты посмеиваются над ним, но любят. Любят и Осипа, и все его хозяйство. Хозяйство это странное. Оно состоит из собаки, коровы и мальчика-добровольца. Все трое - приёмыши парка. Собака пристала к нам ещё где-то в Ковеле. Умный, ласковый пойнтер с кофейными подпалинами. Он пробовал пристроиться к офицерам, но те гнали его от себя, потому что весь он запаршивел и постоянно катался кубарем по земле от нестерпимого зуда. Солдаты прозвали его Блохатый и тоже не церемонились с ним. И случилось так, что пёс увязался за Осипом, который лечил его, обкладывал листьями, и понемногу Блохатый поджил, подкормился и стал смышлёной, ловкой и чрезвычайно крепкой собакой, ни на шаг не отходившей от Осипа.

Второй наш приёмыш - маленькая чёрная коровка с белым пятном на лбу. Ещё во время первых боев под Холмом мы поручили весь закупленный скот наблюдению Осипа. В день обстрела под Цирковицей в его распоряжении находились четыре коровы. Когда парк стал уходить на рысях из-под огня, все забыли об Осипе с его стадом. На другой день вспомнили, поговорили, пожалели и ни минуты не сомневались, что он пропал. А дня через три осип явился со всем своим хозяйством - с коровами и Блохатым - цел и невредим. Расспрашивали его, как он добрался, где шёл, но он только посмеивался и повторял: шибко шёл, с разгона память отшибло... И потребовал, чтобы чёрную корову не резали, а оставили "на счастье" при парке до конца войны.

- Очень глупым быть надобно, чтоб этой коровки не заметить, - говорил решительно Осип. - Я на ей верхом, как на коне, скакал...

И вид у Осипа был такой, как будто он хранил какую-то тайну, что-то знал и скрывал про себя. С тех пор чёрная коровка с белым пятном на лбу стала ходить за парком, как собака. Она делит с нами все трудности походной жизни, была под обстрелом и давно усвоила команду. Как только парк пускается рысью, рядом с патронными двуколками и артиллерийскими возами, не отставая ни на шаг, мчится во весь опор боевым аллюром и маленькая чёрная коровка. Это забавляет всех нас и сделало коровку любимицей парка. Бывали голодные минуты в нашей жизни, но никому не приходило на ум зарезать коровку. Как бы убеждая себя, солдаты говорили:

- Какая ж в ей теперь говядина от такого бегу? Одни жилы да кости. Рази ж такая говядина уварится?

Третий приёмыш - Колька, или - как величает его более торжественно Осип - Николай. Это мальчишка лет четырнадцати. Увязался за нами под Холмом и всех уверяет, что он разыскивает свою часть. Ханов в нем, конечно, сразу заподозрил шпиона. Но мальчишка плакал, божился, сумел вселить к себе жалость и после нескольких столкновений с солдатами очутился под покровительством Осипа. Ест он из общего котла, дрогнет с солдатами под дождём, но доверием их почему-то не пользуется. Странными кажутся его внезапные отлучки. Исчезнет на день, на два, уведёт заводную лошадь и потом вновь появляется.

- Где был?

Начинает плести какую-то несуразную историю, как лошадь его "прибилась к куче" и он не смог её отогнать, как он поехал молебен заказывать в соседнее село и помолиться троеручице Божьей матери... Ложь на лице написана.

- Какое тут богомолье на войне, - ворчит недовольно Ханов и зловеще добавляет: - Шпеончик, как есть шпеончик...

Но благодаря покровительству Осипа Николаю все сходит с рук.

Без Блохатого, без коровки, без Николая в парке чего-то не хватало. Неизбежны в походе сентиментальные спутники каждой части - батарейные козлы, собаки и петухи...

Мы сидели в самом благодушном настроении за утренним чаем, когда в комнату вбежал штабной адъютант штабс-капитан Терентьев и остановился как вкопанный - весь изумление и бешенство:

- Вы что, в плен решили сдаваться? Чего вы тут сидите?

- А куда ж нам идти? - удивлённо переглянулись мы.

- Это черт знает что! Приказание было передано ещё ночью. Вся дивизия на ходу. Снимайтесь сию минуту. Всем штабам - на Баянов, всем боевым частям - на Слены.

Моментально все загудело, засуетилось в парке, и, как всегда, неизвестно, как и откуда зароились в воздухе всевозможные слухи.

Идём дальше. Куда - не знаем. Говорят - по ту сторону Сана. Дорога по пояс в непролазной грязи. Конский состав редеет с каждым часом. В зарядных ящиках уже только по две запряжки (вместо трёх). На каждом шагу стоят изящные фаэтоны и коляски, вывезенные из галицийских имений и теперь брошенные среди дороги вместе со шкафами, мраморными умывальниками и дорогими зеркалами. Какое-то странное отупение овладевает всеми: не хочется ни думать, ни беспокоиться; в душе царит тупая, покорная готовность жить по чужой указке. Лица у всех осунувшиеся, вялые, глаза - холодные, тусклые, равнодушные. В голове - "молчание и пустота в мыслях", как любит повторять Базунов. Видишь вокруг себя предметы и лица, понимаешь все, что происходит кругом, но в то же время все как-то кажется случайным, эпизодическим, лишённым общего смысла и общей цели.

Растерянный и беспомощный, я ищу спасения у Семеныча. Из его простых и открытых глаз струится такая светлая душа. Он спокойно слушает мои жалобы и важно роняет сентенцию за сентенцией своим тихим певучим голосом:

- Уже больно ты, ваше благородие, умом ворочаешь... Нет хуже, как думать долго... Будешь вот так умом раскидывать - душа обомлеет, такое представится, что самому себе чужой станешь... Ты своё примечай, а с судьбой не спорься... Лбом стены не пробьёшь... А крови-то не давай схолодиться... Война дух весёлый любит... А на все стонать да вздыхать - и силы не станет...

И солдаты, действительно, рады всякому поводу стряхнуть с себя походную скуку. Гремит страшная канонада. Где-то совсем близко, по-видимому, завязывается горячий бой. А под этот грозный аккомпанемент солдаты устраивают охоту на диких коз. Рассыпавшись по парку Тарновского, где мы расположились на отдых, они с криком и хохотом гоняются за оленем, бьют фазанов и ловят павлинов, совершенно не думая о том, что через два часа их снова ждут походные муки.

Назад Дальше