Мемуары Михала Клеофаса Огинского. Том 1 - Михал Огинский 22 стр.


"Что касается меня, Государь, – ответил я, – то я свое решение принял. Я навсегда покину родину. Я продам все, чем владею, чтобы честно привести в порядок все мои дела, и затем, обеспечив судьбу моей семьи, я уеду как можно дальше из страны, которая будет лишь постоянно напоминать мне о несчастьях, пережитых в ней, и об унижениях и страданиях моих соотечественников".

"Берегитесь, – сказал мне король, – не торопитесь с вашим решением, чтобы потом не раскаиваться в том, что вы пренебрегли возможностью послужить своей родине или, по меньшей мере, своим соотечественникам… Вы думаете, что наши беды закончились? Я предвижу в будущем события гораздо более зловещие, чем те, которые мы уже пережили. Но что делать? Надо довериться Господу и до конца испить предназначенную нам горькую чашу!.."

Он замолчал на некоторое время, а затем добавил: "Я не допускаю возможности, что те, кто поклялся поддерживать конституцию 3 мая ценой своей жизни, могли изменить свое мнение. Многие из них уже эмигрировали. Они отправятся во Францию, Англию, Швецию, Турцию. Их действия, которые я считаю бесполезными, могут породить новые волнения и спровоцировать новую войну, следствием которой может стать третий и последний раздел… Я боюсь отчаянных настроений в нашей армии. Я знаю пылкий характер и преданность родине моего племянника Юзефа: он ухватится за первую же возможность стать во главе армии, так как ко всем своим добрым качествам он присоединяет чрезмерную страсть к военной службе… Признаюсь вам честно: я подозреваю, что Игнаций Потоцкий, человек государственного ума и твердых убеждений, а также Коллонтай, предприимчивый, неистовый и опасный, начнут действовать при иностранных дворах, заинтересованных в судьбе Польши, чтобы развязать революцию, которая приведет к полному падению этой несчастной страны… Что вы на это скажете?"

"Все, что я услышал от Вашего Величества, – ответил я, – это лишь гипотезы и предположения, кроме умозаключения о третьем и последнем разделе, который я тоже считаю делом решенным. Это основная причина, по которой я принял решение покинуть родину. Однако я не скрываю от Вас, Государь, что если подозрения и опасения Вашего Величества относительно реакции в стране оправдаются, то я не покину Польшу и охотно стану в ряды тех, кто будет сражаться за ее свободу и независимость".

Король казался удивленным и даже огорченным этим моим решением. Он опасался, что сказал слишком много… Будучи доверчивым по своей природе по отношению к тем, кто его окружал, он мог легко быть обманутым в домашних делах, и напротив, был подозрителен в том, что касалось политических мнений и действий. Он, несомненно, испугался того, что у меня могла зародиться мысль о том, что ему известны определенные данные о намерениях патриотов и армии в целом. Он тут же прервал разговор на эту тему и заговорил о каких-то незначительных вещах.

Проведя около тридцати часов в моем доме, король отбыл в Варшаву, поблагодарив меня за добрый прием, оказанный ему, за отдых, которым он насладился и которого, как он сказал, уже долго не имел.

Этот разговор был слишком интересен, чтобы я не постарался его записать и тщательно сохранить, а потом в точности переписать.

Я никогда не думал, что король мог знать о планах будущего восстания, так как его, конечно, не могли посвятить в эту тайну. Но так же верно, что он догадался об этом, потому что предполагал в мыслящих людях наличие тех чувств, которые он не имел храбрости осознать в себе самом.

Удивительно, что среди людей, названных им тогда, не было имени Костюшко, однако именно Костюшко оказался тем единственным, кого армия и нация единодушно призвали на защиту чести поляков, и на него одного возлагались в течение длительного времени все надежды нации.

книга третья

Глава I

Я уже говорил о причинах неприязни, возникшей между семейством Коссаковских и российским посланником, – это было связано с "sancita", изданными Тарговицкой конфедерацией, которые посланник подверг ревизии комитета сейма, а затем – и отмене их сеймом.

Несмотря на все старания этих К…, их обвинительные донесения императрице через князя Зубова в адрес посланника не были приняты во внимание, и Сиверс продолжал выполнять свои функции вплоть до своего возвращения в Варшаву, но затем произошло событие, которого он не мог предвидеть и которым ловко воспользовались его враги, – в результате последовала его окончательная опала и отзыв.

В последние дни работы сейма особенно ощущалась поспешность в отмене всех тех "sancita" Тарговицкой конфедерации, которые комитет счел нужным аннулировать, и эта поспешность зачастую вынуждала ассамблею полагаться на мнение комитета, не обсуждая его решения в палате, особенно когда не имелось явно выраженного несогласия. Из-за этой небрежности незадолго до закрытия сейма ему было предложено для рассмотрения сразу большое количество "sancita", которые были представлены лишь названиями. Они все вместе были аннулированы и отменены.

Среди них проскользнуло и то постановление, которым отменялся военный орден, учрежденный во время последней кампании против России, в 1792 году, с надписью "Virtuti military". Сейм, отменив этот "sancitum", тем самым восстанавливал офицеров, награжденных им, в праве его носить. Это решение ассамблеи было воспринято всеми партиями с общим энтузиазмом, однако мотивы этого энтузиазма имели разный источник. С одной стороны, военные были рады вернуть себе почетные знаки отличия за службу родине, которых они были лишены. Патриоты также радовались этой временной победе, одержанной над тарговицкими конфедератами. С другой стороны, враги правого дела и личные враги посланника торжествовали по поводу этого события, которое не могло не вызвать живейшего отклика в Петербурге и должно было привести к опале Сиверса. Действительно, вскоре он получил приказ покинуть Варшаву, и его заменил Игельстром.

Зловещие последствия этой замены не замедлили сказаться. Новый посланник, который был в то же время генерал-аншефом и командующим всеми российскими войсками в Польше, осуществлял свою власть с той же непреклонностью, что и Сиверс, но его горделивый и высокомерный тон раздражал всех, кто с ним общался. Он слишком жестко разговаривал с королем, бесцеремонно обращался со всеми, кто его окружал, презрительно третировал любого, кто осмеливался высказать свое мнение.

Первый же приказ, который он довел до сведения короля и Постоянного совета, содержал требование восстановить все без исключения "sancita" конфедерации, которые были отменены сеймом. Одного этого демарша было достаточно, чтобы понять, что новый договор об альянсе с Россией не положил конец насилию, чинимому в Польше. Такое учреждение, как Постоянный совет, должно было заниматься лишь надзором и исполнением законов, но по приказу посланника он становился суверенным законодательным органом, который мог отменить все, что было принято ассамблеей сейма.

По моем прибытии в Варшаву, дней через двенадцать после короля, я застал Сиверса за сборами к отъезду в Петербург, а Игельстрома – исполняющим обязанности посланника. Апартаменты Сиверса опустели, как это бывает с сановниками, попавшими в опалу. Приемные же комнаты того, другого, заполняла толпа придворных, привлеченных к новому сановнику долгом, страхом или корыстью.

Несмотря на жесткие действия Сиверса в Гродно, те, кто был с ним близко знаком, оправдывали его, объясняя его поведение исключительно приказами, полученными из Петербурга. Его личные качества привлекли к нему нескольких искренних друзей, которые после известия о его отзыве стали навещать его даже чаще, чем тогда, когда он был при должности и облечен неограниченной властью, исходящей от его государыни.

Я горжусь, вспоминая, что был из их числа. Раньше у меня случались довольно острые столкновения с Сиверсом-посланником, но теперь я видел в опальном министре лишь почтенного старца и с сожалением расставался с ним.

Первый же визит мой к Игельстрому показал, что мы ничего не выиграли от этой замены. Он стремился произвести впечатление и внушить страх не только как представитель своей государыни, сопровождая все, что он говорил, угрожающим выражением лица и тоном, вызывавшим дрожь, – к политическим обвинениям он прибавлял зачастую личные упреки и выпады, не стесняясь в выборе выражений. Так, он излил свою желчь на гетмана Огинского, припомнив ему факты двадцатилетней давности, начиная с 1771 года, позволил себе злые шутки по поводу его нынешнего пребывания в Вене, его вкуса к удовольствиям и рассеянному образу жизни. Меня же он упрекнул в том, что я был посланником Польши в Англии и Голландии в период конституционного сейма, что я был другом Сиверса и недругом К… и тарговицких конфедератов, что иногда высказывался против него самого, о чем ему докладывало немало моих же соотечественников, что я подавал советы королю, который имел, по счастью, достаточно здравого ума, чтобы им не следовать, что я отсутствовал в течение нескольких недель на сейме в Гродно, что избегал возможностей заслужить благосклонность императрицы. Закончил Игельстром резко и гневно – заявлением, что он не какой-нибудь Сиверс, что не позволит собой вертеть и еще покажет всем, кто не признает его власть и отказывается выполнять его приказания, как именно они должны ему подчиняться.

Я сохранял хладнокровие и, не вдаваясь в объяснения, ограничился тем, что заметил ему: я пришел лишь затем, чтобы отдать ему положенный визит как представителю могущественной государыни, так как я стал ее подданным в результате последнего раздела страны. Теперь же, не в качестве министра Польши, а в качестве такого же, как он, подданного Ее Величества императрицы России, я смею спросить у него: по какому праву он позволяет себе упрекать человека, которому сама императрица не отказала в своей протекции?.. Далее я заявил, что, не будучи привычен к грубостям, я не потерплю их ни от кого; что он может разговаривать таким тоном со своими подчиненными или с теми, кто нуждается в его милостях; что же до меня самого, то я принял решение сложить с себя должность великого подскарбия литовского, покинуть немедленно Варшаву и отправиться в Петербург, что я предпочитаю быть последним из подданных императрицы, чем занимать один из первых постов в Польше.

Это заявление подействовало на Игельстрома как мановение волшебной палочки: морщины на лбу разгладились, гнев уступил место проявлениям вежливости и уважения. То ли он действительно пожалел о том, что дал волю своему буйному нраву, то ли испугался, как бы я и в самом деле не отправился в Петербург, но тон он сменил. Надо отдать ему должное, что после этого разговора он всегда проявлял ко мне большое уважение. Двадцать два года спустя, когда я встретил его уже в опале, удрученного годами и болезнями, он проявил ко мне внимание и предупредительность, словно пытаясь загладить передо мной ту вспышку гнева и заставить о ней забыть, хотя я с тех пор и не вспоминал о том случае.

Я использовал эту перемену в умонастроении Игельстрома, чтобы получить возможность удалиться из Варшавы. Я не хотел заседать в Постоянном совете, членом которого, к несчастью, являлся в качестве главы департамента финансов. К моему удовольствию, это мне удалось, и потому не пришлось голосовать за решения, навязанные посланником и вызывавшие во мне отвращение, – иначе неизбежно последовали бы новые столкновения с ним, которых я хотел избежать.

Через несколько дней после моего разговора с Игельстромом я получил письмо из Вены от гетмана Огинского, в котором он сообщал, что тяжело болен, и просил срочно приехать повидаться с ним. Я сообщил об этом российскому послу, и тот без всяких затруднений выдал мне паспорт. Я тут же отправился в дорогу, но некоторое недоразумение вынудило меня остановиться в Ольмюце. Там меня и настиг курьер посла, к письму которого была приложена записка от короля: в ней была предупредительная, но и весьма настойчивая просьба не теряя времени вернуться в Варшаву ради государственных дел чрезвычайной важности. Я ответил в нескольких словах, что болен, что не продолжу путь в Вену и вернусь в Варшаву, как только позволит здоровье.

Я задержался еще на несколько дней в Ольмюце и за это время послал в Вену с верным человеком драгоценности, деньги и бумаги, принадлежавшие гетману Огинскому и бывшие у меня на сохранении. При этом я дал ему знать о причинах, по которым не мог продолжать свой путь в Вену.

Поскольку гонец, посланный мною, был человеком надежным, на которого можно было вполне рассчитывать, ему в Вене передали для меня письма, в которых сообщалось, что готовится заговор против поработителей Польши; что ядро этого заговора находится в зарубежной стране, которая не называлась; что тайные связи соединяют все провинции Польши и что они тянутся в самый центр Варшавы. Ранее или позднее разразится восстание, гибельное для русских и их сторонников, однако при этом трудно надеяться на благотворность его результатов для нашей несчастной страны.

В соответствии с различными характерами лиц, пославших мне эти письма, я находил в них больше или меньше подробностей, а также излияния чувств, страхи или надежды по поводу предстоящих событий, но все сходились в одном: идет скрытая, но активная работа как в самой стране, так и за ее пределами ради избавления от российского ига; готовятся силы для освобождения Польши и восстановления конституции 3 мая.

На деле я не имел никакого прямого сообщения с теми, кто оказывался во главе восстания, да и не мог иметь, так как, состоя в правительстве в период захвата Польши русскими, я вынужден был прекратить всякую переписку со своими давними друзьями. Хотя никто из них не подозревал меня в том, что я могу переменить свои взгляды, они все понимали, что не должны со мной общаться, что я не могу к ним присоединиться и что, поскольку я оставался в Варшаве, занимаемый мною пост не может внушать доверия обществу.

Я вернулся из путешествия в начале февраля 1794 года. Больше не было разговора о срочных делах, по поводу которых Игельстром и король считали необходимым мое присутствие в Варшаве.

Я заметил также, что Игельстром был вежлив, но сдержан со мной и даже не настаивал, чтобы я обязательно присутствовал на всех заседаниях Совета, от которых я уклонялся под предлогом состояния здоровья, которое еще не совсем восстановилось. Было очевидно, что посол не доверял мне и боялся моего влияния на короля и на то малое число членов Совета, которые были искренне преданы интересам родины.

Я еще раз воспользовался снисходительностью Игельстрома, чтобы заявить ему, что, прежде чем отправиться в Петербург, как я ему уже говорил, мне необходимо привести в порядок и завершить мои семейные дела в Литве по поводу контрактов в Минске и Новогрудке на месяц март.

Игельстром нашел мою просьбу уважительной, а поскольку вопрос о моей поездке в Петербург стоял по-прежнему и он побаивался, что я могу причинить ему вред, то без всяких затруднений согласился на мой отъезд. Однако, под предлогом облегчения моего проезда через расположение российских войск, он приставил ко мне сопровождающим унтер-офицера, очень сообразительного, которому было поручено, как я догадался вскоре, наблюдать за мной и следить за всеми моими действиями.

Это был последний раз, когда я виделся с Игельстромом в Варшаве. Я спешно покинул столицу и увидел ее вновь только после трагических событий, ареной которых она стала. Застал я этот город в состоянии, весьма отличном от того, в каком он был к концу февраля.

Чтобы изложить по порядку мои записи о восстании 1794 года, я решил, что должен отделить события, происходившие в Варшаве и польских провинциях, от тех, которые имели место в Вильне и вообще в Литве, хотя между ними была непосредственная связь и происходили они в одно и то же время.

Тому есть причины. Я узнал о восстании в Кракове и о том, что происходило в первые месяцы восстания в Польше, по устным пересказам, приказам по армии, прокламациям Костюшко и Верховного совета, а также из национальных газет.

Иначе обстояло дело с восстанием в Литве, многие события которого проходили перед моими глазами. Я находился в семи верстах от Вильны, когда там разразилось восстание. Через несколько дней я прибыл в этот город и был там избран членом Временного совета Литвы, позднее принял активное участие в военной службе, из которой выбыл только после захвата Вильны российскими войсками и отступления армии Литвы.

Чтобы дополнить записи о восстании в польских провинциях, которые я с течением времени собрал воедино, пришлось воспользоваться сведениями, полученными из малочисленных дошедших до меня источников, а именно: "Истории восстания в Польше в 1794 году, глазами очевидца", немецкого источника, опубликованного в Галиции, под названием "Versuch einer Geschichte, der letzen Polnischen Revolution", и наконец, "Мемуаров, найденных в Берлине, о восстании в Польше", написанных Пистором, главным квартирмейстером при генерале Игельстроме.

Что касается восстания в Литве, то о нем почти не идет речь в указанных источниках и некоторые сведения можно было найти в газетах, выходивших в это время в Вильне и в Варшаве. И я первый, кто может сообщить об этом восстании самые точные подробности: я черпаю их из своих записей, достоверность которых может быть подтверждена многими свидетелями, дожившими до того времени, когда я эти записи публикую.

Пусть не покажется удивительным, что я опускаю описание кровавых событий, имевших место в Варшаве и Вильне, – считаю нужным сосредоточиться на основных причинах самого восстания и его быстрого распространения. Здесь приведены различные прокламации и публичные акты, сопутствовавшие восстанию; основные военные события; воздействие, оказанное восстанием на характер нации в целом; порожденные восстанием страхи и надежды; достоинство, мудрость и скромность его выдающегося вождя, а также военные способности и гражданские добродетели тех, кто поддержал его порыв.

Назад Дальше