Израильское турне не было для меня легким. Я играл в больших залах, публика в них сидела требовательная и со своим специфическим вкусом. Поначалу я играл так, как должен был играть. Программа состояла из произведений Шопена периода его больших страданий. В музыке того времени Шопен манифестирует себя как патриот героической, кровоточащей Польши. И вот, играю я траурную сонату – скерцо, вторая часть, тут казни, смерть, драки, эшафоты, виселицы, кровь. Темп страшный, контрасты дикие, искры от пожарищ летят, дым багровый стелется, пепел сыплется с неба. Глянул в зал – и вижу, толстенькие маленькие тетки в первом ряду смотрят на меня с ненавистью. Я вжался в стул. Тетки, наверно, важные педагогини. Лица брезгливые. Ясно, им настоящего Шопена не надо. Им надо послаще, погламурнее. На следующий день газета "Едиот Ахронот" пожурила меня – мол, молодой еще Гаврилов, Шопена играть. Другая газета, с еще более неприличным для русского уха названием, поругала покрепче – дурак, мол Гаврилов, не Шопена нам представляет, а какой-то боевик на рояле разыгрывает. Пришлось мне пойти на уступки. Мои новаторские интерпретации тут были явно не ко двору. На следующий день я вышел на сцену и не кинулся к роялю, а скромно, как студент кулинарного техникума, подошел и тихо присел. Всем свои видом демонстрируя кротость. Затем гениально запрокинул голову, закрыл томно глаза и заиграл. Сладко и мелодично. Кругленькими фразами. Скосил глаза в зал – вижу, тетки улыбаются благосклонно, шепчутся друг с другом и покачивают одобрительно головами. Это был "русский" Шопен, приторный и спокойный как умерщвленная Паскевичем Польша. Как просто стать любимым публикой музыкантом!
Провожали меня два моих господина очень мрачно. Я явно объел их икрой, форшмаком и гусиной печенкой. Они с трудом дождались конца таможенного досмотра, который в Израиле проходит часто дольше трех часов, и сделали мне ручкой на прощание. Это вовсе не испортило мне настроения, ведь я был первым совком со свободным паспортом, официально гастролировавшем в Израиле.
Приехав на метро в свой Хэмпстед-Хайгейт, я свалился от переутомления. У меня поднялось давление. Я отлежался и начал готовиться к первой концертной зиме в Англии. Лежа через пару недель на моем любимом английском диване и листая "Таймс", я наткнулся на репортаж об аресте Шабтая на лондонской таможне. Он пытался провезти в Соединенное Королевство кучу фальшивых бриллиантов.
Дядя Женя
Розанов писал о "величественности шарлатана"…
Искренний, талантливый человек относится к самому себе критически и иронически, никогда не забывает о своем ""месте во вселенной". Если заметит в себе стремление к ""величественности", рассмеется или опечалится. Если Вы заметили что-то подобное во мне, давайте посмеемся вместе.
Есть люди, суть которых не отображается никакими словами… Это соль земли, их очень мало. Такой человек – мой друг Хилари Копровский, изобретатель ""живой" вакцины против полиомелита. Этот ученый, спасший от мучительного недуга миллионы детей во всем мире – какое-то чудо несолидности…
Я живу, как и другие жители земли. ""Обычной" жизнью. Как все, пытаюсь бороться с трудностями быта и негативными сторонами собственного характера. Забочусь о близких. Завален работой. Занимаюсь до 17 часов в сутки. Бывает, что сознание теряю от слабости. Иногда пальцы в крови…
Часто говорил с Рихтером о дирижерах.
– Слава, а кто Вам больше других нравится, с кем Вам было более всех приятно работать? Вы Мути протежировали, как он Вам?
– Да, я действительно его открыл. После победы на конкурсе. Сначала он мне очень понравился, но потом превратился в капельмейстера, к сожалению.
Рихтер помолчал, повспоминал, затем сказал: "У меня лучше всего получались концерты со Светлановым!"
Никак не ожидал. Светланов в семидесятые казался этаким русским самодуром-националистом, грубым, прямолинейным, "музыкальным мясником".
– Да, да, со Светлановым, – повторил Слава, – несмотря ни на что, с ним было всегда как-то особенно. А моя запись фа-минорного концерта Шопена с ним мне до сих пор нравится больше многих других.
Это у меня в голове никак не укладывалось. Изломанный, хрупкий Шопен и мощный русак Светланов! Но Слава зря хвалить не будет. Вырвавшись после вынужденного затворничества в свободный мир, я жадно ждал каждой встречи с западными звездами – Аббадо, Мути, Хайтинг, Тенштед, Рэттл, Озава. Дождался. И испытал разочарование.
Озава, например, показался мне плохо понимающим музыку алкоголиком. Я так долго ждал концерта с берлинцами. Наконец, Озава "заказал" мне Чайковского. Приезжаю в Берлин. Прихожу радостный (люблю первый концерт страстно) на репетицию. Как и положено – к десяти утра. Нет Озавы! Появился он через сорок минут, явно с бодуна, перегаром попахивает.
– Андрей, сегодня я займусь "Вариациями на тему Паганини" Блахера, а завтра давайте с девяти утра пройдем концерт.
Жалко времени, ну да ладно, завтра с утра и врежем. Мне давно хочется по-новому сыграть первый концерт. Знаю места, где традиционно перевираются оригинальные темпы Петра Ильича, особенно в тех октавах первой части концерта, из-за которых композитор с Антоном Рубинштейном поссорился по причине их "неисполнимости"; меня тянет попробовать новые ускорения, особенно в коде финала, у меня готово новое прочтение главной партии. Прихожу в полдевятого, жду. Сейджи – пришел в десять и опять под газом.
– Андрей, я сейчас еще Блахера с оркестром пройду, вчера не успели, а оставшееся время все пойдет на Чайковского.
Жду, закипаю. Из-за дверей артистической до меня доносятся заезженные темы Паганини. Смотрю на часы – прошло уже два часа, а он все своего Блахера репетирует. До конца репетиции – двадцать минут! Наконец, зовут. Спешу в зал. На пульте у Озавы пусто. Озава любит бравировать памятью. Он разумеется "знает все от корки до корки". Начали. При первых же темпах, настоящих, а не тех, в которых играют этот концерт "музыкальные матрицы", маэстро тут же поплыл как дрейфующая льдина. Машет крыльями, а берлинский паровоз на месте стоит. Квадратный он, таких темпов не знает. Рельсы не приготовил, музыкантов не подготовил, не объяснил, не репетировал, сам не разобрался. А без всего этого – не едет музыкальная машина. Застряла. На следующий день – концерт. Как и следовало ожидать, Озава пришел к финишу вторым, а оркестр третьим. Я был вне себя от его халтуры. Стал играть бисы, а Озаву "с дружеской улыбкой" посадил твердой рукой на его подиум, под рояль.
– Слушай, – говорю, – бисы – это для тебя.
Отстучал все, что знал, самое громкое, чтобы хоть его голова после выпивки поболела. Во втором отделении отыграл он своего Блахера. Рецензенты обо мне написали восторженно, а его Блахера и не заметили. С тех пор Озава обходит меня за километр.
В Советском Союзе мне не довелось выступать со Светлановым. Я с большой нежностью относился к творчеству Евгения Федоровича и в разговорах с друзьями всегда называл его "дядя Женя". К моему удивлению, он с первой же встречи принял такое обращение. В конце восьмидесятых встретились мы с дядей Женей в Мюнхене, в их новой сверхдорогой филармонии.
– Как Вам акустика нашего нового зала? – спросил директор филармонии на инаугурации зала знаменитого Бернстайна.
– Чудовищная, ее вообще нет! – ответил Ленни.
– А что надо сделать, по вашему мнению, что бы акустику улучшить?
– Сожгите этот зал! – коротко ответил Бернстайн. Не послушались.
О суровых нравах Светланова я к тому времени вдосталь наслушался различных баек от западных агентов. Дядя Женя "передумал" дирижировать в Лондоне концерт и пропал. Нашли его на Тауэрском мосту со спиннингом, Светланов спокойно удил рыбу в Темзе! А вечером, сыграв-таки концерт, дядя Женя орал в номере своим страшным голосом, так что слышал весь отель: "Лондон – шайзе, Англия – шайзе, Тэтчер – шайзе, капитализм – шайзе!" А однажды Светланов разбудил всех, кого знал в Лондоне, и заодно всех постояльцев его отеля криками:
"Моя жена умирает!" Дверь в их номер открыли с трудом. Упитанная супруга дяди Жени лежала без чувств и запирала собою дверь. Подвинули. Подняли. Оказывается, мадам объелась до полусмерти. Привели бедняжку в себя. Несчастный дядя Женя стоял в углу номера на коленях и молился. Супруга открыла глаза и прошептала: "Я умираю, Женя". Тот рыдает. Молится горячо.
– Обещай мне только одно и я умру спокойно.
– Все что угодно, родная!
– Не пей больше!
– Нет, этого обещать тебе не могу!
На концерте в зале Чайковского поддатый Светланов потерял оркестр в симфонии Рахманинова. Оркестранты побледнели и смолкли, так как "найтись" было уже невозможно. Светланов долбанул кулаком по пюпитру и заорал как Геракл: "Стоп!" Говорили, штукатурка посыпалась в зале. Потом еще громче: "Двадцать пять, уебки!" Так с двадцать пятой цифры и продолжали. В другой раз Светланов прямо во время концерта пошел в оркестр – от счастья и возбуждения – и упал где-то между виолончелями и альтами. Не прерывая хода симфонии, концертмейстер, зеленый от ужаса, отвел его под руку к пульту. Вот с таким "драконом" я должен был встретиться на мюнхенской сцене с первым концертом Петра Ильича! Иду в зал. Колени дрожат – ненавижу скандалы! Наш Госоркестр уже на сцене; узнаю многих музыкантов, меня тоже узнают, подмигивают дружелюбно. Не виделись лет двенадцать. Светланов взошел на пульт, взглянул, как орел, на свой оркестр и вдруг как заорет! Обматерил весь оркестр и каждого в отдельности. За отсутствие дисциплины, за игру невместе, за вялое исполнение и просто за то, что они сидят перед ним, как ни в чем ни бывало. Я чуть под рояль не сполз. Такого громкого мужского крика я не слышал никогда в жизни. Тем более на сцене.
– Вон! – проорал дядя Женя. Оркестр ушел за сцену на перерыв. Светланов спустился в зал, сел в десятом ряду и углубился в партитуру. Я пошел за сцену, где пили кофе и чай артисты оркестра. На моем лице, видимо, было написано такое изумление, что кто-то из оркестрантов сжалился и объяснил поведение Светланова: "Он не переносит плохих рецензий, а нас вчера в Нюрнберге поругали немножко, вот он и разорался. Не обращай значения!" – сказал он мне на лабухском наречии и подмигнул. Я вернулся в зал, со страхом подошел к Светланову и сел рядом. Он посмотрел на меня, улыбнулся детской лучезарной улыбкой, взял меня за предплечье и сказал картаво: "Андрюш, пожалей старика, темпы особенно не гони, ладно?" Я кивнул головой. Пошли на сцену.
Дядя Женя посмотрел на оркестр, как Иван Грозный, и вдруг легким жестом пустил в дело валторну. А та бойко и радостно выдала свои знаменитые четыре нотки фа-ре-до-си. Я почувствовал, что наш Чайковский как-то сразу состоялся. Только пару раз остановились мы на репетиции. Играли душа в душу. Вечером – концерт. Музыка звучала замечательно свежо, играть было легко и удобно. А главное – это был настоящий Чайковский. Потом мы часто играли вместе и с разными оркестрами. В Лондоне, в Берлине, в Париже и многих других городах. Со мной дядя Женя был всегда тих, ласков и тактичен. Дирижировал он, как Бог. И аккомпанировал блестяще.
В девяностые годы у Светланова были те же проблемы, что и у всей интеллигенции. Денег у оркестра не было. Качество игры падало, артисты уезжали. Полное собрание сочинений русских композиторов, которое Светланов записывал много лет, 100 дисков – никому не нужны. Записи не дигитальные. Звонит мне дядя Женя, разочарованный и грустный. Как и многие честные и прямые люди, он пребывал тогда в растерянности.
– Андрюш, мне предлагают контракт главного дирижера в Гааге, что Вы об этом думаете?
– Дядя Женя, подписывайте немедленно, без раздумий и сомнений!
– Но как же так! После Москвы, после стольких лет работы главным дирижером в столице. Какая-то Гаага! Не лучше ли подождать приглашения из Лондона?
– Нет-нет, это только на пару лет, для разбега, а потом любой оркестр будет Ваш, если захотите.
– Что я, ребенок, что ли?
– Это уже другая жизнь, Запад, другие правила. Иначе нельзя! Ваши заслуги не отменяются, все знают кто Вы и что Вы, разомнетесь в Гааге, оркестр там неплохой, да и столица как-никак!
– Да? Не Амстердам?
– Нет, Гаага!
– Ну спасибо, Андрюша, я подумаю.
Читаю потом в газетах – подписал контракт Светланов! Молодец!
Кирилл Кондрашин, убежавший из Совка в 1978 году, говорил: "Я так счастлив, что я уехал из СССР, единственное, о чем я сожалею, что не сделал этого намного раньше!" Потом Кирилл получил пост главного приглашенного дирижера в оркестре "Концертгебау" – одном из лучших в мире. Умер в 1981 году. Шестидесяти шести лет. Для дирижеров – удивительно рано.
То же самое случилось и с дядей Женей. Только дела по-настоящему завертелись, только мировые оркестры начали приглашать его – без интриг, без кумовства и без холуйства. Счастье! А дядя Женя умер. В Страстную Пятницу на позднюю Пасху 2002 года. Один из московских юродивых позвонил мне тогда и завел "русскую шакалью": "На Пасху помер, святой!" Я сказал ему: "Пошел бы ты!" И бросил трубку. Похоронили дядю Женю на Ваганьковском, не простили ему совки "предательства", а ведь и ленинский лауреат был и гертруда, а на Новодевичье – не попал.
Вишня и Буратинка
Они звали друг друга так: он ее – Вишня, она его – Буратинка.
Все их дома назывались Cherry house, а улицы Cherry street. На их воротах всегда красовались гламурные изображения двух краснобордовых аппетитных вишенок на двойном черенке.
На утро послe изнурительного вечернего концерта в Лондонe Вишня, Буратинка и я стояли у таких ворот с вишенками и ждали привратника с ключами. Буратинка объявил торжественно : "Гавьгик, сицяс мы будем инаугуиговать фонтан!"
Буратинка заказал фонтан для гостиной к собственному приезду домой. Подарок Вишне и себе, сюрприз как бы. Пришел привратник-англичанин, открыли ворота, Буратинка вошел в гостиную важно, как Трималхион в пиршественную залу, осмотрел по-хозяйски родные пенаты и неожиданно для самого себя обнаружил на сером холщовом диване крупное пятно, очевидно, сексуального происхождения. Глянул на Вишню и спросил горестно: "Полька погяботала?"
И тут же сам себе ответил: "Похозе, кто же иссе".
Пошли в угол гостиной, смотреть фонтан. Там был установлен маленький кафельный затончик для воды. В затончике одиноко лежал довольно уродливый камень с дыркой. Буратинка щелкнул выключателем – из "камушка" побежала скромная струйка. Буратинка был в восторге и захлопал в ладоши, я еле сдержал смех. Дешевый фонтанчик из магазина ширпотреба в Буратинкиных хоромах явно не заслуживал оваций. "Хоромы" были и просторные, и богатые, с претензией на высший шик. Потолки в Буратинкиной гостиной были высокие, окна наверху – цветные, вроде витражи. Мебель там представляла собою странную смесь из дорогой, дешевой, разностильной и купленной по случаю, как и многие другие вещи в доме Буратинки. Хоромы были неуютные, нечистые и неухоженные, как и многие другие артистические жилища, обитатели которых слишком активно заботятся о самих себе и не имеют ни времени, ни желания думать о чем-либо другом. Как будто прочитав мои мысли, Буратинка сказал: "Гавгик, ты не думай, этот дом фигня, вот у нас в Пагизе – это даааа! Дазе догога есть своя, асфайтигованная!"
Я покивал понимающе головой. После "инаугурации фонтана" мы отправились на ранний ланч в Бриттеновском обществе, в котором Буратинка был то ли вице, то ли председателем. Там Буратинка рассказал пару обязательных своих анекдотов, подготовленных заранее. Его неуклюжий английский уничтожил остатки юмора в этих бородатых советских шутках, по определению непонятных иностранцам. В диком изложении Буратинки анекдоты про Вовочку напоминали откровенный бред. Англичане вежливо и сдержано посмеялись. Составили планы, смотались в магазины – а вдруг там есть какие цветные "камушки или стеклушки", купили цветные рюмочки. Буратинка рассказывал: "Знаес, Гавьик, абазаю цветные стеклуски, абазаю, так посмотлис на стеклыско или цегез нево – и хаяшо сьязу".
А вечером мы вместе играли в Лондоне Рахманинова "Рапсодию на тему Паганини". Буратинка махал крыльями, как подбитая ворона, а до этого я помогал ему цветными карандашами разрисовывать партитуру, чтобы он не запутался. Сразу после концерта торчим в артистической, еще крики публики не стихли, Буратинка доволен, "что все сошлось". Говорит: "Гавгик сицяс Висня пгидет, хвавить будет". И хихикнул. Заходит царственная Вишня и с оперным, немного истерическим хохотком, пропевает, игриво растягивая словечки: "Гааааврик, да сколько же у тебя па-а-а-льцев?!" И глазами стрельнула. А у меня по всей спине мурашки побежали…
После концерта мы сидели в той же Буратинкиной гостиной и пили. Разговор зашел о Рихтере.
– Да, – говорю, – кстати, Фира вам приветы передавал.
– Какой такой Фира? А-а-а-а?
Буратинка с Вишней посмотрели друг на друга с удивлением.
– Неужеи он тебе это гяссказау? Да, значит он тебя бьизко пьинял, бьизе не бывает.
Я рассказал им о том, что мы вместе с Славой вытворяли, как дурачились – они качали головами.
– Да, да, вот ведь как, а мы думали он такой возвышеннозагадочный…
Я понял, что Слава, несмотря на долгое знакомство, совместные развлечения и музыкальное сотрудничество, себя перед Буратинкой не раскрывал. Буратинка видел только маску. А под ней скрывалось многомного чего. В шестидесятых годах Буратинка разгуливал у Славы на маскараде в костюме крокодила с животом, набитым газетами "Советская культура", и долдонил всем в уши, что "он беременен советской культурой и щас ее родит".
А "Фира" вот откуда появился. Буратинка в былые времена часто со Славой соревновался, но не всерьез, конечно, а в шутку. Играли вместе. Слава – давай быстрей, быстрей, а Буратинка еще быстрей, пока дым не повалит из инструментов. Или, давай оба пиано-пианиссимо играть. Слава пиано, а Буратинка два пиано-пианиссимо, Слава – пианиссиссимо, а Буратинка пианиссиссиссимо. Пока инструменты не замолчат под гениальными пальцами. Так резвились молодые музыканты – кровь играла, как шампанское! Буратинка говорил: "Святосьав так звегел, так звегел, сто я ему огу – Ты, огвашенный, огвашенный, Гвашка сганая, нет с тобой сваду".
И стал Буратинка звать Славу Глашей. Иногда звал очень нежно – Глашенька. А затем Глаша устарела, а Буратинка добавил уважения и дистанции и Глашу стал звать полным именем – Глафира.
– Глафига ты моя, талаантливая какая!
А потом "Гла" где-то потерялось и осталась одна Фира. И Буратинка стал звать Рихтера Фирой.
– Фига, Фига, поди сюда, посвушай, здооово ты это сыггал, Фига, увазаю.
Слава мне все это в лицах изображал. А Буратинка был потрясен, что Слава мог кому-нибудь это их сокровенное поведать. Пьяные Буратинка с Вишней долго-долго качали головами – переживали снова и снова "привет от Фиры", с которым очень давно не виделись и не разговаривали. А перед тем, как совсем отключиться, рассказал мне Буратинка свою любимую историю. Про то, как он Вишне подарок на юбилей сделал. Тоже сюрприз. Привожу его рассказ тут так, как запомнил.