Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста - Андрей Гаврилов 27 стр.


Израильское турне не было для меня легким. Я играл в больших залах, публика в них сидела требовательная и со своим специфическим вкусом. Поначалу я играл так, как должен был играть. Программа состояла из произведений Шопена периода его больших страданий. В музыке того времени Шопен манифестирует себя как патриот героической, кровоточащей Польши. И вот, играю я траурную сонату – скерцо, вторая часть, тут казни, смерть, драки, эшафоты, виселицы, кровь. Темп страшный, контрасты дикие, искры от пожарищ летят, дым багровый стелется, пепел сыплется с неба. Глянул в зал – и вижу, толстенькие маленькие тетки в первом ряду смотрят на меня с ненавистью. Я вжался в стул. Тетки, наверно, важные педагогини. Лица брезгливые. Ясно, им настоящего Шопена не надо. Им надо послаще, погламурнее. На следующий день газета "Едиот Ахронот" пожурила меня – мол, молодой еще Гаврилов, Шопена играть. Другая газета, с еще более неприличным для русского уха названием, поругала покрепче – дурак, мол Гаврилов, не Шопена нам представляет, а какой-то боевик на рояле разыгрывает. Пришлось мне пойти на уступки. Мои новаторские интерпретации тут были явно не ко двору. На следующий день я вышел на сцену и не кинулся к роялю, а скромно, как студент кулинарного техникума, подошел и тихо присел. Всем свои видом демонстрируя кротость. Затем гениально запрокинул голову, закрыл томно глаза и заиграл. Сладко и мелодично. Кругленькими фразами. Скосил глаза в зал – вижу, тетки улыбаются благосклонно, шепчутся друг с другом и покачивают одобрительно головами. Это был "русский" Шопен, приторный и спокойный как умерщвленная Паскевичем Польша. Как просто стать любимым публикой музыкантом!

Провожали меня два моих господина очень мрачно. Я явно объел их икрой, форшмаком и гусиной печенкой. Они с трудом дождались конца таможенного досмотра, который в Израиле проходит часто дольше трех часов, и сделали мне ручкой на прощание. Это вовсе не испортило мне настроения, ведь я был первым совком со свободным паспортом, официально гастролировавшем в Израиле.

Приехав на метро в свой Хэмпстед-Хайгейт, я свалился от переутомления. У меня поднялось давление. Я отлежался и начал готовиться к первой концертной зиме в Англии. Лежа через пару недель на моем любимом английском диване и листая "Таймс", я наткнулся на репортаж об аресте Шабтая на лондонской таможне. Он пытался провезти в Соединенное Королевство кучу фальшивых бриллиантов.

Дядя Женя

Розанов писал о "величественности шарлатана"…

Искренний, талантливый человек относится к самому себе критически и иронически, никогда не забывает о своем ""месте во вселенной". Если заметит в себе стремление к ""величественности", рассмеется или опечалится. Если Вы заметили что-то подобное во мне, давайте посмеемся вместе.

Есть люди, суть которых не отображается никакими словами… Это соль земли, их очень мало. Такой человек – мой друг Хилари Копровский, изобретатель ""живой" вакцины против полиомелита. Этот ученый, спасший от мучительного недуга миллионы детей во всем мире – какое-то чудо несолидности…

Я живу, как и другие жители земли. ""Обычной" жизнью. Как все, пытаюсь бороться с трудностями быта и негативными сторонами собственного характера. Забочусь о близких. Завален работой. Занимаюсь до 17 часов в сутки. Бывает, что сознание теряю от слабости. Иногда пальцы в крови…

Часто говорил с Рихтером о дирижерах.

– Слава, а кто Вам больше других нравится, с кем Вам было более всех приятно работать? Вы Мути протежировали, как он Вам?

– Да, я действительно его открыл. После победы на конкурсе. Сначала он мне очень понравился, но потом превратился в капельмейстера, к сожалению.

Рихтер помолчал, повспоминал, затем сказал: "У меня лучше всего получались концерты со Светлановым!"

Никак не ожидал. Светланов в семидесятые казался этаким русским самодуром-националистом, грубым, прямолинейным, "музыкальным мясником".

– Да, да, со Светлановым, – повторил Слава, – несмотря ни на что, с ним было всегда как-то особенно. А моя запись фа-минорного концерта Шопена с ним мне до сих пор нравится больше многих других.

Это у меня в голове никак не укладывалось. Изломанный, хрупкий Шопен и мощный русак Светланов! Но Слава зря хвалить не будет. Вырвавшись после вынужденного затворничества в свободный мир, я жадно ждал каждой встречи с западными звездами – Аббадо, Мути, Хайтинг, Тенштед, Рэттл, Озава. Дождался. И испытал разочарование.

Озава, например, показался мне плохо понимающим музыку алкоголиком. Я так долго ждал концерта с берлинцами. Наконец, Озава "заказал" мне Чайковского. Приезжаю в Берлин. Прихожу радостный (люблю первый концерт страстно) на репетицию. Как и положено – к десяти утра. Нет Озавы! Появился он через сорок минут, явно с бодуна, перегаром попахивает.

– Андрей, сегодня я займусь "Вариациями на тему Паганини" Блахера, а завтра давайте с девяти утра пройдем концерт.

Жалко времени, ну да ладно, завтра с утра и врежем. Мне давно хочется по-новому сыграть первый концерт. Знаю места, где традиционно перевираются оригинальные темпы Петра Ильича, особенно в тех октавах первой части концерта, из-за которых композитор с Антоном Рубинштейном поссорился по причине их "неисполнимости"; меня тянет попробовать новые ускорения, особенно в коде финала, у меня готово новое прочтение главной партии. Прихожу в полдевятого, жду. Сейджи – пришел в десять и опять под газом.

– Андрей, я сейчас еще Блахера с оркестром пройду, вчера не успели, а оставшееся время все пойдет на Чайковского.

Жду, закипаю. Из-за дверей артистической до меня доносятся заезженные темы Паганини. Смотрю на часы – прошло уже два часа, а он все своего Блахера репетирует. До конца репетиции – двадцать минут! Наконец, зовут. Спешу в зал. На пульте у Озавы пусто. Озава любит бравировать памятью. Он разумеется "знает все от корки до корки". Начали. При первых же темпах, настоящих, а не тех, в которых играют этот концерт "музыкальные матрицы", маэстро тут же поплыл как дрейфующая льдина. Машет крыльями, а берлинский паровоз на месте стоит. Квадратный он, таких темпов не знает. Рельсы не приготовил, музыкантов не подготовил, не объяснил, не репетировал, сам не разобрался. А без всего этого – не едет музыкальная машина. Застряла. На следующий день – концерт. Как и следовало ожидать, Озава пришел к финишу вторым, а оркестр третьим. Я был вне себя от его халтуры. Стал играть бисы, а Озаву "с дружеской улыбкой" посадил твердой рукой на его подиум, под рояль.

– Слушай, – говорю, – бисы – это для тебя.

Отстучал все, что знал, самое громкое, чтобы хоть его голова после выпивки поболела. Во втором отделении отыграл он своего Блахера. Рецензенты обо мне написали восторженно, а его Блахера и не заметили. С тех пор Озава обходит меня за километр.

В Советском Союзе мне не довелось выступать со Светлановым. Я с большой нежностью относился к творчеству Евгения Федоровича и в разговорах с друзьями всегда называл его "дядя Женя". К моему удивлению, он с первой же встречи принял такое обращение. В конце восьмидесятых встретились мы с дядей Женей в Мюнхене, в их новой сверхдорогой филармонии.

– Как Вам акустика нашего нового зала? – спросил директор филармонии на инаугурации зала знаменитого Бернстайна.

– Чудовищная, ее вообще нет! – ответил Ленни.

– А что надо сделать, по вашему мнению, что бы акустику улучшить?

– Сожгите этот зал! – коротко ответил Бернстайн. Не послушались.

О суровых нравах Светланова я к тому времени вдосталь наслушался различных баек от западных агентов. Дядя Женя "передумал" дирижировать в Лондоне концерт и пропал. Нашли его на Тауэрском мосту со спиннингом, Светланов спокойно удил рыбу в Темзе! А вечером, сыграв-таки концерт, дядя Женя орал в номере своим страшным голосом, так что слышал весь отель: "Лондон – шайзе, Англия – шайзе, Тэтчер – шайзе, капитализм – шайзе!" А однажды Светланов разбудил всех, кого знал в Лондоне, и заодно всех постояльцев его отеля криками:

"Моя жена умирает!" Дверь в их номер открыли с трудом. Упитанная супруга дяди Жени лежала без чувств и запирала собою дверь. Подвинули. Подняли. Оказывается, мадам объелась до полусмерти. Привели бедняжку в себя. Несчастный дядя Женя стоял в углу номера на коленях и молился. Супруга открыла глаза и прошептала: "Я умираю, Женя". Тот рыдает. Молится горячо.

– Обещай мне только одно и я умру спокойно.

– Все что угодно, родная!

– Не пей больше!

– Нет, этого обещать тебе не могу!

На концерте в зале Чайковского поддатый Светланов потерял оркестр в симфонии Рахманинова. Оркестранты побледнели и смолкли, так как "найтись" было уже невозможно. Светланов долбанул кулаком по пюпитру и заорал как Геракл: "Стоп!" Говорили, штукатурка посыпалась в зале. Потом еще громче: "Двадцать пять, уебки!" Так с двадцать пятой цифры и продолжали. В другой раз Светланов прямо во время концерта пошел в оркестр – от счастья и возбуждения – и упал где-то между виолончелями и альтами. Не прерывая хода симфонии, концертмейстер, зеленый от ужаса, отвел его под руку к пульту. Вот с таким "драконом" я должен был встретиться на мюнхенской сцене с первым концертом Петра Ильича! Иду в зал. Колени дрожат – ненавижу скандалы! Наш Госоркестр уже на сцене; узнаю многих музыкантов, меня тоже узнают, подмигивают дружелюбно. Не виделись лет двенадцать. Светланов взошел на пульт, взглянул, как орел, на свой оркестр и вдруг как заорет! Обматерил весь оркестр и каждого в отдельности. За отсутствие дисциплины, за игру невместе, за вялое исполнение и просто за то, что они сидят перед ним, как ни в чем ни бывало. Я чуть под рояль не сполз. Такого громкого мужского крика я не слышал никогда в жизни. Тем более на сцене.

– Вон! – проорал дядя Женя. Оркестр ушел за сцену на перерыв. Светланов спустился в зал, сел в десятом ряду и углубился в партитуру. Я пошел за сцену, где пили кофе и чай артисты оркестра. На моем лице, видимо, было написано такое изумление, что кто-то из оркестрантов сжалился и объяснил поведение Светланова: "Он не переносит плохих рецензий, а нас вчера в Нюрнберге поругали немножко, вот он и разорался. Не обращай значения!" – сказал он мне на лабухском наречии и подмигнул. Я вернулся в зал, со страхом подошел к Светланову и сел рядом. Он посмотрел на меня, улыбнулся детской лучезарной улыбкой, взял меня за предплечье и сказал картаво: "Андрюш, пожалей старика, темпы особенно не гони, ладно?" Я кивнул головой. Пошли на сцену.

Дядя Женя посмотрел на оркестр, как Иван Грозный, и вдруг легким жестом пустил в дело валторну. А та бойко и радостно выдала свои знаменитые четыре нотки фа-ре-до-си. Я почувствовал, что наш Чайковский как-то сразу состоялся. Только пару раз остановились мы на репетиции. Играли душа в душу. Вечером – концерт. Музыка звучала замечательно свежо, играть было легко и удобно. А главное – это был настоящий Чайковский. Потом мы часто играли вместе и с разными оркестрами. В Лондоне, в Берлине, в Париже и многих других городах. Со мной дядя Женя был всегда тих, ласков и тактичен. Дирижировал он, как Бог. И аккомпанировал блестяще.

В девяностые годы у Светланова были те же проблемы, что и у всей интеллигенции. Денег у оркестра не было. Качество игры падало, артисты уезжали. Полное собрание сочинений русских композиторов, которое Светланов записывал много лет, 100 дисков – никому не нужны. Записи не дигитальные. Звонит мне дядя Женя, разочарованный и грустный. Как и многие честные и прямые люди, он пребывал тогда в растерянности.

– Андрюш, мне предлагают контракт главного дирижера в Гааге, что Вы об этом думаете?

– Дядя Женя, подписывайте немедленно, без раздумий и сомнений!

– Но как же так! После Москвы, после стольких лет работы главным дирижером в столице. Какая-то Гаага! Не лучше ли подождать приглашения из Лондона?

– Нет-нет, это только на пару лет, для разбега, а потом любой оркестр будет Ваш, если захотите.

– Что я, ребенок, что ли?

– Это уже другая жизнь, Запад, другие правила. Иначе нельзя! Ваши заслуги не отменяются, все знают кто Вы и что Вы, разомнетесь в Гааге, оркестр там неплохой, да и столица как-никак!

– Да? Не Амстердам?

– Нет, Гаага!

– Ну спасибо, Андрюша, я подумаю.

Читаю потом в газетах – подписал контракт Светланов! Молодец!

Кирилл Кондрашин, убежавший из Совка в 1978 году, говорил: "Я так счастлив, что я уехал из СССР, единственное, о чем я сожалею, что не сделал этого намного раньше!" Потом Кирилл получил пост главного приглашенного дирижера в оркестре "Концертгебау" – одном из лучших в мире. Умер в 1981 году. Шестидесяти шести лет. Для дирижеров – удивительно рано.

То же самое случилось и с дядей Женей. Только дела по-настоящему завертелись, только мировые оркестры начали приглашать его – без интриг, без кумовства и без холуйства. Счастье! А дядя Женя умер. В Страстную Пятницу на позднюю Пасху 2002 года. Один из московских юродивых позвонил мне тогда и завел "русскую шакалью": "На Пасху помер, святой!" Я сказал ему: "Пошел бы ты!" И бросил трубку. Похоронили дядю Женю на Ваганьковском, не простили ему совки "предательства", а ведь и ленинский лауреат был и гертруда, а на Новодевичье – не попал.

Вишня и Буратинка

Они звали друг друга так: он ее – Вишня, она его – Буратинка.

Все их дома назывались Cherry house, а улицы Cherry street. На их воротах всегда красовались гламурные изображения двух краснобордовых аппетитных вишенок на двойном черенке.

На утро послe изнурительного вечернего концерта в Лондонe Вишня, Буратинка и я стояли у таких ворот с вишенками и ждали привратника с ключами. Буратинка объявил торжественно : "Гавьгик, сицяс мы будем инаугуиговать фонтан!"

Буратинка заказал фонтан для гостиной к собственному приезду домой. Подарок Вишне и себе, сюрприз как бы. Пришел привратник-англичанин, открыли ворота, Буратинка вошел в гостиную важно, как Трималхион в пиршественную залу, осмотрел по-хозяйски родные пенаты и неожиданно для самого себя обнаружил на сером холщовом диване крупное пятно, очевидно, сексуального происхождения. Глянул на Вишню и спросил горестно: "Полька погяботала?"

И тут же сам себе ответил: "Похозе, кто же иссе".

Пошли в угол гостиной, смотреть фонтан. Там был установлен маленький кафельный затончик для воды. В затончике одиноко лежал довольно уродливый камень с дыркой. Буратинка щелкнул выключателем – из "камушка" побежала скромная струйка. Буратинка был в восторге и захлопал в ладоши, я еле сдержал смех. Дешевый фонтанчик из магазина ширпотреба в Буратинкиных хоромах явно не заслуживал оваций. "Хоромы" были и просторные, и богатые, с претензией на высший шик. Потолки в Буратинкиной гостиной были высокие, окна наверху – цветные, вроде витражи. Мебель там представляла собою странную смесь из дорогой, дешевой, разностильной и купленной по случаю, как и многие другие вещи в доме Буратинки. Хоромы были неуютные, нечистые и неухоженные, как и многие другие артистические жилища, обитатели которых слишком активно заботятся о самих себе и не имеют ни времени, ни желания думать о чем-либо другом. Как будто прочитав мои мысли, Буратинка сказал: "Гавгик, ты не думай, этот дом фигня, вот у нас в Пагизе – это даааа! Дазе догога есть своя, асфайтигованная!"

Я покивал понимающе головой. После "инаугурации фонтана" мы отправились на ранний ланч в Бриттеновском обществе, в котором Буратинка был то ли вице, то ли председателем. Там Буратинка рассказал пару обязательных своих анекдотов, подготовленных заранее. Его неуклюжий английский уничтожил остатки юмора в этих бородатых советских шутках, по определению непонятных иностранцам. В диком изложении Буратинки анекдоты про Вовочку напоминали откровенный бред. Англичане вежливо и сдержано посмеялись. Составили планы, смотались в магазины – а вдруг там есть какие цветные "камушки или стеклушки", купили цветные рюмочки. Буратинка рассказывал: "Знаес, Гавьик, абазаю цветные стеклуски, абазаю, так посмотлис на стеклыско или цегез нево – и хаяшо сьязу".

А вечером мы вместе играли в Лондоне Рахманинова "Рапсодию на тему Паганини". Буратинка махал крыльями, как подбитая ворона, а до этого я помогал ему цветными карандашами разрисовывать партитуру, чтобы он не запутался. Сразу после концерта торчим в артистической, еще крики публики не стихли, Буратинка доволен, "что все сошлось". Говорит: "Гавгик сицяс Висня пгидет, хвавить будет". И хихикнул. Заходит царственная Вишня и с оперным, немного истерическим хохотком, пропевает, игриво растягивая словечки: "Гааааврик, да сколько же у тебя па-а-а-льцев?!" И глазами стрельнула. А у меня по всей спине мурашки побежали…

После концерта мы сидели в той же Буратинкиной гостиной и пили. Разговор зашел о Рихтере.

– Да, – говорю, – кстати, Фира вам приветы передавал.

– Какой такой Фира? А-а-а-а?

Буратинка с Вишней посмотрели друг на друга с удивлением.

– Неужеи он тебе это гяссказау? Да, значит он тебя бьизко пьинял, бьизе не бывает.

Я рассказал им о том, что мы вместе с Славой вытворяли, как дурачились – они качали головами.

– Да, да, вот ведь как, а мы думали он такой возвышеннозагадочный…

Я понял, что Слава, несмотря на долгое знакомство, совместные развлечения и музыкальное сотрудничество, себя перед Буратинкой не раскрывал. Буратинка видел только маску. А под ней скрывалось многомного чего. В шестидесятых годах Буратинка разгуливал у Славы на маскараде в костюме крокодила с животом, набитым газетами "Советская культура", и долдонил всем в уши, что "он беременен советской культурой и щас ее родит".

А "Фира" вот откуда появился. Буратинка в былые времена часто со Славой соревновался, но не всерьез, конечно, а в шутку. Играли вместе. Слава – давай быстрей, быстрей, а Буратинка еще быстрей, пока дым не повалит из инструментов. Или, давай оба пиано-пианиссимо играть. Слава пиано, а Буратинка два пиано-пианиссимо, Слава – пианиссиссимо, а Буратинка пианиссиссиссимо. Пока инструменты не замолчат под гениальными пальцами. Так резвились молодые музыканты – кровь играла, как шампанское! Буратинка говорил: "Святосьав так звегел, так звегел, сто я ему огу – Ты, огвашенный, огвашенный, Гвашка сганая, нет с тобой сваду".

И стал Буратинка звать Славу Глашей. Иногда звал очень нежно – Глашенька. А затем Глаша устарела, а Буратинка добавил уважения и дистанции и Глашу стал звать полным именем – Глафира.

– Глафига ты моя, талаантливая какая!

А потом "Гла" где-то потерялось и осталась одна Фира. И Буратинка стал звать Рихтера Фирой.

– Фига, Фига, поди сюда, посвушай, здооово ты это сыггал, Фига, увазаю.

Слава мне все это в лицах изображал. А Буратинка был потрясен, что Слава мог кому-нибудь это их сокровенное поведать. Пьяные Буратинка с Вишней долго-долго качали головами – переживали снова и снова "привет от Фиры", с которым очень давно не виделись и не разговаривали. А перед тем, как совсем отключиться, рассказал мне Буратинка свою любимую историю. Про то, как он Вишне подарок на юбилей сделал. Тоже сюрприз. Привожу его рассказ тут так, как запомнил.

Назад Дальше