Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста - Андрей Гаврилов 28 стр.


– Ну вот, Гавгик, знацит у Висни-то юбилей ского, ну она, есессно, от меня здет подаок, ну хоосый такой подагок. А я думаю, ну сто бы ей такое падагить? Глаза-то у Висни изумгудные, ну, думаю, я ей всегда камуски на дни газденья дарил – на тгидцатилетие – 30 кагат, на согоколетие – 40 кагат и так далее, понимаес? А тут меня на кгуис пгигласили, ну покататса, полабать, а я там, одного, там целовецька встгетил, маленького такого целовецька, но оказалось нузного, сахта у него в Афгике была, понимаес? Сахта, вот.

В этот момент и Буратинка, и Вишня залились пьяным счастливым смехом. Чувствовалось, что рассказ этот Буратинка рассказывает не в первый и даже не в пятидесятый раз. А глаза у Вишни и впрямь – чистый изумруд.

– Ну я его спгасываю, мозет он мне камусек достать эдак под 100 кагат, а он, а он, да слусай, Гавгик, он и гавагит – та-ки-е камыски не цясто попадаютца, как у меня на сахте найдут, я Вам позвоню. Спасибо, гавагю, буду здать. Ну а стоб подстгаховацца, да и Висню позлить, я на всякий слуцай купил, тозе изумгудную лигусецьку такую, мааленькую забу такую от Каагтье и упаковал ее как дико дагагую стуку, понимаес? Ну, вот, вгемя идет и звонит мне, знацит, этот целовецек, у котогого сахта, и гавагит – есть камусек 90 кагат. Ну я с ним встгетилса, камусек взял, полозыл в спичечный кообок и в газетку гьязную завегнул. Ну вот, знацит, день разденья, юбилей, даю я Висне оггооомный пакет. От Каатье знацит, она развогацивает, развогацивает, ноготками цап-цап от нетегпения, а там свегток все меньсе, меньсе и досла до конца – а там, знацит, эта лигуска. Висня как загевет, как эту лигуську в меня свыгнет и давай выть! Мнеее, на юбилеееей? Стооо это тааакооое? Ууу-ууу, посол вон пгативный Бугатинка, Угод! А я тот камусек бгосил в газетке на стол и она, газетка, узе давно валяетца на столе, ну я и гаваю – посмотги, посмотги, сто там за газетка-то лезит?

Какая такая газетка? Сто исе?! А я ей газетку подталкиваю, подталкиваю. Она газетку-то газвегнула, кообок гяскгыла, Кагтье отслифованный! Она как завоет. Бугатинка мой, как заплацет, Бугатинка мой меня не обманул, сладкий мой, единственный Бугатинка! И гевет, и гевет, вот знацит как! А я до этого у Кагтье был и попгасил камусек-то отделать. Пгихозу, забигаю, скока, говогю, долзен вам? А они – для Вас бесплатно, маестго. Вот такая истогия, знацит.

После окончания рассказа уронил Буратинка голову на грудь, захрапел-забулькал, а потом потихоньку на пол съехал. Очнулся я часа в четыре утра. Голова гудела, муторно было и досада мучила. Пробрался я потихоньку на цыпочках между горами разбросанных вещей и телами выдающихся артистов, лежащими, как два трупа, на полу в столовой, вышел, наконец, из смрадной духоты на воздух, вызвал такси и поехал в Лондон. А по дороге вспоминал…

– Ах, Вишня, Вишня, какая же ты была красавица! Мы, школьники, по двадцать раз в Большой театр бегали – на "Евгения Онегина", чтобы на Вишню-Татьяну в ночной рубашечке в сцене письма поглядеть. С собой брали военно-полевые бинокли. Голос у Вишни редкий был, сопрано ведь редко красиво звучит, больше пищит-орет. А у нее голос чисто и полно звучал, и музыкальной культурой Вишня обладала врожденной. Талант! Вот только тепла в ее голосе было мало, холодом от нее веяло.

А сейчас… Единственное, что осталось от прежней красавицы-Вишни, – это ее глаза-изумруды. На стене у них с Буратинкой портрет висел. Так там художник прямо зеленые молнии в ее глаза вставил.

Вишня силу глаз своих знала. Страшным своим примадонновым голосом мурлыкала-приговаривала: "Меня все боятся, когда я глазами-то сверкну по-недоброму! Мужики от страха в обморок падают, Буратинка – тот даже под стол лезет!"

А Буратинка ей поддакивал: "Да, да, да, боюууус, да, да, да, узас, как боюус".

Рихтер вспоминал Вишню и смеялся: "Да, она действительно замечательная певица, я любил ее Татьяну. Однажды, слушал я ее в Большом, прекрасно пела, только как-то очень зло. После спектакля я к ней зашел в гримерку. Я это редко делаю, но тогда захотелось. Зашел и спрашиваю – Вы прекрасно пели, но почему так сердито? А она, знаете, что мне сказала? Повернулась на кресле ко мне эдак царственно, глянула на меня как пантера, красивая такая, и сказала – А кррругом враги!"

Вишня и Буратинка напоминали мне чем-то смешных бандитов из сказок – от Пиноккио до братьев Гримм.

Вишня, дама высшего света с изумрудными глазами и чудесным голосом, сохранившая замашки примадонны одесской оперетки. Буратинка, маэстро виолончель – ходячий комплекс неполноценности-превосходства. Когда я наблюдал его "в действии" не на сцене, а в обществе, мне становилось до неловкости за него стыдно, глаза приходилось прятать и уши затыкать. Казалось, вся энергия Буратинкиной жизни тратилась только на то, чтобы бесконечно насиловать полезных ему важных "медийных" личностей, в вечной потуге быть обаятельным и остроумным. Ни тем, ни другим Буратинка не был, зато умел он обаяние и остроумие имитировать. Была в нем великая сила и был нахрап.

Буратинка без конца записывал в специальную книжицу пошлые, вульгарные шутки, сальные анекдоты и анекдотцы, готовил их на каждый день, на каждый случай, для каждого важного человека – свои. Напор у Буратинки был, как у танка. Люди ломались под таким напором и переставали сопротивляться, оказывали нужные ему услуги, вовлекаясь в сферу интересов этой гребущей деньги машины. Да, именно так Буратинка и жил – как советская снегоуборочная машина. Которая гребет снег двумя мощными железными лапами и перемалывает его жуткой спиралью, посверкивающей в зимнем мутном московском воздухе. Только греб он не снег, а деньги. Вишня пела, Буратинка играл и обхаживал нужных людей. Эта тяжелая работа перемежалась беспробудным пьянством милой парочки. Как волки, жрали они семидесятиградусные напитки. Дули коньяки и шампанское. Трогательна была их никогда не ослабевающая влюбленность друг в друга. Хотя Вишня вечно сводила Буратинку с ума романами, провокациями, эксцентричными эскападами и леопардовыми страстями. Буратинка любил свою Вишню без памяти, но эта любовь почему-то не останавливала его от неловких прыжков на каждую, проходящую мимо него, юбку. Так, парадоксально, каждодневными изменами и пьянством, цементировалась их трагикомическая совместная жизнь. Но им было хорошо, и слава Богу!

В то сумасшедшее утро я оставил на их палисандровом столе в столовой благодарственно-прощальное письмо, извиняясь за непредвиденный отъезд на "срочный концерт". Письмо я закончил так, чтобы они больше ко мне не приставали. После витиеватой и туманной благодарности "за все", я им послал воздушный "гран поц".

С тех пор я Вишню и Буратинку не видел. Буратинка умер несколько лет назад. Старенькая Вишня стала важной дамой в новой России.

Помню бешено злой взгляд Буратинки, как будто два титановых сверлышка меня бурили. Его разозлила моя дипломатическая поездка в Советский Союз в 1986 году для урегулирования статуса "нового свободного советского человека".

– А ты, сто это, Гавьгик к ним, вдгуг гешив податса а? Намывився да? Будес в такие иггы с ними иггать, – мы тебе гуки не подадим, поняв?

Конечно понял, еще бы не понять. Им ведь как хотелось – возвратиться в стоящую перед ними на коленях "дебильную родину", въехать на белом коне. Уверен, что нечто подобное чувствовал и Буратинкин друг Солженицын, только несколько в другой тональности. Мессия (музыкальный или пописывающий) делает божественное одолжение и возвращается из изгнания на "проклятом Западе" к "неразумным, грязным и слепым уродам", чтобы указать им истинный путь.

Как-то раз зашла у нас речь о русской публике. Помню, Вишня зарычала: "Урроды, я раз повесила огромный крест на грудь под изумруд, то ли Шанель, то ли Картье, но дешевая громоздкая подделка, знаешь, Гаврик, ну совсем такая махро-о-овая подделка, специально для них. И тут же ко мне старуха какая-то лезет".

Вишня моментально преобразилась в скрюченную бабку с безумными глазами, руки вперед выставила, как в мольбе, и ужасным, дебильным, шамкающим голосом заговорила: "Мааариина Пааавловнаа, Марииина Пааавловнааа, это крест убиенного царевича Димииитрия, дааа?"

– Я от нее отшатнулась, и ответила: конечно, именно он! А Вы как думали?! Вот дебилы, а?

Россия подпитывала своей "божественной наивностью" творческую активность людей, подобных Вишне и Буратинке. На Западе они зарабатывали деньги и работали в условиях равноправия, а дома, на родине – их раскаляла возможность самоутверждаться за счет несчастных, темных соотечественников. Так чувствовали себя не только "знаменитые артисты", но и почти вся советская номенклатура. Их заводила и приводила в экстаз дистанция между ними – "небожителями" – и "народом".

И Святослав Рихтер не был исключением. Однажды у него вырвалось: "Да, русские, конечно, почти все юродивые, особенно музыкальная публика, хм. А Вы знаете, Андрей, я бы мог на Запад уехать запросто, но Вы думаете, там лучше? Как только они чувствуют, что ты у них в руках, они та-а-ак начинают разговаривать, таки-и-им то-о-оном! На равных, а могут и свысока".

Да, это верно! И суетиться надо, как все остальные, и на облаке не засидишься, и в депрессиях не поваляешься по полгода, следы ног целовать и обметать прах с ног бородами никто не будет, а главное, никого не поунижаешь. Вот без чего привилегированные себе и жизни не представляли. Им надо было видеть массовое унижение, поклонение! И за этим, обогатившись на Западе, и поехали на родину. Возвратились для того, чтобы, насладившись русской дурью и песьей преданностью, лечь в землю эту юродивую.

Gorby

Кем я был в СССР? Обычным московским муравьем-карбонарием. Держал фигу в кармане и поплевывал на партию и правительство. К сожалению, они моей скромной персоной интересовались всерьез. В покое не оставляли. Именно это и стало причиной моего отъезда.

Новая Россия? Многое, конечно, изменилось, но главное – нет. Россия осталась оплотом дурного вкуса и наглой, даже агрессивной, вульгарности. Россия, конечно, родная. Но не как мать, скорее как кормилица или няня. А Европа – это зрелая любовь… И мать, и отец, и жена…

В 1986 году мы с Наташей были в гостях у председателя филиала госбанка СССР в Лондоне Пезина. Он часто приглашал за казенный счет избранных соотечественников на роскошные обеды. В тот раз гостями банкира были ученые. Обсуждали они, как и почти все советские люди тогда, нового, непонятного человека в Кремле. Говорили почему-то очень тихо, шептали… Мне даже показалось, шипели… Кое-что я расслышал.

– Безумец! Нельзя же так! Что он хочет? Восстановить НЭП? Кошмар! Вы не можете представить, что он делает… Мы же потеряем все наши привилегии! Его убьют, конечно… И правильно…

Подумал тогда: "Во что вас превратили, физики-лирики! Или вы сами себя такими сделали? Неужели вы не видете – к власти случайно пришел Человек! И он хочет радикально реформировать систему. Надо думать о том, как его поддержать, а вы от страха на змеиный шип перешли… Растерзать его готовы… Эх, Михаил Сергеевич, если Ваши ученые мужи так окрысели, то кто же рядом с Вами? Одни людоеды? Колуны-лигачевы? Как же Вы свою ношу нести будете? Между бетоноголовыми коммуняками, запуганным спившимся народом и дрожащей за свою синекуру интеллектуальной элитой?"

Спросили тогда ученые у Пезина: "А это правда, что дочка Алхимова с Гавриловым сбежала?"

– А вы у них самих и спросите !

Никогда не забуду выражения испуга и притворного возмущения на лицах советских ученых мужей. Они меня ни о чем не спрашивали, а быстренько в смятении ретировались. Один молодой Капица остался, крепко пожал мне колено и сказал: "Ну, Вы нас совсем-то не бросайте!"

Я обещал.

Ехали мы тогда после обеда домой. На душе у меня было тяжко. Я уже тогда понимал, что радикально "перестроить" советскую Россию невозможно, потому что невозможно и за полвека изменить населяющих ее людей.

Сказал Наташе: "Знаешь, меня грызет предчувствие скорых и страшных катастроф. Мерещится что-то жуткое… При Сталине люди строили все эти Днепрогэсы более или менее добросовестно. Энтузиазм идиотов, страх… Но начиная от Никиты и до сего дня все эти колоссальные совковые проекты – липа, халтура, имитация…"

Ужасно, когда предчувствие не лжет! Через три месяца ударил Чернобыль. Мы с ужасом смотрели по телевизору картинки со спутников. Видели смертоносное облако, покрывающее, как саркома, территорию вокруг развороченного реактора и постепенно сползающее на Белоруссию… Звонили в Москву, объясняли, умоляли близких и знакомых не выходить на улицу и не открывать окна. Нам не верили…

А в августе того же года случилось и второе знамение – недалеко от Новороссийска утонул теплоход Адмирал Нахимов. Погибло более 400 человек. На самом деле тогда не взрывался реактор, не тонул теплоход – взрывался и тонул насквозь прогнивший СССР…

В конце 1986 года я вдруг почувствовал, что советский капкан перестал меня жать, а в следующем году я вернулся в Москву (как и обещал в письме "Петьке"). Петька был первый из начальников, кого мы с Наташей навестили. Он был очень приветлив, не шептал, говорил четко, внятно и дружелюбно. Я никогда его таким не видел. Он бурно интересовался нашей жизнью за границей, задавал много вопросов и даже кокетничал с Наташей. Сиял, как роза. Когда мы встали из-за его огромного министерского стола и стали прощаться, он вдруг сказал Наташе – "Ну, Вы уж больше не крадите у нас Андрея" и сладко улыбнулся. Наташа от удивления раскрыла рот и не нашлась что ответить. Это была моя последняя встреча с Нилычем. Хотя со времени моего отъезда прошло всего два года, я попал в другую страну. Прежний, сталинский или брежневский СССР уже не существовал. Хотя и Лубянка, и Старая площадь, и все другие институты тоталитарного государства оставались на своих местах, и кровопролитная Афганская война все еще продолжалась. Но академик Сахаров уже был возвращен из ссылки. Политические заключенные начали потихоньку освобождаться из мест заключения. Многолетние отказники получили разрешение на выезд.

У миллионов совков появилась тогда – впервые за долгие десятилетия – обоснованная надежда на добрые изменения. Мне казалось, что Горбачев пытается через тысячи голов коммунистического дракона пробиться к десяткам миллионов почуявших свежий воздух граждан СССР. Страну лихорадило. Перед газетными киосками стояли стометровые очереди за вдруг ставшими интересными известиями и огоньками. Еще более длинные очереди стояли в винные отделы московских магазинов. Напечатали Доктора. Пропало мыло. В стране проводилась перестройка.

Единственным моим вкладом в перестройку было содействие возвращению Владимира Ашкенази на родину. Телеведущие Молчанов и Листьев организовали несколько передач, в которых я участвовал. Речь в них, в частности, шла и о возвращении Ашкенази.

В современном обществе телевидение играет поистине колоссальную роль, а тогда для большинства населения СССР телевизор был просто чем-то вроде голоса и знака божьего. То, что озвучивалось и показывалось в ящике – было приказом, законом… Показанное как бы исполнялось само, становилось не виртуальной, а настоящей реальностью…

И чудо действительно произошло – через полтора года после первого упоминания о "возвращении Ашкенази" в передаче Молчанова "До и после полуночи" Владимир уже выступал в Московской консерватории.

Прошли годы. После 2001 года я начал регулярно посещать с концертами новую Россию. В 2003 году моя добрая знакомая, журналистка Лариса Алексеенко умудрилась взять у Горбачева маленькое интервью в антракте моего баховского концерта в Доме музыки.

Лариса попросила Михаила Сергеевича рассказать о том, что случилось тогда, в конце 1986 года, когда я вдруг почувствовал, что с меня сняли опалу, вычеркнули из списка врагов СССР или даже из списка смертников…

Горбачев ответил так: "Да я и не помню точно, столько дел тогда было. Дали мне список… Там под первым номером Сахаров был, а под вторым – Гаврилов. Сахарова-то я знал. А Гаврилова – нет. Спрашиваю, кто такой? Мне говорят – пианист. Я подумал, этого-то за что? Подписал, не раздумывал даже…"

В 2004 году Михаил Сергеевич пришел ко мне в гости, на Никитский. Свежий, веселый, в элегантном кепи и кожаной куртке – "добрый молодец" Горби! Попросил телохранителей подождать на лестничной клетке, чтобы меня не смущать. Говорить нам мешали эмоции. Я сказал: "Пойдем к роялю?"

– Пойдем, – ответил Горби, – Музыка не требует слов…

Я сыграл ему "Наваждение" Сергея Прокофьева. Горбачев слушал внимательно, буквально "вдыхал" эту музыку, полную сарказма, дьявольской иронии над борьбой добра и зла, а потом сказал, что воспринимает это произведение как гимн, как ритм и суть перестройки… Наваждение? Есть о чем задуматься.

Отцу перестройки скоро исполнится восемьдесят лет. Я не политик и не аналитик. Не имею права ни судить, ни прославлять Горбачева-политика. Хочу отдать должное его, проявившимся в преклонном возрасте после тяжелых потерь, замечательным человеческим качествам. Его мудрости, его чувству юмора, его силе духа, его душевной чистоте. Этот человек излучает тепло, свет, терпимость, доброту и веру. Он полон энергии, жизни и внутреннего свечения. Какой контраст с опустошенным, изверившимся, отвратительным самому себе, недобрым, темным стариком Рихтером…

Мафия

Музыкальный мир сегодня находится в состоянии растерянности. Многие композиторы ищут, но не находят. Доступная электронная техника воспроизведения раздавила творчество. Надеюсь, это временно. Мы все переживаем потрясающую компьютерную революцию, которая, конечно, рано или поздно породит новую эстетику, новые инструменты и новый стиль или симфонию стилей… Не знаю, будет ли в будущем востребован гений-композитор или музыкант-исполнитель высокого класса. Не знаю, придет ли новый Бах, способный объять необъятное и объединить в своем творчестве все, разбежавшиеся в стороны, как испуганные мыши, музыкальные направления и тенденции… Знаю точно лишь одно – без высокого искусства человек жить не сможет. Почти во всех музыковедческих трудах авторы подобострастно цитируют известную фразу Ницше: "Цивилизация без музыки была бы большой ошибкой", – эту цитату повторяют десятки миллионов любителей музыки. Какая напыщенная глупость! Без музыки никакая цивилизация была бы невозможна.

Назад Дальше