Жизнеописание Л. С. Понтрягина, математика, составленное им самим - Лев Понтрягин 16 стр.


Осенью 1942 года, уже после возвращения из дома отдыха на нашу казанскую квартиру, я перенёс очень тяжёлое лёгочное заболевание. Это было острое проявление того лёгочного заболевания, которое тлело во мне со времени моей поездки в Балаклаву, где я неосторожно вёл себя с солнцем и морем. В Казани начала повышаться температура каждый день почти на целый градус. Врач, который поставил диагноз "крупозное воспаление лёгких", сказал, что нужно искать сульфидин. Тогда это было новое лекарство, и достать его было трудно. Но раньше, чем мы его добыли, температура достигла 41 градуса и после этого в одну ночь упала почти до нормальной. Произошёл кризис, болезнь миновала. Я жестоко ослабел, не мог сойти с кровати. Мне казалось, после такого тяжёлого заболевания мне нужно усиленное питание.

В эвакуации научные работники были обеспечены пищей наравне с рабочими, несущими тяжёлую физическую работу. Именно: я получал 800 граммов хлеба в день, а мои члены семьи по 400. Кроме хлеба мы получали ещё какое-то количество водки, а что касается масла, сахара и мяса, то их было ничтожно мало. Эти продукты приходилось покупать у спекулянтов по чрезвычайным ценам. Помню, одно время масло было по 200 рублей за килограмм. Можно было также менять хлеб и водку на рынке на другие продукты, но это считалось незаконным, и милиционер мог конфисковать и хлеб, и водку, так что можно было ничего не получить, кроме неприятностей. Я пытался получить из Академии какую-то помощь в смысле питания, но мне ничего не дали. Пришлось осуществлять усиленное питание при помощи хлеба и редьки с собственного огорода.

Иногда Академия наук производила своим членам разовые выдачи пищи. Однажды мы получили восемь килограммов какао-бобов. Мы пропускали их через мясорубку и получалась маслянистая масса. Прибавляя к ней некоторое количество сахара, можно было получить нечто вроде шоколада. Это была очень интересная пища. Привлекательной пищей был также кофе, который можно было купить в Казани в совершенно произвольном количестве совершенно свободно в виде нежаренных зёрен. Вероятно, это было то кофе, которое шло через Советский Союз в Германию перед войной. Оно осело в тех местах, где его застала война. Мы его покупали в большом количестве и даже привезли в Москву.

Кроме того, что мы получали по карточкам, а это был в основном хлеб, мы могли пользоваться ещё столовой, организованной для нас Академией наук. Столовая эта организовывалась несколько раз заново. Менялось помещение, и питание устанавливалось новое. Но каждый раз питание быстро ухудшалось и всегда было почти совершенно отвратительным. Самое лучшее, что я помню в этих столовых, - это так называемый бигорох, т.е. обед, состоящий из горохового супа и гороховой каши.

В питании строго соблюдался табель о рангах. Академики, члены-корреспонденты, доктора, кандидаты - все снабжались по-разному. По этому поводу я помню остроумную шутку А. Д. Александрова. Он говорил так: "Академики - это почтенные, членкоры - это полупочтенные, лауреаты - это полусволочь, остальные - просто сволочь". Согласно этой системе в той самой столовой, где нас кормили бигорохом, была отдельная комнатка для академиков, куда не пускали уже и членкоров. Но это только теоретически. Я часто туда проникал. Удобство заключалось в том, что пальто можно было повесить на стену, а не держать на том стуле, где сидишь. Но иногда эту комнатку контролировали академические дамы и выводили членкоров.

Быт в Казани был тяжёлым не только в вопросах питания, но также и в других. Один из важнейших вопросов - где мыться? - был не прост. В нашей квартире была ванна, но она не работала. Как правило, мы ходили в баню, брали там отдельный номер на всю семью по моей орденской книжке, иначе была огромная очередь. Были периоды, когда мыться в банях не рекомендовалось из-за эпидемии сыпного тифа. Правда, она не была серьёзной, но всё же представляла опасность.

Некоторые институты устроили собственные бани. Так, была баня в институте Капицы. Мы иногда пользовались ею. В нашем институте, конечно, ничего не было, так как наш институт не располагал никакой материальной базой. Мыться дома в кухне, пользуясь маленькой печкой, было трудно и неудобно, но и это приходилось иногда делать. Иногда зимой замерзал водопровод. Тогда приходилось носить воду на пятый этаж из уличной колонки. А иногда замерзала и канализация. Тогда рекомендовалось ходить в уборную в институте.

Были трудности с посудой. Я имею в виду не тарелки, которые мы заменили пиалами, приобретёнными в Казани, а посуду, в которой можно было бы хранить, например, воду, принесённую с улицы. Добыть лишнее ведро было невозможно. В качестве такой посуды, в которой можно было бы хранить жидкое содержимое, кто-то, может быть даже и я, придумал покупать стеклянные шары, предназначенные для осветительных приборов на потолке. Такой шар становился нижним своим краем на консервную банку, а сверху можно было наливать воду. Шар самого большого размера имел вместимость восемь литров. Моя мать пыталась даже солить капусту в таких восьмилитровых шарах. Это привело к беде. Прокалывая капусту, что полагается делать, она проколола четыре шара. Таким образом, пришлось выбросить двадцать четыре килограмма капусты, опасаясь употреблять её.

Но все бытовые трудности были ничто перед той бедой, которая нависла перед моей страной. У нас в квартире не было радиотрансляционной сети, и мы ходили слушать сводки на улицу. Война шла плохо для нас, и у меня не было никакой уверенности, что она благополучно кончится.

Мечта о возвращении в Москву казалась мало реальной, хотя я бережно хранил ключи от квартиры и регулярно выплачивал за неё квартплату. Но были и такие, которые перестали посылать квартплату за свои московские квартиры. Их квартиры были конфискованы и заселены другими гражданами. Я не разделил этой участи. В мрачные минуты моя жена Тася злобно издевалась над моими мечтами о возвращении в Москву, над хранением ключей и посылкой квартплаты.

Мрачные мысли о том, что будет с нашей страной и со всеми нами, в случае если война будет проиграна, преследовали меня. Мне казалось, что советскую интеллигенцию в случае проигрыша войны может постичь та же самая участь, которая постигла русскую буржуазию и русскую интеллигенцию после Октябрьской революции: эмиграция или жалкое прозябание в собственной стране.

Во время войны было очень много мрачных моментов. В 1942 году - выход немцев на Волгу, а в 1941 году - 16 октября, когда в Москве многим казалось, что Москва будет сдана врагу в ближайшие дни, так что все бежали из неё сломя голову. Что тогда в действительности произошло, я не знаю. Одна моя партийная приятельница, драпанувшая из Москвы 16 октября, проездом была в Казани и находилась в полном ужасе: она сбежала, а Москва ещё не взята.

Не помню, когда именно, но под Казанью начали рыть противотанковые рвы. Некоторые решили уезжать из Казани дальше на восток. По этому поводу распространялась перефразировка лермонтовских стихов: "Бежать, но куда же? На время - не стоит труда, а вечно бежать невозможно". Страшное впечатление производили те сведения, которые доходили до нас о положении в Ленинграде.

Вот что рассказала мне после войны о ленинградской блокаде, которую она перенесла, та моя ленинградская знакомая, к которой я воспылал нежными чувствами ещё в Болшеве. Она что-то делала, стоя у окна, уронила какой-то предмет на пол и наклонилась. В это время немецкий снаряд ударил в подоконник, взорвался над нею и пробил шарф, которым она была укрыта, но её не зацепил.

Она находилась в блокированном Ленинграде вместе с мужем, маленькой дочкой и родителями мужа. Все они испытывали ужас перед всё возрастающим голодом. Когда блокада была прорвана и была установлена "дорога жизни" через Ладожское озеро, она вместе с мужем и ребёнком решили эвакуироваться, бросив на верную смерть родителей мужа. Когда поезд шёл уже по неблокированной территории, их дочка умерла. На каждой станции входила специальная бригада санитаров, они говорили: "Сдавайте трупы. У кого есть трупы? Сдавайте трупы". Труп ребёнка пришлось сдать, так что она не знала, где похоронена её дочка, и это её угнетало в течение многих лет.

В 1942 году я начал мечтать о том, чтобы съездить в Москву хотя бы на несколько дней. Некоторые математики ездили. Довольно часто ездил С. Л. Соболев, бывший тогда директором нашего института в Казани. Иногда ездил Колмогоров. В одну из таких поездок Колмогоров, оставшись без присмотра Александрова, женился. Вернулся уже женатым.

Ещё до войны, когда мы ездили на Черное море в Батилиман, а там же бывали Александров и Колмогоров вместе, я имел возможность наблюдать, как тщательно Александров следил за Колмогоровым, чтобы он не увлёкся какой-нибудь женщиной. Одно время у Александрова были карбункулы на животе во время пребывания в Батилимане, и он по этому поводу не ходил на ужин. Колмогоров приходил один, оставался с одной молодой девушкой. После двух или трёх таких вечеров Александров пришёл вместе с ним и после ужина строго сказал ему: "Ну, Андрей, пошли домой". Колмогоров послушался.

Я несколько раз обращался к Соболеву с просьбой дать мне командировку в Москву, мотивируя это желание тем, что у меня в Москве остались оттиски и рукописи, нужные мне для работы, но всегда получал от Соболева отказ. Потом я нашёл разумное объяснение этим отказам. Дело в том, что фонды на командировки в Москву были ограничены и Соболев использовал их сам, а предложить мне ехать без командировочных он не решался. Тогда я обратился с просьбой к вице-президенту Орбели, и он разрешил мне поехать в Москву, предупредив меня только, что моя командировка не будет оплачена. Всё должно происходить за мой счёт. Однако разрешение на поездку в Москву было получено!

Как раз в это время, в ноябре, должна была состояться сессия Академии наук в Свердловске. Мы её нарекли обжорной сессией. На неё я поехал с женой. Было решено, что из Свердловска мы поедем прямо в Москву, не останавливаясь в Казани. Так и сделали. Сама поездка в Свердловск и пребывание в Свердловске были очень интересными.

В поезде нашим соседом оказался профессор А. Я. Хинчин. Он оказался очень милым, общительным человеком. Много рассказал о себе, главным образом о своём психическом заболевании. Рассказал, как обычно он чувствует неотвратимо приближающийся к нему приступ психоза и ничего не может с этим сделать. Уже после окончания войны в Москве Хинчин умер в состоянии психоза. Когда кто-нибудь пытался разговаривать с ним, Хинчин говорил: "Как я могу разговаривать, ведь я знаю, что я умираю".

Другой тяжело психически больной математик был И. И. Привалов. В начале войны у него возникла мания, согласно которой он был причиной войны. Он даже пытался покончить жизнь самоубийством, чтобы прекратить войну. Но умер естественной смертью.

Не помню, в чём заключалась научная сторона Свердловской сессии. Основное впечатление осталось от того, что нас в Свердловске обильно и вкусно кормили. Я не мог съесть всего того, что имел право есть, опасаясь заболеть и потерять возможность есть. Я помню, что в тарелку гречневой каши я клал сто граммов сливочного масла. До пирожных я никогда не мог добраться, опасаясь переесть. На предыдущей аналогичной сессии одна жена академика умерла от переедания. Во время этой ноябрьской сессии в Свердловске там находился Московский государственный университет в эвакуации, который первоначально был эвакуирован в Ашхабад, а потом переведён в Свердловск. Там я встретился с профессором В. В. Степановым. Он был совершенно голодный и говорил о себе так: "Я - голодный человек". Уезжая из Свердловска, мы везли с собой пирожные и плюшки, которые передали на Казанском вокзале моей матери, проезжая через Казань.

И вот я в Москве! Помню, с каким огромным волнением входил я в свою московскую квартиру. Московская квартира оказалась в полном порядке. При отъезде мы должны были оставить запасные ключи в домоуправлении. Домоуправление внимательно наблюдало за состоянием квартир. Так, например, окна были заклеены, чтобы зимой не было слишком холодно. Квартира слегка отапливалась, был газ, работал лифт, водопровод. Всё это меня совершенно поразило.

В Москве мы пробыли около месяца. Так как было холодно, то было проведено следующее мероприятие. Из текстильных трубок был составлен длинный шланг, и газовая горелка была проведена в ту комнату, в которой мы жили, так чтобы её можно было отапливать газом. Это была общепринятая тогда система отопления газом отдельных комнат. Она была, конечно, очень опасной, можно было отравиться, но ею все пользовались. Не помню, что я делал в Москве. Помню только, что где-то добыл пишущую машинку и писал своей матери длинные обстоятельные письма (помимо занятий математикой) почти каждый день. Вообще во время войны писание писем занимало огромное место в моей жизни. Все мои друзья были разбросаны по различным частям Советского Союза, и со всеми я переписывался.

Жизнь в Казани не была переполнена одними только трудностями и тяжкими переживаниями. Было и много хорошего. Прежде всего, я успешно занимался математикой, но об этом позже. Я гораздо больше общался, чем это было в Москве, с сотрудниками Академии наук, так как все мы жили не очень далеко друг от друга. Общение доставляло, в основном, мне большую радость. Среди лиц, с которыми я часто встречался, были Александров, Колмогоров, Люстерник, Ландау, Лифшиц. Общение со всеми ними было очень интересным и привлекательным для меня.

Но были и исключения. Назову прежде всего Гельфонда. Он эвакуировался в Казань гораздо позже нас и пережил в Москве несколько реальных немецких налётов, которые, по-видимому, произвели на него подавляющее впечатление. По прибытии в Казань он однажды посетил меня. Пробыл у меня часа два или три. За всё это время я не мог вытянуть из него почти ни одного слова. Так что он навёл на меня безумную скуку. Гельфонд был знаменит значительным числом жён и разводов. Но, что несколько необычно, инициаторами разводов были жёны, а не он. Ландау утверждал, что жены сбегали от Гельфонда, не перенося той страшной скуки, которая от него исходила. После его визита к нам я уже старался избегать общения с ним. Зато часто встречался с его отцом, который был милый и приятный человек.

Испортились у меня отношения также с Плеснером, который до войны был моим другом. Причиной этой порчи было проживание в одной квартире. У нас с Плеснером происходило множество мелких конфликтов. Об одном из них расскажу. В наших комнатах была общая печь, выходящая в обе комнаты. Нужно было установить ту долю дров, которую должны были вносить мы, с одной стороны, и Плеснер, с другой стороны. Плеснер заявил, что, поскольку печь греет его комнату гораздо сильнее, чем нашу, его доля должна быть меньше. А я имел противоположную точку зрения. Мне удалось преодолеть его сопротивление только после того, как я заявил, что если он так будет себя вести, то я поставлю в своей комнате отдельную печь и не буду топить общую совсем.

Математический институт помещался в здании Казанского университета и занимал небольшое помещение. Рядом с этим помещением была отделена квартира академику Чудакову, который занимал в Академии какой-то ответственный пост, кажется вице-президента. А уборная от этой квартиры выходила в Математический институт, но запиралась ключом, который находился у Чудакова. Это дало повод Люстернику сострить. Он дал новое название нашему институту: математический институт имени Стеклова при уборной академика Чудакова.

В институте происходили заседания, на которых председательствовал С. Л. Соболев, бывший тогда директором института. Его поведение как председателя было несколько забавным. Если к назначенному времени заседания Совета кто-нибудь опаздывал, Соболев объявлял заседание закрытым. А когда опоздавший приходил, он говорил ему: "Вот видите, из-за Вашего опоздания я отменил заседание Совета. В следующий раз я лишу Вас продовольственных карточек за опоздание". Этого он сделать, конечно, не мог. И тут же объявлял, что заседание заново открывается. Своим вздорным поведением на посту директора Соболев так всем надоел, что, когда мы вернулись в Москву, мы постарались от него избавиться и добились того, чтобы на этот пост вернулся обратно И. М. Виноградов.

В институте велось несколько семинаров. В одном из них я участвовал. Его вёл Н. Г. Чеботарёв. Семинар был посвящен изучению квазиполиномов. Выяснялось, при каких условиях все нули квазиполинома имеют отрицательные действительные части. Чеботарев решал эту задачу как-то очень сложно, не выходя в область комплексного переменного, и не получил общих результатов. Я решил эту задачу совершенно полно, выйдя в плоскость комплексного переменного. Это была одна из моих хороших работ, которая впоследствии приобрела довольно широкую известность.

В Казани я много и регулярно занимался математикой. Лекций я не читал, заседаний было мало, делать было нечего. Я занимался математикой. Делал это с большим увлечением, стоя в очередях за пищей и за деньгами в банке и в других местах, а также сидя дома. Я даже завёл такой порядок, которого раньше в моих занятиях математикой ещё не было. Я вставал вовремя, завтракал и после завтрака начинал заниматься математикой до самого обеда. После обеда отдыхал некоторое время и после этого опять продолжал заниматься до вечера.

Если во время занятий кто-нибудь приходил к нам и мне приходилось общаться с ним, у меня было ощущение физической боли, вызванное необходимостью оторваться от занятий, чего я всё-таки сделать не мог. Я разговаривал и в то же время продолжал думать. Раньше в Москве я никогда так регулярно и систематически не занимался. В Москве очень часто занимался по ночам, но в Казани этого не было. Темой моих занятий были прежние топологические задачи теории гомотопий.

В Казани я получил ряд новых результатов. Кроме того, я занялся двумя совсем новыми для меня вопросами анализа. Уже упомянута была работа о нулях квазиполиномов, и ещё я занялся изучением эрмитовых операторов в гильбертовом пространстве с индефинитной метрикой. Это уже был функциональный анализ, которого раньше я не знал. Так что мне пришлось его довольно тщательно изучать. Полученный результат также в какой-то степени приобрёл широкую известность. Позже ряд математиков стал заниматься в том же направлении, и по этому поводу были написаны даже целые книги.

Таким образом, пребывание в Казани не было бесплодным в смысле математической деятельности. В Казани же я занимался оформлением для печати, т.е. писанием, своих ранее полученных результатов. Я писал рукопись на машинке, а затем Тася вписывала формулы.

Назад Дальше