Куперник Дни моей жизни и другие воспоминания - Татьяна Щепкина 5 стр.


Мама с ее добротой готова была стать настоящей матерью бедным крошкам. Но разбитое никак не могло склеиться. Характер отца не дал ему осуществить благих намерений. Он быстро опять увлекся какой-то артисткой, стал пропадать из дома; мамино существование было неприглядно, самолюбие ее страдало, даже ее солнечная натура не выдерживала. Я часто видела ее заплаканной, часто скрывалась в свою комнату, заслыша сердитые ноты в голосе отца и ее повышенный голос. В доме у нас было нехорошо и неуютно. Аля жалась к маме, маленькие девочки льнули ко мне. Отец, видя, что мама страстно любит Алю, подчеркивал холодность к ней и ласковость ко мне. Я чувствовала, что эта ласковость не столько относится ко мне, сколько проявляется в пику маме, - и не радовалась ей. А мама все больше сердилась на меня, точно я была виновата в папином обращении. Я уходила в себя, становилась не по летам замкнута и угрюма: оттаивала только тогда, когда детишки ко мне ластились, особенно маленькая Ася, из жалкого заморышка ставшая очаровательным кудрявым ребенком. Зиму и лето прожили мы так, потом настала для меня самая страшная минута: мама решила окончательно уехать в Москву, но при этом я с ужасом узнала, что меня она оставляет у отца.

Я понимаю теперь, что мать моя со своей точки зрения поступала благоразумно: она знала, что отец все же любит меня, не обидит, даст мне хорошее образование… Но тогда-то мне до этих резонов мало было дела. Я продолжала любить маму страстно, не смея ей высказывать своей любви, так как видела, что она все больше от меня отходит. И для меня мысль расстаться с ней была ужасна, а еще ужаснее то, что я понимала, знала: что с Алей она не рассталась бы ни за что в мире, ни из-за чего на свете, а со мной - могла. Сначала я плакала и умоляла не оставлять меня в Киеве, взять с собой, потом, как всегда, примирилась с неизбежным. И только надолго окаменело мое сердчишко. Я себе сказала: "Меня никто не любит, и я не буду любить никого".

И правда: я думаю, редко двенадцатилетний ребенок был так одинок, холоден и нелюбящ, как я. Но в глубине где-то все во мне рвалось к любви. Мне она была нужна, как голодному хлеб, и я какие-то жалкие кусочки ее урывала, как могла: в страстных поцелуях, которыми осыпала крошку Асю, укладывая ее спать, в ласковой воркотне 70-летней кухарки Татьянушки, которая в 5 часов утра водила меня с собой на базар и приучала ставить хлебы. Выходило так, что по большей части те, кто бы должен был любить меня, - не любили, а какие-то случайные крохи выпадали мне на долю, и я питалась ими - и не умерла с голода.

А позднейшая жизнь вознаградила меня сторицей.

После отъезда мамы я на несколько лет перешла в ведение отца.

Я прерву рассказ о моем детстве, чтобы рассказать о моем отце. Он стоит этого. Часто он в шутку говорил: "Надо быть очень осторожным в выборе своих родителей". Не могу сказать, чтобы я осторожно выбрала себе отца как отца: но человек он был выдающийся, и у меня о нем осталась светлая память.

Мой отец

Отец мой родился 30 сентября 1845 года в г. Вильно, в почтенной еврейской семье. Потом его родители перебрались в Киев, где он и окончил гимназию, а потом поступил в университет - 15-ти лет от роду. Уже кончая университет, он написал какое-то сочинение, после которого в Киевском университете ему стало слишком жарко, и он переехал в Москву, где и окончил в 19 лет Московский университет. Уехал он из родительского дома не без удовольствия. Дед мой был прекрасный человек, мягкий, гуманный, по тому времени хорошо образованный и культурный. Что странно для той поры - он был совершенный атеист, что уживалось в нем с мудрой добротой, часто свойственной лучшим людям его расы. Но бабушка - красивая, властная женщина - отличалась ужасным характером и делала жизнь дома невыносимой как мужу, так и детям. Бедный дедушка в течение всей своей долгой жизни лелеял как неисполнимую мечту желание разойтись с ней, постоянно собирался, наконец, сделать это - и так и не решился до конца дней своих, проживя с бабушкой около пятидесяти лет в подчинении ей и в отчаянии от полного несходства их характеров, убеждений и вкусов…

Отец по окончании университета остался в Москве и начал адвокатскую деятельность совместно с А. И. Урусовым, Ф. Н. Плевако и т. д. и сразу выделился. Вскоре выступил в политических процессах - Нечаевском и процессе 63-х, где занял выдающееся положение. Дедушка мечтал женить его по своему выбору, делал для этого всякие шаги, посылал его в Париж "смотреть невесту" и писал ему трогательно-старомодные письма, уговаривая порадовать отца… Отец в Париж съездил, кроме невесты, очевидно, смотрел там на многих женщин… Вернулся в Москву - и вскоре как громом поразил деда известием, что принимает православие и женится на моей матери. Для дедушки это было ударом. Он смотрел на переход в православие как на измену - не религиозным убеждениям, которых не признавал, но убеждениям политическим, уступку темным силам. Письма его полны чисто библейских сетований по поводу этого, тем более что семейная жизнь отца не наладилась и он разошелся с моей матерью. Но в конце концов дедушка примирился с произошедшим и даже меня полюбил, тогда как бабушка всю жизнь меня недолюбливала как "Щепкинское отродье". Отец из Москвы переехал в Киев, затем в Одессу и стал наиболее популярным и любимым на юге защитником. Женат он был еще два раза и сам про себя любил шутить, что он "от разных матерей нажил сорок дочерей".

Я "познакомилась" с моим отцом уже большой девочкой и навсегда сохранила к нему отношение как к чему-то не повседневному в моей жизни и незаурядному: да, в сущности, всегда и везде все так к нему относились.

* * *

Мой отец…

Невысокого роста, плотный, коренастый человек, несмотря на это, очень ловкий и легкий в движениях. Крупные черты лица; "заливчики" у и без того высокого лба. Умные, очень близорукие глаза. Всегда в пенсне или очках. Из-под небольших усов виден красивый, характерно очерченный рот. Волосы и усы темно-русые. Весь он по-мужски - не чрезмерно, но по-настоящему - элегантен, до чрезвычайности чистоплотен и аккуратен. От него пахнет хорошим табаком и неизменно "Ландышем" Лозе. Он некрасив: но когда с ним говорят, то об этом совершенно забывают. У него приятный, спокойный баритон, необычайно правильная и ясная дикция и очаровательная улыбка.

Главное отличительное свойство моего отца было то, что, куда бы он ни попал, он совершенно помимо воли, без всякого старания делался тем центром, вокруг которого группировалось все остальное. Даже там, где никто не знал, что это киевская знаменитость, адвокат Куперник, например, в вагоне во время долгих поездок, - через какой-нибудь час все обращались к нему первому, слушали его и чувствовали к нему тот повышенный интерес, который вызывает только исключительное явление.

В человеческом оркестре есть люди, словно самой судьбой предназначенные на роли "первых 60-ти скрипок". Вот такой первой скрипкой был мой отец. При этом он был человек большой скромности и недоверия к себе. Я никогда не замечала в нем черты - особенно антипатичной во многих "знаменитостях" и "известностях" - любования собою. Каждый свой успех или удачу он принимал как неожиданность, каждую неудачу - как естественную вещь. Учился и совершенствовался до самой смерти. И никогда не знал зависти ни к кому. Я часто спрашивала себя: чем объяснить то, что в обществе наряду с красивыми, молодыми людьми, за одним столом с кумиром киевской публики - тенором, миллиардером-набобом и другими "украшениями общества" у всех глаза и уши были только для него, его одобрения искали, добивались как чести сидеть рядом с ним, кокетничали… Я пришла к тому выводу, что это вызывалось одним свойством отца: он страстно сам интересовался жизнью и людьми во всех их проявлениях. Для него не было ненужного человека, неинтересной женщины. И, чувствуя к себе такое внимательное, заинтересованное отношение, люди и сами оживлялись и выявляли свои лучшие стороны.

Успех его у женщин был большой. Я часто слышала: "Противостоять Льву Абрамовичу не может никакая женщина". А ведь был он совсем не красив, хороши у него были только руки да редкая, но прелестная улыбка и вообще рот. Но он был всегда влюблен - в ту женщину, с которой разговаривал в данную минуту. При этом он так умел ей "рассказать" и объяснить ее самое, что дурнушка начинала чувствовать себя очаровательной, глупенькая - остроумной и т. д. Ведь людям во взаимоотношениях, в сущности, интересно то, как они отражаются в новом зеркале. Зеркало, которое подносил отец женщине, было всегда благожелательно, и чувство невольной благодарности, верно, бессознательно влекло их к нему. Так или иначе, это его свойство очень печально отражалось на его семейной жизни. Только его последняя жена, на которой он женился уже немолодым, сумела по-настоящему привязать его к себе.

Не менее сильно влекло к нему и мужчин и, пожалуй, по аналогичным причинам. Как он умел в женщине вызвать "вечно женственное" начало, так в мужчине он умел вызывать "вечно человеческое". Его общественное благородство всегда будило ответное чувство. Мне случалось общаться с его товарищами, особенно с младшими: они говорили, что он для них всегда был "светочем". К каждому его слову прислушивались. В общественном значении он был большой силой. Отмечали и его редкую доброжелательность к людям: он умел радоваться чужому успеху не меньше, чем своему, и любить чужой талант не меньше, чем свой.

Где бы и когда бы ни зашел разговор об отце - и раньше, и теперь, когда его давно нет на свете, - первое, что о нем говорят: "Какой остроумный был человек! Какой блестящий собеседник!" И после этого - особенно если это происходит в кругу юристов - начинают вспоминать какие-то анекдоты, остроты и крылатые слова из его судебных речей и пр. Но я должна сказать, что большинство из них - апокрифы: ему приписываются почти все судебные и судейские анекдоты "от Ромула до наших дней".

Правда, отец был исключительно блестящий и остроумный оратор, его речи искрились чисто гейневским юмором (недаром Гейне был одним из его любимых писателей), а его умение допрашивать свидетелей считалось классическим, и часто своим тонким сарказмом он просто уничтожал прокурора. Но остроумие его было недешевого свойства. Как писал об отце один видный критик, "у него был великий дар: остроумие идеи. Идея сама по себе великая вещь, но без атрибута остроумия она всегда элементарна и производит впечатление заезженной истины. Для ее победы необходимо, чтобы она язвила, чтобы она колола, чтобы она смеялась зло над старыми понятиями и пережитками".

Отец пользовался своим остроумием как оружием против всякого зла, произвола и насилия: никогда он не употреблял его для издевательств над беззащитными. Не только его судебные речи, но и беседа его была всегда полна интереса, необычайно изящна, оживлена тонкими сопоставлениями, яркими образами, цитатами из любимых его писателей, которых он знал неисчислимое количество. Шутил он всегда серьезно, не подчеркивая смехом своей шутки и предоставляя слушателю самому ее разгадать и понять. Но суждение об отце как исключительно об остроумном человеке и юмористе грешит односторонностью. Правда, он умел блестеть и играть, как бокал шампанского, он поражал впервые встречавшихся с ним людей прежде всего этим свойством; но глубина его, открытая хорошо знавшим его, была другая: сосредоточенная, упорная мысль о правде, справедливости и свободе заполняла его всецело, и много печали таил он под своей шуткой, а иногда и открывал при помощи этой же шутки.

Его судебные речи, к сожалению, почти не сохранились в печати или рукописи, так как он обыкновенно говорил их по вдохновению, пользуясь краткими, ему одному понятными конспектами, набросанными карандашом на любом клочке бумаги. Но когда идет речь о его судебных выступлениях, для меня самым характерным для отца и светлым для его памяти является та его речь - состоявшая всего из нескольких слов, - которая вызвала в Москве целую бурю и чуть не подвергла его дисциплинарному взысканию. Он был назначен защищать убийцу четырех человек, и после циничного и зверски-равнодушного рассказа убийцы о том, как он совершал преступление, отец, тогда совсем юный адвокат, поднялся и сказал только: "Да совершится правосудие". Отцу грозило запрещение адвокатской практики, суровая мера, применявшаяся в отношении недобросовестных адвокатов. Он в свое оправдание искренно сказал: "Я человек. Меня охватило такое негодование, что я мог обратиться только с призывом к правосудию. Если тут есть вина - карайте меня". Совет Московский решил не подвергать его взысканию и вызвал большое негодование Петербургского Совета.

У нас с отцом отношения были очень оригинальные. Ребенком я его видела редко. Он представлялся мне загадочным и интересным существом; когда я переехала в Киев, мне трудно было реализовать, что это мой отец, привыкнуть к нему. Отчасти виной этому было его почти постоянное отсутствие из дома, отчасти - его обращение со мной: он всегда говорил со мной как со взрослой, с равной, приучил меня рано смотреть на себя как на большую и предоставлял мне небывалую самостоятельность - вплоть до разрешения самой себе выбирать учительниц. Но иногда вдруг вспоминал про отцовские обязанности, и всегда для какого-нибудь запрета, под влиянием чьих-нибудь увещаний. Это выбивало меня из колеи и нарушало спокойствие отношений. Но когда, с восемнадцати лет, я встала на ноги и начала жить самостоятельно, отдельно, между нами завязались дружеские отношения, прочные и не порывавшиеся до его смерти. Мы были друзьями, и при этом всегда интересными друг для друга. В характере, в складе ума, во вкусах у нас было много общего. Мы с ним могли не видеться годами, а встретившись, начать говорить об одном и том же.

"Заговориться" мы с ним умели до того, что раз, когда я провожала его на Курский вокзал, мы, приехав за час до отхода поезда, пропустили его, и отцу пришлось остаться в Москве лишний день.

Ни одна отрасль искусства не была чужда отцу. Он страстно любил музыку. Еще в молодости, в Москве, он сблизился с Рубинштейном и с П. И. Чайковским, с которым его связывала долголетняя дружба. Певица Евлалия Кадмина, послужившая Тургеневу прототипом Клары Милич, была дружна с ним. Одним из его лучших друзей был виртуоз-скрипач Адольф Бродский (поселившийся впоследствии в Англии). В доме у нас в Киеве всегда бывали певцы, музыканты, устраивали квартеты и пр. Играли "Крейцерову сонату" Бетховена, "Трио" Чайковского. Сам отец не играл, но слух у него был абсолютный. Целые партитуры, целые оперы он мог напевать и насвистывать наизусть. Поправлял певцов, когда они ошибались на полтона, а как-то, помню, на одном вечере в артистическом кружке он, расшалившись, вскочил на дирижерское место, схватил палочку и продирижировал до малейшей нотки точно какой-то вальс. Музыка для него значила больше, чем для иного артиста. Не могу не вспомнить, как на симфоническом концерте после окончания 9-й симфонии Бетховена мы с ним взглянули друг на друга - и увидали, что у обоих на глазах слезы, и папа сказал мне: "Когда я слушаю 9-ю симфонию, у меня всегда такое чувство, точно мне сказали что-то очень важное, что знаю я один…"

Помню, как-то раз, узнав, что я еду на лето в Финляндию, он написал мне: "Достань и заставь кого-нибудь спеть тебе романс Глинки "Финский залив".

Благодаря этому я действительно в белую ночь на берегу Финского залива испытала незабываемое впечатление.

Да, ему даны были "уши, чтоб слышать, и глаза, чтобы видеть". Он любил театр, много писал о нем. В его бытность председателем Литературно-артистического кружка в Киеве у него начали свою деятельность и талантливая Лешковская, и изящная Потоцкая, которых он выбрал и угадал еще ученицами. Играл он и сам, особенно любил роль Подколесина в "Женитьбе" Гоголя.

Литература, конечно, играла в его жизни огромную роль. Знал он великолепно и русскую, и иностранную. У него была прекрасная библиотека в несколько тысяч томов (после его смерти вдова пожертвовала ее в Киевский университет), и, я думаю, в ней не было ни одной непрочтенной им книги. Он боготворил Пушкина и особенно любил Гоголя, Щедрина, Гейне и Берне - дух сатиры был свойственен ему. В отдельном шкафчике особое место занимал у него запрещенный в то время Герцен, в красном сафьяновом переплете, с невероятными трудностями перевезенный из-за границы и с детства внушавший мне - может быть, благодаря особому шкафчику - большое почтение, даже пока я и не прочла его. Отец мой читал так много и легко, что для него в этой области ничто не казалось невозможным. У меня сохранился перечень тех книг, которые он советовал мне - тогда 17-летней девочке - прочесть, если я хочу серьезно заняться литературой. Я недавно перечитала его - и невольно улыбнулась: во всю жизнь мне всего не перечесть, а он еще советует "читать с толком и внимательно": тут и Шекспир, и Шиллер, и Платон, и Спиноза, и Фурье, и т. д. А он именно в таком возрасте их и читал, поступив в университет в 15 лет.

Моей литературной деятельностью отец живо интересовался. Читал все, что выходило моего, много писал мне о моих вещах. Первые годы, когда я вся еще находилась под влиянием "искусства для искусства", он старался направить меня иначе. Предлагал мне разные волновавшие его темы, непосильные для такого юного автора (я начала печататься очень рано - с 16 лет): то советовал мне взяться за расшифровку щедринских произведений, то за биографию Гаршина. Вот одно из его писем, характерное для него:

"Многое имею тебе сказать, что стоило бы поместить в твою литературу", как выражается мой друг Хлестаков. Социал-демократическое движение, в связи с женским, это если не религия, то содержание и задача ближайшего будущего". (Писано больше 25 лет назад.) "Оно существует в явной форме здесь (писал он из-за границы), а в тайной, латентной и потенциальной - и у нас. Пока мы лишены свободы слова и сходок, беллетристика и адвокатская трибуна - единственные проводники этих живых и живительных начал в русскую жизнь. Кому, как тебе, дан талант писательский, тому не нужно откладывать заботы об этой "злобе века". У меня есть масса мыслей по этому поводу: кое-что я стараюсь проводить в своих защитах и достигаю с присяжными иногда изумительных результатов. А тебе можно еще больше сделать. Нужно только проникнуться и пропитать свои писания живым духом борьбы с современным, военно-капиталистическим, человеконенавистническим и колдовским порядком вещей".

Дальше он писал мне (по поводу моих тревог за мужа, которому предстояла мобилизация как запасному в японскую войну):

Назад Дальше