XVI
Корявый мужичонка в малиновой рубахе поймал Вершинина за полу пиджака и, отходя в сторону, таинственно зашептал:
- Я тебя понимаю. Ты полагаешь, я балда балдой. Ты им вбей в голову, поверют и пойдут!.. Самое главное - в человека поверить…
- Человек бывает разный, - сказал Вершинин, - а правда одна…
- Советская? - подхватил корявый мужичонка.
- Другой не ищем.
- А я какую ищу?.. Ту же самую! Чтоб той правде человек вровень был. Я тебя считаю ей вровень, Никита Егорыч! Я считаю, ты им, мужикам-то, правду во всей красе разъяснить можешь.
- Хочу, да трудно, - сказал Вершинин. - Неученой я. Мало в городе я жил… Встречался я там с настоящим человеком - Пеклеванов, Илья Герасимыч, председатель ревкома… да мало… учиться нам надо, ох, как еще учиться…
- Обучимся!
И мужичонка по-свойски хлопнул Вершинина в плечо:
- Обучимся, Никита Егорыч.
- Знаю.
Тело у Вершинина сжималось и горело. Лег под телегу, пробовал уснуть и не мог.
Вскочил, туго перетянул живот ремнем, умылся из чугунного рукомойника согревшейся водой и пошел сбирать молодых парней:
- На ученье айда. Жива-а!..
Парни с зыбкими и неясными, как студень, лицами сбирались послушно.
Вершинин выстроил их в линию и скомандовал:
- Смирна-а!.. - И от крика этого почувствовал себя солдатом. - Равнение на-право-о!..
Вершинин до позднего вечера учил парней. Парни потели, злобно проделывая упражнения, посматривали на солнце.
- Полуоборот на-алева-а!.. Смотри. К японцу пойдем!
Один из парней жалостно улыбнулся.
- Чего ты?
Парень, моргая выцветшими от морской соли ресницами, сказал робко:
- Где к японсу? Свово б не упустить. У японса-то, бают, мо-оря… А вода их горячая, хрисьянину пить нельзя.
- Таки же люди, колдобина!
- А пошто они желты? С воды горячей, бают?
Парни захохотали.
Вершинин прошел по строю и строго скомандовал:
- Рота-а, пли-и!..
Парни щелкнули затворами.
Лежавший под телегой мужик поднял голову и сказал:
- Учит. Обстоятельный мужик Вершинин-то… Другой ответил ему полусонно:
- Камень, скаля… Большим комиссаром будет.
- Он-то? Обязательна.
Прапорщик Обаб
XVII
Казак изнеможенно ответил:
- Так точно… с документами…
Мужик стоял, откинув туловище, и похожая на рыжий платок борода плотно прижималась к груди.
Казак, подавая конверт, сказал:
- За голяшками нашли!
Молодой крупноглазый комендант станции, обессиленно опираясь на низкий столик, стал допрашивать партизана:
- Ты… какой банды?.. Вершининской?..
Капитан Незеласов, вдавливая раздражение, гладил ладонями грязно пахнувшую, как солдатская портянка, скамью комендантской и зябко вздрагивал. Ему хотелось уйти, но постукивавший в соседней комнате аппарат телеграфа не пускал.
"Может… приказ… может…"
Комендант, передвигая тускло блестевшие четырехугольники бумажек, изнуренным голосом спросил:
- Какое количество?.. Что?.. Где?..
Со стен, когда стучали входной дверью, откалывалась штукатурка. Незеласову казалось, что комендант притворяется спокойным.
"Угодить хочет… бронепоезд… дескать, наши…"
А у самого внутри такая боль, какая бывает, когда медведь проглатывает ледяшку с вмороженной спиралью китового уса. Ледяшка тает, пружина распрямляется, рвет внутренности - сначала одну кишку, потом другую…
Мужик говорил закоснелым, смертным говором и только при словах: "Город-то, бают, узяли наши" - строго огляделся, но опять спрятал глаза.
Румяное женское лицо показалось в окошечке:
- Господин комендант, из города не отвечают.
Комендант сказал:
- Говорят, не расстреливают - палками…
- Что? - спросило румяное лицо.
- Работайте, вам-то что! Вы слышали, капитан?
- Может… все может… Но ведь я думаю…
- Как?
- Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только…
- Нет, не думаю. Хотя!..
Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подоконник свое тело, сказал громко:
- Капитан, арестованного прихватите!
Рыжебородый мужик сидел в бронепоезде неподвижно. Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.
Один солдат приказал до расстрела:
- А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.
Обвыклым движением мужик сдернул сапоги.
Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.
Обаб принес в купе щенка - маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.
- Зачем вам? - спросил Незеласов.
Обаб как-то не по-своему ухмыльнулся:
- Живность. В деревне у нас скотина. Я - уезда Барнаульского.
- Зря… да, напрасно, прапорщик.
- Чего?
- Кому здесь нужен ваш уезд? Вы… вот… прапорщик Обаб, да золотопогонник и… враг революции. Никаких.
- Ну? - жестоко проговорил Обаб.
И, отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:
- Как таковой… враг революции… выходит, подлежит уничтожению. Уничтожению!
Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:
- Ерунда! Мы их в лапшу искрошим!
На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.
Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон слабо вошел хилый, больной ветер и слегка освежил лица. Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных, немощных листьев с кленов.
Тоскливо пищал щенок.
Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо, по-женски ругался. У солдат были вялые длинные лица, и капитан брызгал словами:
- Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..
Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то не признававший дисциплины тихо скулит у пулеметов, у орудий.
Они торопливо оглядывались.
Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам к востоку, к городу, к морю.
XVIII
Син Бин-у направили разведчиком.
В плетенную из ивовых прутьев корзинку он насыпал жареных семечек, на дно положил револьвер и, продавая семечки, хитро и радостно улыбался.
Офицер в черных галифе с серебряными двуполосыми галунами, заметив радостно изнемогающее лицо китайца, наклонился к его глазам и торопливо спросил:
- Кокаин есть?
Син Бин-у плотно сжал колпачки тонких, как шелк, век и, точно сожалея, ответил:
- Нетю!
Офицер строго выпрямился:
- А что есть?
- Семечки еси.
- Жидам продались, - сказал офицер, отходя. - Вешать вас!
Тонкогрудый солдатик в голубых обмотках и в шинели, похожей на грязный больничный халат, сидел рядом с китайцем и рассказывал:
- У нас в Семипалатинской губернии, брат китаеза, арбуз совсем особенный, китайскому арбузу далеко.
- Шанго, - согласился китаец.
- Домой охота, а меня к морю везут, видишь?
- Сытупай.
- Куда?
- Домой.
- Устал я. Повезут - поеду, а самому идти - сил нету.
- Семичика мынога.
- Чево?
Китаец встряхнул корзинку. Семечки сухо зашуршали, запахло золой от них.
- Семечики мынога у русика башку. У-ух… Шибиршиты…
- Что шебуршит?
- Семичика, зелена-а…
- А тебе, что же, камень надо, чтоб в голове-то лежал?
Китаец одобрительно повел губами и, указывая на серый френч проходившего плоского офицера, спросил:
- Кто?
- Капитан Незеласов это, китаеза, начальник бронепоезда. В город требуют поезд, уходит. Перережут тут нас партизаны-то, а?
- Шанго… Пу шанго…
- Для тебя все шанго, а мы кумекай тут!
- Русоглазый парень с мешком, из которого торчал жидкий птичий пух, остановился против китайца и весело крикнул:
- Наторговал?
Китаец вскочил торопливо и пошел за парнем.
Бронепоезд вышел на первый путь. Беженцы с перрона жадно и тоскливо посмотрели на него, зашептались испуганно. Изнеможенно прошли казаки. Седой длиннобородый старик рыдал возле кипяточного крана, и когда он вытирал слезы, видно было - руки у него маленькие и чистенькие.
Солдатик прошел мимо, с любопытством и скрытой радостью оглядываясь, посмотрел в бочку, наполненную гнило пахнущей, похожей на ржавую медь водой.
- Житьишко! - сказал он любовно.
Китаец в гаолянах говорил что-то шепотом русоглазому парню.
XIX
Ночью стало совсем душно. Духота густыми, непреодолимыми волнами рвалась с мрачных чугунно-темных полей, с лесов, и, как теплую воду, ее ощущали губы, и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой, как мокрая глина, тоской.
Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу - тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно, жалко ревет.
А сзади наскакивают горы, лес. Наскочат и раздавят, как овца жука.
Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщового мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри попрежнему был жар и голод.
Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, смущенно докладывая:
- С городом, господин прапорщик, сообщения нет.
Обаб молчал, хватая корзину, и узловатыми пальцами вырывал хлеб и, если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривая затем прочь.
Спустив щенка на пол и следя за ним мутным, медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.
Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь, точно заклепывали…
У себя в купе, жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:
- Прорвемся… к черту!.. Нам никаких командований… Нам плевать!..
Но так же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд - и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников, и так же, забитый полями, ветром и морем, жил на том конце рельсов непонятный и страшный в молчании город.
- Прорвемся! - выхаркивал капитан и бежал к машинисту.
Машинист, лицом черный, порывистый, махая всем своим телом, кричал Незеласову:
- Уходите!.. Уходите!..
Капитан, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:
- Вы не беспокойтесь… партизан здесь нет… А мы прорвемся, да, обязательно… А вы скорей… А… Мы все-таки…
Машинист был доброволец из Уфы, и ему было стыдно своей трусости.
Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:
- У красной черты… Видите?
Капитан глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о "красной черте". За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.
Нехорошо пахло углем и маслом.
Вспоминались бунтующие рабочие.
Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам, крича:
- Стреляй!..
Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулемета и выпускали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.
Явился Обаб. Губы жирные, лоб потно блестел. Он спрашивал одно и то же:
- Обстреливают? Обстреливают?
Капитан приказывал:
- Отставь!
- Усните, капитан!
Все в поезде бегало и кричало - вещи и люди. И серый щенок в купе прапорщика Обаба тоже пищал.
Капитан торопился закурить сигаретку.
- Уйдите… к черту!.. Жрите… все, что хотите… Без нас обойдемся. - И визгливо тянул: - Пра-а-порщик!..
- Слушаю, - сказал прапорщик. - Вы что ищете?
- Прорвемся… Я говорю - прорвемся!..
- Ясно. Всего хватает.
Капитан пошел в свое купе, бормоча на ходу:
- А… Земля здесь вот… за окнами… она нас… проклинает, а?..
- Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче!
- Мы, прапорщик, трупы… завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде - прах… Сегодня мы закопали челоовека, а завтра… для нас лопата… да.
- Лечиться надо.
Капитан подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:
- Сталь не лечат, переливать надо… Это ту… движется если… работает… А если заржавела?.. Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а?.. Ошибся, оказывается… Ошибку хорошо при смерти… А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня невеста Варенька… И ногти у нее розовые, Обаб…
Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папироску и тут, не куря еще, начал плевать - сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на одеяло, и когда во рту пересохло, сел на кровать и мутно воззрился на мокрый, живой сверточек, пищавший на полу.
- Глиста!..
XX
На рассвете капитан вбежал в купе Обаба.
Обаб лежал вниз лицом, подняв плечи, словно прикрывая ими голову.
- Послушайте, - нерешительно сказал капитан, потянув Обаба за рукав.
Обаб повернулся, поспешно убирая спину.
- Стреляют? Партизаны?
- Да нет… Послушайте!..
Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты, и мутно глядели глаза, похожие на прорехи в платье.
- Но нет мне разве места… в людях, Обаб?.. Поймите… я письмо хочу… получить. Из дому, ну!..
Обаб сипло сказал:
- Спать надо, отстаньте!
- Я хочу… получить из дому… А мне не пишут!.. Я ничего не знаю. Напишите хоть вы мне его, прапорщик!.. - Капитан стыдливо хихикнул. - А… Незаметно этак, бывает… а…
Обаб вскочил, натянул дрожащими руками большие сапоги, а затем хрипло закричал:
- Вы мне по службе - да! А так мне говорить не смей! У меня у самого… в Барнаульском уезде…
Прапорщик вытянулся, как на параде.
- Орудия, может, не чищены? Может, приказать? Солдаты пьяны, а тут ты… Не имеешь права!
Он замахал руками и, подбирая живот, говорил:
- Какое до тебя мне дело? Не желаю я жалеть тебя, не желаю!
- Тоска, прапорщик… А вы… все-таки человек!
- Жизненка твоя паршивая. Сам паршивый… Онанизмом в детстве-то, а… ишь, ласки захотел…
- Вы поймите… Обаб…
- Не по службе это.
- Я прошу…
Прапорщик закричал:
- Не хо-очу-у!..
И он повторил несколько раз это слово, и с каждым повторением оно теряло свою окраску; из горла вырывалось что-то огромное, хриплое и страшное, похожее на бегущую армию:
- О-о-а-е-ггты!..
Они, не слушая друг друга, исступленно кричали до хрипоты, до того, пока не высох голос.
Капитан устало сел на койку и, взяв щенка на колени, сказал с горечью:
- Я думал… камень… про вас-то… А тут - леденец… в жару распустился!
Обаб распахнул окно и, подскочив к капитану, резко схватил щенка за гривку.
Капитан повис у него на руке и закричал:
- Не сметь!.. Не сметь бросать!
Щенок завизжал.
- Ну-у!.. - густо и жалобно протянул Обаб. - Пу-у-сти-и…
- Не пущу, я тебе говорю!..
- Пу-усти-и!
- Бро-ось!.. Я!..
Обаб убрал руку и, словно намеренно тяжело ступая, вышел.
Щенок тихо взвизгивал, неуверенно перебирал серыми лапками на полу, по серому одеялу. Похож на мокрое, ползущее пятно.
- Вот бедный! - проговорил Незеласов, и вдруг в горле у него заклокотало, в носу ощутилась вязкая сырость: он заплакал.