Сейчас, в чудом вышедшем номере "Истины и Жизни", есть его проповедь о религиозности и вере. Точно то же самое мучает отца Шмемана, и он пишет об этом в дневниках. Они вызвали резкую неприязнь; вызывал и отец Георгий. Обоих обвиняют в неверии или даже в кощунстве, как Христа. Помню, зимой 1998-го мы оба сидим на каком-то помосте с отцом Виктором Мамонтовым, и в нас только что не кидают яйца, как в героев Вудхауза. Было это в Риге, в очередной день рождения отца Александра Меня. Сам он, конечно, тоже не выносил подмен и назвал евангельскую веру – свободной, "такую" -несвободной. Но получилось странно – это запросто вобрал новояз. Механизм – мирской и несложный: ах, надо свободную? Значит, у меня она такая и есть. Ну, как же! Я либерал? Либерал. В штанах и без платка? Естественно. Стихи читаю этакие, а не мещанские? О чем говорить! И так далее.
Слишком все это печально, слишком неподъемно. Много раз отец Георгий подозревал, что отличается не слушаньем Евангелия, а принадлежностью к другому социальному слою. Он каялся, ужасался, сомневался, что-то взрывало эти мысли (скажем, тяжело болел ребенок в больнице), а потом все начиналось сызнова. А как иначе? Остановившись и четко отделив себя от "облегченного благочестия", он заменил бы одним, главным грехом все остальное. И пусть не представляют, что святым это безразлично. Стоикам – да, а святым – посмотрите сами.
Вспомнив, как Великим постом того же, 1998 года отец кричал: "Котлеты буду есть!", расскажу о его вере. Это нелегко и опасно. Кроме того, сам бы он скорее умер, чем стал бы говорить на тему "мой духовный путь". Судить о ней можно по плодам – сколько он всего вымолил, и по его службе. Помните, как он взывал, только что не взлетая? По-гречески это
просто нельзя было вынести, а на многих языках, под Пасху – кто слышал, тот слышал. Он беспрерывно крутился с нами, мы видели "выдох", но ведь был и "вдох" – за дверью, в молитвенном пространстве. Вспомним, как он любил псалмы. Вспомним и то, как он переписывал французскую молитву святой Екатерины Сиенской и стихи Франсиса Жамма, который идет с ослами в рай.
IV Тайна отца Георгия
Казалось бы, жертвы и есть тайна. Это верно, но сейчас я расскажу о другой, посмешнее.
Однажды мы сидели среди зверей. Собака Мартин гуляла по комнате, кошки разлеглись на спинке и ручках кресла. Был редкий случай – Георгий зашел надолго, очень уж он устал. Говорили мы про интеллигентность – кажется, удивлялись, что многие, от "Вех" до Льва Гумилева, связывали это свойство с левыми убеждениями и с плохим воспитанием. Думали-думали, ничего не придумали, но превзошли Солженицына – попытка сосчитать еще живых интеллигентов уподобилась анекдоту про честного еврея: "Абрамович – раз… Ну, хорошо, Абрамович -раз…" – и так до бесконечности. Абрамовичу соответствовали Лихачев и Аверинцев. Отца Георгия можно взять третьим.
Ценным в нашей беседе было одно: мы решили, что примерно к концу 1960-х интеллигенты "по им-принтингу" кончились, перемерли. С тех пор это силою берется, и даже не своей, то есть отошло в разряд религиозных добродетелей. Конечно, мир всегда "учил жить", но хоть немного стеснялся. Скажем, вещали детям одно, советовали и показывали -другое. Когда в 1969 году я вернулась из Литвы, то с удивлением увидела, что авторы статей о почти запретных философах проходят без очереди в столовой. Резко выделялся Аверинцев. Выделялся бы и Валентин Фердинандович Асмус, но он в "Энциклопедии" не бывал, во всяком случае – не обедал.
Что же это, просто воспитанность? Не всякая. Моя бедная мама не считала человеком того, кто сразу нарезает мясо или неправильно знакомится, но была не интеллигентом, а дамой. Кстати, "не считать человеком" или "не подавать руки" в интеллигентский кодекс входит, а вот оборотистость – нет. Блат, "без очереди", проворство интеллигенты презирали. Собственно, презрение и отличает их от христиан.
Возьмем такой пример: в 1920-х годах в столицах высадился "южный десант" (название дал Сергей Васильевич Агапов, директор музея Чуковского) . Молодые люди были набиты знаниями и считали себя интеллигентами, но, чаще всего, ими не были. Некоторые из них ценили Тынянова или Эйхенбаума, а вот те интеллигентами были, это я помню, хотя Тынянова видела только в детстве. Разница – в этой самой оборотистости.
Получается что-то вроде "умственный труд" и особая, подчеркнутая воспитанность, даже деликатность: Федотов дает этот труд и бескорыстие; тогда будет третий признак. Все они были у отца Георгия.
Где же обещанная тайна? Пожалуйста: он вел себя как интеллигент, то есть бескорыстно и вежливо, но от этого настолько отвыкли, что принимали его отношение, а главное – поведение, за личную, особенную любовь. Получалось то, что мы с ним звали (по честертоновскому рассказу) "дырой в стене". Естественно, завидев дыру в стене практичной жесткости, туда кидаются толпы, и стена эта падает, но снова и снова ангелы ее чинят. Теперь решили больше не чинить. Не заподозрите меня в приверженности каббале, но отец Георгий явно и видимо вызволял искры добра. Цадиков в таких случаях держали здесь как можно дольше. Но ведь "у нас" можно делать это и оттуда, тем более что редко кому настолько подходит рай с его зверями и ангелами, как отцу Георгию.
"
V Позор отца Георгия
Теперь напомню, что "мы", как правило, -люди позора. Не грязи, тем более – злобы или той самой аномии, которая цветет "под землей". Это уже отыграли; всем видно, что "выйти за стан" можно не только к Христу. Помню, отец Станислав Добровольские тщетно пытался подсунуть гордым хиппи и буддистам одну францисканскую проповедь. Говорилось там именно это: позор Магдалины и мытаря, но не цинизм саддукея или бесчувственность фарисея. Прошло много лет, и многие увидели, что контркультуре во всех ее изводах свойственно и то, и другое.
Итак, позор. Опять сыграем в "Абрамовича" и найдем одного отца Александра Меня. Кажется, он и впрямь мог ничего не стыдиться. Это редко бывает. Помните, отец Энгус говорит в "Томасине", что Богу остаются такие, как он и Лори. Прибавим патера Брауна и архидиакона у Чарльза Вильямса. Хорошо, это – книги; а в жизни хотелось бы кого-нибудь поприличней. Они есть, в католичестве их больше (конечно, речь идет о тех, кто, по слову отца Евгения Гейнрихса, "все-таки в Бога верит"). Православные должны бы если не гордиться, то – радоваться, что у нас их мало. У одних просто нет никакой своей силы, другие прошли через страшный позор, третьи только что в него вляпались. Евангелие об этом предупредило. Можно сказать, что Спаситель не ведал позора изнутри. Но как же иначе? Зато извне Он познал то, что нам и не снилось.
Перечислять позорные свойства отца Георгия бессмысленно и, к сожалению, опасно. Теперь, в "письменном тексте посмертного бытия", они стали житийными. Иначе и не бывает.
А вот одну притчу расскажу. Слова о письменном тексте написал лет десять назад молодой человек, работавший вместе с Георгием в "Русской мысли". Позже он хлебнул много позора и был в полном отчаянии. Отца Георгия он ненавидел, и настолько, что со слезами просил меня не ходить на его службу. Я послушалась, потому что отец мог обойтись без
меня, а он – нет. Когда, уже совсем другой, тихий и даже счастливый, мой молодой друг скоропостижно умер, я сказала об этом отцу по мобильнику его сына, незадолго до Пасхи, в храме. Он ахнул: "Господи!.." – и это было бы последним словом, которое я слышала от него здесь, если бы не самоуправство моего телефона. Месяца через два с лишним он высветил "Георгий", и я набрала его номер "22". Отец не особенно удивился, признавая и за вещами склонность к игре и свободу воли. Мы повеселились вместе (это называлось "семинар"), а 22-го он скончался.
P. S. На Пасху 2008 года я получила с этого номера SMS с поздравлением на латыни.
ЦЕЛЕБНАЯ РАДОСТЬ
Целебная радость
Однажды мне пришлось отбирать для Антибукеровской премии то, что называют теперь non fiction. Хороших, даже блестящих статей и книг оказалось намного больше, чем можно было подумать, и отобрать оказалось нелегко. При этом одно явление огорчало, другое – очень радовало: авторы чаще всего не слишком щадили ближних, зато, без всяких сомнений, произошло чудо – ни язык, ни способность к мысли изничтожить не удалось.
Если бы я выбирала в прошлом году, затруднений бы не было: "Риторика повседневности" Елены Георгиевны Рабинович. Трудно передать, какая это хорошая книга, лучше ее прочитать. Оказывается, блистательные игры, легко обретающие развязность, -далеко не единственная альтернатива осточертевшим и косноязычным прописям. Собственно, чему тут удивляться? Можно было предвидеть, что филологию, любовь к слову, так просто не убьешь.
Убивали ее прямо на моих глазах, в Ленинградском университете, начиная с 1948 года, хотя летом или осенью 1947-го Ефим Григорьевич Эткинд уже купил для Жирмунских, у которых родилась дочь, гуттаперчевого попугая – мы думали, еще можно смеяться над тем, что Виктора Максимовича назвали "попугаем Веселовского". В 1948-м-1949-м смеяться бы не захотелось, да и действия стали пострашнее. Владимир Яковлевич Пропп, если не ошибаюсь, преподавал немецкий язык, Владимир Федорович Шиш-марев, хотя и возглавлял по-прежнему нашу кафедру, в университет старался не ходить. Братьев Гуковских посадили, а кафедру классической филологии, где работали Ольга Михайловна Фрейденберг, Яков Маркович Боровский и молодые их ученики, ругали без всякого перерыва, не говоря о том, что ее уже не возглавлял Иосиф Моисеевич Тройский.
История (которой филологов учили, словно и не разделился историко-филологический факультет) тоже не процветала, а медиевистику просто отменили. Собственно, по печальным, но в данном случае и промыслительным причинам сохранились одни исследователи Древней Руси; их настолько оставили в покое, что Лев Дмитриев занимался житием Михаила Клопского (его и называли "Клопский"). Да еще, совсем уж чудом, Юрий Михайлович Лот-ман укрылся в Тарту.
Однако события эти для многих – "отдаленней, чем Пушкин". Медиевистика воскресла едва ли не трудами одного человека, Арона Яковлевича Гуре-вича, и с легкостью перекинулась на точно ту рома-но-германскую филологию, которой начал насучить Владимир Федорович Шишмарев. Среди классиков появились такой филолог-миссионер, как Сергей Сергеевич Аверинцев, и просто великий филолог Михаил Леонович Гаспаров.
Прочитав книгу, о которой я сейчас пишу, я сразу подумала именно о нем – и тут же узнала, что Елена Георгиевна его ученица. Вот это именно и важное человек поразительного таланта может появиться и даже проявиться при самых неудобных обстоятельствах, как появляются святые во время любых гонений. Что говорить, книга о риторике повседневности – очень талантлива, но она спокойна, скромна, нормальна, словно как была филология, так и есть.
Начинает Елена Георгиевна статьей о советской речи. Зоркость ее и тонкость исследования поистине совершенны. Однако чуть ли не важнее то, что она легко сочетает полное, просто рефлекторное неприятие советских дикостей с вежливостью и бесстрастием в лучшем смысле этого слова. Значит, можно не пользоваться тем же оружием, что твой противник. Если бы это переняли наши журналисты, что там – хоть ученые!
Дальше что ни статья, то открытие, в самом меньшем случае – тончайшее наблюдение. Их много, но книгу оставить невозможно. Последняя статья побудила меня вспомнить притчу (быль, конечно) из первых университетских лет, еще до "попугаев". Один молодой классик читал доклад, мы слушали, и кто-то из студентов спросил сидящего тут же Виктора Максимовича: "А он сам это открыл?", на что тот удивленно ответил: "Помилуйте, это было бы эпохально!" Елена Георгиевна с редкой обстоятельностью разбирает, что же имел в виду Аристотель под катарсисом, совершенно изменяет давно сложившиеся представления – но сдержанно, сухо, тихо, словно ничего эпохального здесь нет. Вот это уже не штучные сенсации, а филология, самый ее воздух.
Последняя статья называется "Безвредная радость". Можно было бы сказать, что книга о риторике повседневности – радость целительная, или целебная, или, если мы стремимся к полной корректности, хотя бы полезная. Молодым – по одним причинам, старым – по другим хорошо убедиться, что мудрость, скромность, свобода и есть настоящая жизнь, приобщиться к которой мешаем себе только мы сами.
P. S. Почему-то этот невинный очерк не напечатали даже в тех журналах, где я вхожу в редсовет. Действительно – почему-то, я не знаю причины. Это не "качество", брали и похуже. Может быть, он слишком хвалебный, точнее – нет в нем животворящего гнева, который теперь так любят.
Времена Веспасиана
Один из лучших библеистов, Чарльз Додд, постоянно напоминал, что притча – не аллегория, и толковать ее надо целиком, а не объяснять каждое слово. Тот, кто любит Ахматову, знает строки: "И это станет для людей / как времена Веспасиана". Именно так случилось с самым началом послевоенного времени, о котором она и писала, а потому бессмысленно гадать, кто тут Веспасиан. Черчилль – значительно лучше, как и Рузвельт; Сталин – несопоставимо хуже. Речь только о времени, которое мы основательно забыли, хотя оно "было при нас", если нам больше шестидесяти.
Борис Ильин, далекий потомок Баратынского, служил тогда в Германии. Вернувшись в Америку, он издал эту книгу.
Писал ее русский человек, до тех пор не видевший того, что случилось с его соотечественниками. Увидев это, он захотел (и, на мой взгляд, сумел) передать странное чувство, складывающееся из острой жалости, чистого ужаса и, все-таки, удивления. Роман получился странный, вроде бы – очень простой, в духе привычного тогда реализма, но на другие романы непохожий. По-видимому, разгадка в том, что главное здесь – даже не сюжет, а особая атмосфера и какие-то очень русские разговоры. Когда я читала его в первый раз, больше всего меня тронул нищенский уют, вся эта радость от тушенки или чудом найденного крова. Потом я заметила, что молодой, неопытный американец легко справился с очень трудным делом – изобразил "положительно прекрасных людей". Рядом, почти не появляясь, существуют слишком знакомые нам чудища – начальница из "отдела" и мерзкий Зубкин. Как точно выбрана фамилия! Казалось бы, случайная вещь, Зубкиным может быть и Орловский, но нет, он – "Воробьев"; тут и что-то дворянское ("Муравьев"), и что-то трогательное, как картинка в букваре, изображающая круглых маленьких птичек.
Настораживает поначалу только имя героини. Девушки, родившиеся в 1920-х, обычно были Людмилами, Галинами, Тамарами, а из "старых добрых" имен – Еленами, Татьянами, Натальями. Почти исчезли даже Екатерины и Елизаветы. Но чего не бывает! В "хорошей московской семье" могли назвать и Дашей, особенно – если там была набожная бабушка. Подругу – и ту зовут "Соня", хотя их почти не было. Но, как ни странно, об этом скорее забываешь, зато остается призвук русской классики и старины. "Дарья" – имя тютчевское, мурановское ("Дарья Федоровна"), и потому оказывается уместным, даже незаменимым.
И вот, мы попадаем, читая, в удивительную среду. Это – и не эмигрантский мир, и не советский; не "современный" и не "старинный". Ощущение такое, словно ты и впрямь на предельно узком пути, вроде той "зеленой линии", которая отделяла советскую зону от трех других.
Роман очень скромен, он ни на что не претендует. Казалось бы, пишет автор и пишет, не пытаясь подражать новшествам, не слишком новым и тогда. А получается что-то очень живое. Мне, например, иногда представлялось, что передо мной – сценарий или готовый фильм. Вместит это нынешний читатель, которого не удивишь самыми дикими ужасами и странностями? Вроде бы, он сам от них устал; но готов ли он к такой чистоте и простоте, я судить не берусь.
Стоит напомнить еще об одном сюжете. Роман издали в 1949 году, когда тут, у нас, громили космополитов. Прошло очень много лет, обрушилась страшная система, мир немыслимо изменился. Возникли мифы: одним кажется, что в советской эпохе было что-то очень нравственное, другим (их, к несчастью, меньше) – что тогда в нашей стране просто не было жизни. Что ж, читая роман Бориса Ильина, непременно заметишь, что и нравственность, и жизнь – были, но никак не в системе, а только в сердцах людей Может быть, кто-нибудь поймет, что и всегда, и сейчас (как бы наше время не оценивать) дело обстоит точно так же.
Историческая справка
Казалось бы, что может быть трогательней и красивей, чем Ялта зимой? Маленький Крым, уютный городок, дама с собачкой, море – и без того пошловатого привкуса, который обретают летом субтропические красоты. Однако теперь этот милый образ навсегда связан с одним из самых странных злодеяний ушедшего века.
Кончалась война. Все ждали победу, многие о ней молились. Как-никак, прямо на глазах Георгий убивал дракона, да еще в роли змееборца оказались обычные, даже смешные люди из английских местечек. Предполагалось, что и русские со всеми своими собратьями по империи – примерно такие же. Собственно, так оно и было; но не только так.
Если память мне не изменяет, Ялта почти растворилась в общей надежде. Черчилля и Рузвельта любили, третьего участника – кто как. Мы, первокурсницы, его боялись, но именно тогда и нас коснулось что-то вроде чувств Пети Ростова.
Конференция проходила в феврале, и договорились там о страшных вещах – прежде всего, сдали Советам будущие "страны новой демократии". Очень уж хотели единодушия, но все-таки чувство такое, что западные политики были околдованы. Кроме несчастных стран, они практически выдали несметное множество людей. Может быть, они не совсем понимали, как это пленный не захочет вернуться на родину. Но ведь знали же, что только советских пленных, по воле властей, не защищала Женевская конвенция! Немцы, и те удивлялись, но Советы стояли насмерть. Какая там защита? Сдался в плен – значит, предал.
Правда, только среди советских пленных были люди (и очень много), сражавшиеся вместе с немцами. Проблема эта особая, о ней сказано немало, но все-таки не англичан и не американцев захватывали в немецкой форме, а бывших советских граждан. Зная или не зная, что их до этого довело, западные союзники возмущались или просто-напросто терялись.