Сама жизнь - Трауберг Наталья Леонидовна 25 стр.


Однако сдали они, как-то незаметно, вообще всех до единого. Напомню, что тогда, в Ялте, договорились "вообще", собираясь доработать мелочи позже. К разряду мелочей отнесли и самое важное: репатриировать ли тех, кто боится возвращения больше, чем смерти? Черчилль мог бы и заметить, речь об этом уже шла. Корреспондент из Нормандии, Оруэлл (будущий автор "1984"), писал о людях, кончавших с со'бой из страха перед советскими репрессиями. Были и политики, взывавшие к Идену и Черчиллю, скажем -лорд Селборн, министр экономики, подчеркивавший, что он – христианин.

Сопротивлялся таким увещеваниям главным образом министр иностранных дел Энтони Идеи. Еще в октябре 1944-го, приехав в Москву на секретное совещание под кодовой кличкой "Толстой", он испытал странные чувства, видимо, и побудившие уже тогда пообещать Советам едва ли не все Балканы. В одном его письме есть фраза, понятно о ком: "Хотя я знал, что это безжалостный человек, я уважал его несомненный ум и даже чувствовал к нему симпатию, которую я не в состоянии объяснить до конца". Так и кажется, что его околдовали и настолько, что он еще тогда, начерно, согласился репатриировать пленных и обеспечить транспорт.

В самой Ялте англичане вели себя хуже американцев. Рузвельт вообще не видел подписанного документа, за него отвечали генералы. Да он и умер через два месяца. Но из "не ведают, что творят" слагаются злодеяния.

Как и следовало ожидать, невиданное множество самых обычных людей не захотело возвращаться. Поначалу союзники, которым они сдавались, не думали, что придется возвращать их силой. Мало того, они удивлялись такой необходимости, а нередко – и спасали беглецов. Тут американцы тоже лучше себя вели, чем любимые нами англичане, Бог их знает, – почему. Именно это и рассказано в книге. Если уж совсем читать жизнь как притчу, мы заметим, что Черчилль мгновенно расплатился, против всяких ожиданий перейдя от триумфа к провалу. Сразу после войны к власти пришли лейбористы, наломали дров, и снова он стал премьером только в глубокой старости.

Неужели союзники не видели, с кем имеют дело? Что это – наивность, цинизм, наваждение? Дороти Сэйерс писала примерно тогда о "догмах Германии и России": "Как бы тяжко мы не грешили, так далеко мы не зашли. Одно дело – изменить нравственным правилам, другое – творить зло и честно считать его добром". Поистине, у политиков хуже со зрением, чем у писателей. Неужели они и впрямь верили Советам? К тому времени можно было хотя бы прочитать или услышать, сколько народу не хочет возвращаться. Теперь это все подробно и точно

описано, приведены и ошеломляющие цифры, и душераздирающие примеры. Но происходило это тогда, и об этом знали. Многие тысячи пленных, успешно или безуспешно, предпочитали смерть возвращению. Их понять нетрудно, а тех, кто решал их судьбу- почти невозможно.

Я говорю о западных союзниках; "наши" – другая загадка. Помню толстого добродушного генерала, который осенью 1951-го года очень помог мне, почти спас. Читая намного позже труды о "ялтинских пешках", я узнала, что именно он руководил депортацией пленных из Англии и Норвегии.

Но вот- и утешение, библейская сила слабых. Толстой пишет: "Крохотный Лихтенштейн, где не было армии, а полицию составляли 11 человек, сделал то, на что не осмелились другие европейские страны. Правительство Лихтенштейна с самого начала решительно заявило советской репатриационной миссии, что позволит уехать из страны только тем, кто выскажет желание вернуться в СССР, и ни разу не отказалось от этой линии. ‹… › Никаких неприятностей не последовало, и советская миссия, поняв, что ничего не добьется, вскоре отбыла восвояси.

Я спросил князя, были ли у него сомнения в успехе выбранной линии. Мой вопрос, по-видимому, удивил его.

–Нет, – объяснил он, – с советскими надо говорить жестко, это им нравится. Ведь лучше всего они понимают язык силы".

Поневоле вспомнишь уехавшего из России математика Владимира Лефевра, который давал Рейгану именно такой совет перед встречей с Горбачевым в Рейкьявике. Как Дороти Сэйерс, он создал – но в науке – две модели поведения и просчитал, что из них следует. Первая знает нравственный запрет, для второй важна только цель. Оказалось, что плодотворна in the long run именно первая. Западные союзники изменили ей, и миру пришлось долго расплачиваться. Если бы все решала логика, он бы не выбрался из того, что началось в Ялте; но, к счастью, решает Бог; и чудеса искупления начались в той самой стране, которую предали тогда, в 1944-м – вспомним осень 1980 года, "Солидарность" и все, что было позже.

Печаль отца Брауна

Честертон выходит обычно с какой-нибудь аннотацией. Они меняются. Готовя первое свободное издание, худлитовский трехтомник 1990 года, пришлось писать очень много, восполняя то, что раньше скрывали. Теперь можно обойтись без ликбеза – есть где почитать и о Честертоне, и о христианстве. Однако в многочисленные статьи вошло не все, о чем стоит подумать, если взялся за этого странного писателя. Странный он не потому, что "эксцентричный". Ни эксцентрика, ни склонность к игре уже никого не удивляют. Писатели последних десятилетий намного превзошли в этом Честертона, но строчка из стихотворного письма Мориса Бэринга так же верна, как и в 1907 году:

. . ¦Таких, как вы, в Европе больше нет.

Сменились сотни мод и традиций, но "таких" -по-прежнему нет даже среди прославленных апологетов христианства, писавших позже, чем он. Если сопоставить его хотя бы с К. С. Льюисом, почувствуешь, что Льюис поприличней, посерьезней, можно сказать – повзрослей.

При всей любви к Льюису, Дороти Сэйерс, Чарльзу Уильямсу я вынуждена признать, что Честертон резче и явственней их всех противостоит стереотипам "мира сего". Не случайно его сравнивают и с юродивыми, и с блаженными в евангельском смысле слова. Одно из обычных для него несоответствий "миру" – сочетание свойств, которые считают несовместимыми и даже противоположными. Собственно, весь брауновский цикл стоит на сочетании простодушия с мудростью.

Не случайно первый сборник называется "The Innocence of Father Brown", второй – "The Wisdom of Father Brown", а биография Честертона, написанная Джоном Пирсом, – "Wisdom and Innocence".

Сочетание это исключительно важно. Для Честертона оно было открытием. В 1904 году он встретился у общих знакомым с отцом Джоном О'Коннором. Какие-то молодые люди, снисходительно признавая достоинства веры, сокрушались о том, что священники не знают темных сторон жизни. Позже Честертон пошел гулять со священником и был поражен тем, какие глубины зла тот знает. В первом же рассказе о отце Брауне про это сказано так:

"Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло? Что ж нам, священникам, делать? Приходят, рассказывают".

Название первого сборника переводили по-разному в 1920-х годах. Были и "Простодушие", и "Невинность". Слово innocence содержит эти значения, но теперь привилось "Неведение"*, может быть -чтобы подчеркнуть линию, противоположную мудрости. '

Однако сейчас я хотела поговорить о другом сочетании свойств, не главном для цикла, но тоже очень важном. В церковнославянском языке есть слово "радостоскорбие". Честертону оно бы очень подошло.

Принято считать его оптимистом. Об этом сейчас говорить не буду, он сам неоднократно отвечал на такие обвинения. Но все-таки его, а не кого-нибудь другого называют "Учителем надежды".

Мы уйдем далеко, уточняя различие между бодрым, бесчувственным невниманием к скорби и злу

¦ Предложила его Раиса Померанцева, редактор сборника 1958 года.

и такой по-христиански странной добродетелью, как надежда. Сейчас подчеркнем одно: жизнерадостность Честертона достаточно заметна. Многих она раздражает. Одни не верят ей, другие – завидуют, третьим она кажется кощунственной, что было бы правдой, если бы он был кем-то вроде сэра Аарона из "Трех орудий смерти". Но вот что, к большой нашей радости, пишет он в этом рассказе:

"- Как? – вскричал Мертон. -А наслаждение жизнью, которое он исповедовал?

–Это жестокое исповедание, – сказал священник. – Почему бы ему не поплакать, как плакали его предки?"

Сам Честертон знал печаль, а может быть – и плакал. Во всяком случае он напоминает в одном эссе о том, что и в Писании, и в истории мужчины слез не стыдились. Плакал ли отец Браун, мы не знаем, но бодрячком он точно не был. В отличие от многих наших неофитов, он не путал с радостью то, что Честертон назвал "оскорбительным оптимизмом за чужой счет".

Чтобы рассказать о том, когда и почему он печалился, попробую сперва немного отойти в сторону.

Самый прочный предрассудок религиозных людей связан с тем, что называют "непротивлением злу". Слова эти подсказывают уничтожающий ответ: а что же, по-вашему, христиане злу не противятся? По-видимому, согласиться с тем, что неприятие зла и насильственная борьба с ним – не одно и то же, слишком неудобно. Действительно, тело отдадут на сожжение, а от "добра с кулаками" не откажутся.

Кто не слышал, с каким наслаждением рассказывают о том или ином возмездии? Кроме прямого

зла – злорадства, здесь есть и резонная тяга к справедливости, но толкуется она и решается совершенно по-мирски, словно нет ни притчи о плевелах, ни беседы в самарянском селении. Других мест из Евангелия приводить не буду. Каждый не только может прочитать их, но и несомненно читал. В тех слоях сознания и подсознания, где живут удобные стереотипы, получается примерно вот что: или тебе безразлично зло, или ты борешься с ним так, словно в 10 главе от Матфея сказано не "овцы", а "волкодавы". Равнодушия к злу у Честертона и отца Брауна вроде бы нет. Зачем неуклюжий и тихий священник вмешивается во все эти дела, если зло ему безразлично? В его реакции иногда слышишь гнев (не злобу!), но особенно сильна в ней печаль. Редко встретишь такое точное изображение печали, прямо противоположной ее подобиям, от каприза до отчаяния, как в рассказе "Око Аполлона": "Отец Браун сидел тихо и глядел в пол, словно стыдился чего-то", "морщась как от боли".

Пока он так сидит, сюжет движется, преступник обнаружен, и вдруг на вопрос друга:

"Схватить его?" – "Нет, пусть идет, – сказал отец Браун и вздохнул так глубоко, словно печаль его всколыхнула глубины Вселенной. – Пусть Каин идет, он – Божий".

Очень полезно посмотреть рассказы, замечая, что делает с преступником отец Браун, раскрывший преступление. Герой "Ока" совершенно ужасен, абсолютно уверен в себе, и священник предоставляет его Богу. Обычно же, когда преступление совершил заблудший человек, на месте которого отец Браун может представить себя, он или отходит в сторону

или беседует с ним, как с почтальоном в "Невидимке" или вором в "Алой луне Меру". Беседа с "невидимкой" -длинная, они долго гуляют, вора из "Луны" удается привести к покаянию как-то уж очень быстро, но здесь мы священника не слышим. Лучше всего, если его слова нам доступны, как проповедь в саду, снизу вверх – Фламбо сидит на дереве ("Летучие звезды").

Иногда наказание предполагается – например, сам Браун приманил к Фламбо сыщика и полицию. Кстати, здесь очень заметно одно свойство Честертона: там, где логика ему не нужна, он от нее отмахивается. Читатель может угадать сам, отсидел ли Фламбо прежде, чем встретиться с патером Брауном в "Странных шагах" или в тех же "Звездах". Догадаться же, почему он не узнает человека, с которым в "Сапфировом кресте" провел целый день, вообще невозможно.

Кое-кого отец Браун спасает от наказания (например, в "Небесной стреле"), но это не главное. Наказан преступник по земному закону или не наказан, священник стремится к тому, чтобы он переменился, покаялся. Остальное он с евангельской легкостью предоставляет другому суду. Легкость эта -не удобство, небрежение или легкомыслие. Она настолько же труднее мирской тяжести, как хождение по воде труднее хождения по суше. Однако это именно легкость. Отец Браун не падает под грузом зла. Он приветлив и прост – перечитайте, как один из персонажей "Воскресения" вспоминает, видя его, самые скромные, связанные с детством, вещи. Чес-тертоновский священник неуклюж (иногда напоминания об этом назойливы), но он никогда не бывает

"нервным". В "Поединке доктора Хирша" мы словно подглядываем, как он ест в уличном кафе, и соглашаемся с определением "непритязательный эпикуреец". Знание зла вызывает в нем очень глубокую печаль, но не ведет к болезненной искалеченности.

Сам Честертон был не совсем таким. В нем оставалась подростковая воинственность, правда-только в спорах, безукоризненно рыцарских. Он тоже неуклюж, но иначе. В конце концов, отец Браун -маленький, а он – "человек-гора". Несмотря на размеры, Честертон "прыгуч и прыток" (так выразился он в "Маске Мидаса"), причем в пожилые годы эта манера объяснялась не столько радостью жизни, сколько доброжелательством, а может быть – застенчивостью. Во всяком случае, печаль он знал – и чисто христианскую, о мире, и обычную, из-за потерь и болезней. Однако своему любимому герою он дал не прыгучесть, а неловкость, высвечивая его смирение на фоне самодовольного мира.

Кроткие они оба. Честертон вообще был резок три раза в жизни: когда при нем обидели служанку, когда обидели секретаря и только один раз эгоистично, "по-человечески". Вспоминает об этом именно О'Коннор. Они близко дружили уже восемь лет, вышли два брауновских сборника, и вот – вечером, в саду- Честертон обо что-то споткнулся. О'Коннор поддержал его, он сердито вырвался – и упал, даже вывихнул руку. Стоит ли говорить, что он радовался скорому возмездию?

Отец Браун огражден волей автора от таких грехов и соблазнов. Если он повышает голос, значит, Честертон именно этого хотел. Случается это очень редко. В "Небесной стреле" он спорит с более сильными, в "Последнем плакальщике" тоже, но, главное, в его голосе много глубокой печали. Кажется, чистый случай гнева – один, "На скорую руку", но там, как бывало в 1930-е годы, Честертон вводит в его речь почти политический мотив. Священник при этом теряет то, к чему мы привыкли, это как будто не совсем он.

Но тут мы выходим к другим темам, которых, Бог даст, тоже коснемся. Пока же я хотела бы сделать прямо противоположное, а именно – подсказать, что "innocence – wisdom" и "мирная радость – печаль" говорят об одном и том же.

Молодой Честертон

Лет пятнадцать тому назад, в конце прошлого века и тысячелетия, среди честертоновских "материалов" обнаружилась коробка, где под мантиями университетов, присудивших Гилберту Кийту докторскую степень, лежали какие-то блокноты. Тогда все оставшееся от Честертона хранилось у Эйдана Мэкки, который посвятил своему кумиру поздние годы жизни. Дело было так: в 1988 году скончалась приемная дочь Честертонов, Дороти Коллинз, прожившая в их биконсфилдском доме без них полвека (Франсис умерла в 1938-м, она – в 1988-м). Сперва "литературное наследство" попало в Британский музей, потом Честертоновское общество (института еще не было) выкупило его и хранило у Мэкки, в Бедфорде. К весне 1998 года подыскали комнату в одном из

оксфордских колледжей. Мне посчастливилось побывать там, когда коробки только-только распаковали, и я увидела кипы книг, кукольный театр, что-то еще – но не рукописи. То ли нужную коробку открыли немного позже, то ли мне не показали ее содержимое, а может быть, я до нее не дошла под градом честертоновских чудес. Приведу пример: мы с Мэкки пошли поесть в кабачок "Белая лошадь" и даже не удивлялись, что колледж – рядом с ним (что значила для Честертона такая лошадь, смотри в "Человеке с золотым ключом" и в особом эссе).

Записи разобрали, и обнаружили много неизвестного. Честертон не "заводил архивов", совершенно не заботился о "своем", но в детстве – мать, потом – жена, еще позже – Дороти подбирали за ним что могли. Так накопилось и содержимое коробки.

Больше всего записей молодого человека 1890-х годов. Канун XX столетия четко делился для него на время мрака и счастливейшие годы любви к будущей жене. Он познакомился с ней осенью 1896-го. Заметим, что в 1895-м "the naughty nineties" переломились сами – их кумир и, можно сказать, автор попал в тюрьму. Честертон очень жалел Уайльда, но дух, связанный с ним, пылко ненавидел. Позже, счастливо женатый, очень известный, еще не знавший ни суда над любимым братом, ни его смерти на войне, он вспоминал в посвящении к "Человеку, который был Четвергом" (1907):

‹… › Наука пела бессмыслицу, искусство - радости тьмы, Мир устал и состарился, но молоды были мы, Когда солидные люди, надменные, как всегда, Развратничали без радости, трусили без стыда.

Причесаны под Уистлера, снобы с высоким лбом, Люди гордились подлостью, как прежде гордились

гербом. В жизни разочарованы, смертью уязвлены -Да, очень, очень состарился мир, когда мы были юны. Любовь обратилась в гнусный порок,

скука грызла умы, Люди стыдились совести, но не стыдились мы. Глупы мы были, слабы мы были, но не поддались им, Когда их черный Ваал закрыл все небо, словно дым. Мы были мальчишками. Форт из песка осыпался под рукой, Но мы не хотели, чтоб землю залил их черных волн прибой. Мы глупо шутили, нелепо шутили, шумели в поздний час, Но когда молчали колокола, звенели кубки у нас

Мальчишками были друзья Гилберта, окончившие вместе с ним одну из девяти старейших английских школ, созданную в 1509 году при соборе св. Павла (еще старом, не том, который построен Кристофером Реном). Называется она Сент-Полз, в ней учились Мильтон, Мальборо (XVII век) и Исайя Берлин (ХХ-й).

Оттуда, как правило, шли в Оксфорд или в Кембридж, но молодой Честертон в университет не хотел, чем очень огорчил даже не столько родителей, сколько их среду. Он учился, или, по его словам, ничего не делал, в Слейд-скул, училище живописи, а больше -бродил, мечтал и мучился. Увидев юную Франсис Блогг, он ее тут же полюбил на всю жизнь, и она его полюбила так, что, овдовев ровно через сорок лет после первой встречи, писала их общему духовнику: "Мы всегда были влюблены друг в друга".

Ученые гадают, какие повести написаны до их встречи, какие – после. Как бы то ни было, он прилежно описывает девушек с густыми каштановыми волосами. Если он Франсис еще не видел, он что-то предчувствовал. Позже он писал своей жене:

Назад Дальше