АбиддинДино
…в выкуп за тебя отдал Египет, Ефиопию и Савею за тебя.
Ис 43, 3
Судя по рассказам, мама познакомилась с Аби в 1934 году. Он был турок, художник, один из тех интеллигентов, которые поверили мифам об осуществившейся мечте. Поверил и Малькольм Маггридж, молодой английский журналист, но пожил в Москве и навсегда эту веру утратил. Правда, я ничего не знаю о более поздних взглядах Абиддина Дино.
Почему-то поехал он в Питер, а там прямиком вышел на кинорежиссера Юткевича и актера Эраста Гарина, который собрался сам ставить фильм по гоголевской "Женитьбе". Гарин немедленно взял его художником, и они настолько не заметили "великого перелома", что открыто восхищались крайне дикими эскизами. Надо ли говорить, что о России времен Николая I Абиддин ничего не знал, но это его не останавливало. Мне было шесть лет, и я хорошо помню причудливую барышню с воланом, которой, кстати сказать, в "Женитьбе" нет.
Поскольку мы жили в том же доме, что и Гарины, и Юткевич, мятежный турок тут же познакомился с нашей семьей. Мама, с внешностью Марлен Дитрих, ему очень понравилась. Прекрасно знавшая папины повадки и, наверное, уставшая верить, что так и надо у молодых, свободных людей, она довольно скоро решила к нему уйти. Нянечка, истинный ангел, не то чтобы упрекнула (для нее у мамы был один муж, первый, с которым она венчалась), но все же выразила почти научное мнение: "Сперва поляк, потом еврей, теперь турка, так ты и до негра дойдешь". Безотказное чутье подсказало ей, что бедных bright young things той поры неудержимо тянуло на юг, к джазу. Кто именно был поляк, не знаю – то ли Куровский, тот самый муж, то ли Станислав Радзинский, мамин московский приятель, отец писателя. Закончу небольшой "самой жизнью": за девяносто, совсем лежачая, мама рассказала нам, что Куров-ский – внук католика, принявшего православие ради женитьбы. Вот где корни зла! Прямо как у Грэма Грина.
По жестким канонам богемы Аби постоянно сидел у нас. Лицом он был похож на орех, а так – очень изящный и по-западному элегантный. Тогда я причисляла его к многочисленным гостям и не беспокоилась; а мама тем временем узнавала вместе с ним, как уехать во Францию. Папа вел себя даже лучше, чем предписывали каноны, – он жалел ее. Конечно, узнала я обо всем этом через десять с лишним лет, уже студенткой.
Теперь – чудо и загадка. В конце 1936 года Аби настоятельно посоветовали уехать. О разрешении для мамы не могло быть и речи. Однако она отправилась с ним в Москву, мало того – была во французском посольстве. Он уехал, а ее не посадили.
P. S. Я много жаловалась на мамину властность, но готова поклясться, что она не была к нему "приставлена". Слишком она простодушна и слишком порядочна. Помню, как радостно и тайно помогала она году в 1946-м сидящему Каплеру и как железно отвергала тех, кто не общался с космополитами. Что там, мне сильно влетало, когда я просто здоровалась с такими людьми.
Ольгино
Летом 1934 года отец поместил нас с няней в сестрорецкий санаторий "Инснаб". Собственно, мы жили там и в 1933-м, хотя, что бы ни значило это слово, санаторий был для иностранцев. Они существовали, скажем – бостонский инженер с женой и дочерью; были и полярник Самоилович, и академик Щербацкий. Почему еще не привилегированному киношнику удалось сунуть туда нас, могу объяснить только блатом, не знаю уж каким. Стоит сказать, что миф о позднейшем его происхождении не выдерживает никакой критики. Видимо, блат процветал с НЭПа, если не раньше. Нет, конечно, раньше!
Словом, живем мы, но уже – не в комнате, а в каком-то домике, на птичьих правах. Вдруг врывается человек в форме и, громко крича, нас выгоняет. Нянечка тихо собирается, а я схожу с ума.
Слава Богу, детей тогда не таскали по психиатрам, да родителей, кажется, и не было. Мы провели месяц, не меньше, в летнем Питере. Нянечка молилась, я пребывала в ступоре, а когда получше – плакала. Наверное, бабушка была на Украине и молилась там. Папины родители тоже куда-то делись.
Наконец оказалось, что бабушкина приятельница Антонина Карловна, немка и лютеранка, согласна принять нас до любого времени. У нее был домик в Ольгино, а при домике – сад.
Там я и очнулась, точно по Честертону: "приходит в себя в розовом саду". Розы росли и посередине (куст с зеркальным шаром внутри), и у изгороди. В левом переднем углу был прудик с маленькими лягушками, чуть ближе – гамак. Несколько лет назад в Сассексе, славящемся садами, я зашла в один из них и узнала тот, ольгинский. Были мы с отцом Сергием Гаккелем. Так и вышло, что он услышал рассказ о моем обращении.
Что ни говори, случилось оно в Ольгино. Меня и раньше водили в церковь -я попадала в золотое пространство, старушки дарили мне конфеты, вот и всё. К феям и ангелам, как всякий ребенок, я с той же легкостью переходила у себя в детской, а пока ее не было – на кухне коммунальной квартиры, где разгуливал внизу, на моем уровне, пестрый кот Тимка.
Словом, в августе, на первый Спас или на Преображение, я шла с нянечкой в ольгинскую церковь. Почему-то на мне вместо кофточки была батистовая крестильная рубашка, которую специально сшила знаменитая питерская белошвейка Анна Ивановна Опекунова. Когда я родилась, был НЭП, она еще шила на заказ, но для бабушки сделала бы и позже. В этой рубашке крестились мои дети, часть внуков и дети друзей (сейчас я нашла ее в шкафу и дала для правнука).
Когда меня спрашивают, с какого времени я верю в Бога, я называю это лето, точнее – рубеж июля и августа. Писать о том, что случилось внутри – и невозможно, и неприлично.
Школы
Летом 1936 года отец явно испугался, что я не смогу ужиться в школе. Сперва он приехал на дачу, в Лисий Нос, и стал петь песни Дунаевского. Я их боялась. Кое-как вынесла (видимо, из-за "народности") только "Полюшко-поле", которое написал кто-то другой. Бравурность для нас с нянечкой была в том же ряду, что и бойкость. Папа задумался.
Перед первым сентября он позвал меня к своему письменному столу и долго назидал. Я сжалась. Однако нянечка школой меня не пугала, бабушки в Питере не было, и первый день мне понравился. Марфа Павловна преподавала еще в приготовительных классах гимназии, но, в отличие от героической Марии Петровны, осталась в школе. Она была веселая и добрая. При ней – целых два года – читали Никитина и Майкова, Алексея К. Толстого, еще кого-то в этом духе. Старым и милым был учитель рисования. Дети, конечно, собрались разные, но я не чувствовала себя монстром и дружила со всеми – от худого хулигана до внучки академика Павлова.
Сентиментальность могла меня спасти, если бы в третьем классе не пришла Пелагея Петровна, подобная партийной начальнице. Дети тоже изменились: кто-то из девочек обрел стервозность, кто-то -слащавость, а чаще, как вообще у женщин, – и то, и другое. Я этого толком не понимала, но часто плакала. Слава Богу, со мной учились толстая и кроткая Лехта Вахер, почти нищая Валя Гинько, а Оля Лимонова, Мила Павлова, Коля Малов, Коля Курочкин были, собственно, такие же, как в "Задушевном слове". У Эры и Люси посадили отцов, когда мы учились в первом или втором классе. Бабушка и нянечка тут же попросили о них молиться, а Марфа Павловна и ученики были с ними точно такими, как раньше. Люся вскоре уехала. Через шестьдесят лет она меня отыскала (прочитав беседу в газете) и сказала, что кто-то из моей семьи не впустил ее, когда мы вместе пришли к нам. Просто представить не могу, кто! Мама всегда поддерживала "жен", бабушка с нянечкой – тем более. Папа – не знаю, хотя сосланной дочке Тернавцева он то ли посылал деньги, то ли давал работу (какую?). Но, по Люсиным словам, это была женщина. Не иначе как одна из маминых подруг – опять же, не Валентина Ходасевич, не Люсик Атаманова, не Люба Сена или старая большевичка Роза, сама сгинувшая в ту пору.
Но пишу я о другом. Уже в третьем классе я стала много болеть, а в четвертом почти не вставала. Кто-то заговорил при маме, что дворяне XIX века часто учились дома, и она сразу же поставила на домашнее образование. Прецедентов тогда не было, просто я болела и, к маминому восторгу, сдала три класса за два года (четвертый, пятый, шестой).
Тем самым, в Алма-Ате пошла я в седьмой. Была это третья смена. Урока, на который я попала, забыть нельзя, особенно когда при мне разводят ностальгию. Учитель географии, худенький и интеллигентный, почти плакал. Ребята орали, швырялись чем-то (друг в друга, не в него), поворачивались задом, был и мат. Удивилась я и тому, что некий Волька по возрасту подходил скорее к десятому классу, а
юноша по прозвищу Зам был точно таким, какими я представляла воров. Проплакав с неделю, я сдалась и, в привычном малодушии, перестала учиться. Это "их" даже привлекло, равно как и странность такой барышни; но, когда я засела дома с фурункулезом, мама узнала мои отметки, сплошные двойки, и забрала из школы навсегда. До отъезда (лето 1944-го) я кончила на радостях весь курс – седьмой, восьмой, девятый и десятый классы.
Когда в 1960-х годах стали учиться мои дети, мы жили в Литве, и школы там были почти хорошие. Правда, из их "Саломейки", английской школы со всякими штуками, сын ухитрился вылететь, так как написал на портфеле: "Русские, вон из Литвы!". Однако и это обошлось, он стал учиться экстерном (потом опять пошел в школу). Конечно, девочки бывали всякие – и маленькие бабы, и маленькие дамы, но Марюс, Римис, Жильвинас, Ромас (двоюродный внук Чюрлениса), уже покойная Вега подружились с Марией и Томасом навсегда.
Однако в 1973-м Мария переехала в Москву и проучилась тут два года. С демократическим идиотизмом я гордо пошла с ней в близлежащую, районную школу. Вскоре она стала прогуливать. Меня вызвали; уборщица не разрешила войти без сменной обуви и погнала мыть в луже резиновые сапоги под хохот старшеклассников. Мои подруги тем временем наперебой рассказывали о романах, пьянстве, абортах и т. п. Господи, да вспомните фильм начала перестройки про мальчика, который решил насаждать добро кулаками!
Больше писать не стоит; всем известно, что при Советах цвела добродетель. Что же до школ, у внуков было получше, особенно – в экспериментальном заведении Анны Константиновны Поливановой и во вполне снобской 57-й. Остальные, хоть и не развивают гордыни, ужасны, но не хуже, я думаю, алма-атинской и матвеевской.
Новициат
Мои непосредственные предки мыслили и действовали по-разному. Возьмем женщин, поскольку я их гораздо чаще видела. Итак:
бабушка Мария Петровна твердо знала, что своеволие – грех, и сообщала мне это;
мама твердо знала, что это – добродетель, и ни с чьей волей не считалась, в том числе, естественно, с моей;
бабушка Эмилия Соломоновна жила как живется и в мое воспитание не лезла;
крестная настолько не имела своеволия, что действовала не наставлениями, даже не поступками, а сиянием.
Сочетание таких взглядов и свойств не давало мне разгуляться. Благоговейный трепет, видимо -нестойкий, поддерживался самым простым, раздавливающим страхом.
Страх этот очень мучителен и очень опасен. Иногда он приводит к желанию кого-нибудь запугать, иногда – к постоянному вранью, иногда – к слабоумию. Наверное, бывает все это сразу. Но у нас что-то на что-то перемножилось, должно быть-указанные свойства старших на нянечкины и бабушкины молитвы. Отчасти я стала Башмачкиным, отчасти запомнила, что своеволие – грех (сам Акакий Акакиевич этого не знал).
Что же делать, как создать для детей такой новициат? Слова – пусты, пример – тоже только для тех, у кого прорезалось зрение. Лучше бы сиять, но, во-первых, этого мало, а во-вторых, пока худо-бедно засияешь, у тебя будут правнуки. Кроме того, мы слишком часто пытаемся выдать за сияние ту мерзкую слащавость, которой дети не выносят.
Теперь, когда так долго не было понятия греха, а потом за грех стали принимать что угодно, кроме себялюбия и своеволия, надо все начинать заново. Как это сделать с прочно взявшими власть детьми, я просто не знаю. Никакие новициаты мне не помогли это сделать, скорее – помешали, если учитывать только уровень земли.
Seesaw
Сергей Сергеевич Аверинцев писал в примечаниях к Маритену: "Томист знает из своего Аристотеля…". Знает томист, что если перегнуть в одну сторону, непременно будет откат в другую. Возьмем принуждение и вседозволенность. Давят женщин, негров, детей – и пожалуйста; только ослабь поводок, они рвут его и гуляют на воле. Это бы ничего, издержки чужой свободы гасят христиане (тема особая), но немедленно вступает и новое подавление, карикатура на "униженные возвысятся". Именно это показывает, какой тут источник. Как-никак, diabolus simia Dei.
"Обойдя пока что феминизм и агрессивную полит-корректность, займемся детьми. Да, их секли. Когда у нас на "Софии" был "глас народа", мне нередко говорили, что это (розги) очень хорошо. Не думаю. Меня не секли, но другие формы репрессивного режима исключительно опасны. Истинное чудо, если жертва не станет тираном или плутом, когда обретет малейшую возможность. Словом, странный стишок 1950-х остается в силе, только последнюю строчку надо изменить:
Не бей ребенка утюгом, Лопатой, скалкой, сапогом -От этого, бывает, Ребенок захворает.
Скорее не "захворает", а – озвереет.
Однако в ordo naturae никак не выйдешь на царский путь. "Не бей" – значит, разрешай совершенно все! Повторю то, что часто писала: я не знаю, как воспитывать детей. Вероятно, действует только очень сильное сияние воспитателя – "обрети мир, и тысячи (в том числе дети) вокруг тебя спасутся"; но поди его обрети до глубочайшей старости, да и во обще. Остается молитва, по слову сестры Фаустины: "…если невозможно – молись".
Но здесь я собралась говорить о новом перегибе. Примерно в 1960-х, причем – повсюду, не только у нас, кинулись к д-ру Споку, перевранному опыту японцев и т. д. и т. п. У японцев, слава Тебе, Господи, жизнь – как размеренный ритуал, маленький ребенок не разгуляется; а в нашем хаосе… И вот, получили; образовались два этажа – в одном по-прежнему орут, а психологи спасают детей оттирании. В другом – распускают на всю катушку; тут психологи еще не подключились.
Описанные выше деды, как часто бывает, были репрессивными со своими детьми, вседозволяющи-ми – с внуками. Это бы ничего, так и раньше бывало, но у детей были права. В лучших случаях получалось даже уютно: дома – разумное сдерживание, у дедушки с бабушкой – временный рай. Но если все живут вместе, если детей зарепрессировали вчистую, выходит то, о чем печально сказал тот же Сергей Сергеевич: "Мы попали в зазор между неумолимыми родителями и неуправляемыми детьми". Что ж, Бог не выдаст.
На углу Пушкарской и Бармалеевой
Спросите кого-нибудь, где сердце Петербурга, и вряд ли вам ответят: "На углу Пушкарской и Бармалеевой". Однако для меня это именно так. Там, в самом углу двора, выходящего передом на Пушкарскую, а боком – на Бармалееву, стоял деревянный двухэтажный домик, в котором служили отец Дейбнер и экзарх Леонид Федоров. Оттуда спугнули Юлию Данзас, и она, собрав Дары в передник, поспешила на Лахтинскую, предупреждать отца Леонида. Ничего этого я не знала, когда жила там в детстве.
Наш дом, ампирный особняк с надстройкой "Корбюзье для бедных", стоял прямо напротив ворот. В правом ближнем углу, бывшем храме, жили старушки Лукашевич. О Господи, где патер Браун, который разберется в их судьбе! Вряд ли старушки вселились, когда служб уже не было; может быть, они уступили один этаж? Маловероятно и то, что они не были польками или хотя бы литовками. Райский дух их жилья выражался в засушенных цветах, картинах "Времена года", открытках и густой сирени под окном, где мы с нянечкой часто сидели.
После возвращения из Алма-Аты (август 1944-го) ни старушек, ни домика не оказалось, равно как и другого, слева от ворот. Миракль – это миракль, то
есть "сама жизнь". Другой домик был намного опасней. Там жило семейство дворника. Его дочка Нина, года на два старше меня, маячила в глубине, пока вдруг, когда мне было лет десять, не стала кумиром. Подумайте сами: с множеством каких-то мальчишек носится по двору, играет в лапту, поет песни про Будённого или про Каховку. А я читаю свою "Леди Джейн", и, хотя даже в школу хожу, для них меня просто нету.
Мгновенно угадав алгоритм, я, как-то к ней подобравшись, стала пересказывать книжки и имела немалый успех. Почему-то смеяться надо мной так и не собрались, но удивлялись, какие странные у меня бабушки. Крестьянский ангел, нянечка, их не удивил, а крашенная хной одесситка с камеей на груди и строгая церковная дама в слишком длинной юбке казались совсем дикими, хотя вроде бы таких было много.
Если вам нужен пример первородного греха, вот он, пожалуйста: очень скоро я уже передразнивала обеих бабушек в узком дворовом кругу. Недалеко было время, когда я начала бы красть. Однако оно не наступило.