Вернадский и Самойлов побывали в учреждении, о котором много слышали и подобный которому мечтали создать в виде Ломоносовского института - в Институте Карнеги, построенном на деньги известного миллионера. Тут они увидели, что такое большой коллектив, с огромным размахом разрабатывающий научные проблемы. Вернадский мысленно сравнивал этот натиск с русско-европейским стилем работы, когда успех достигается талантом одиночек. В Институте Карнеги целый штат прекрасно обеспеченных материально физиков, химиков, кристаллографов идет к одной цели, поставленной администратором. Производительность - огромная.
В письме жене: "Несомненно, я выношу из этих посещений очень много, особенно много всяких указаний для будущего и для хода своей работы. Мне кажется, если хватит выдержки, характера, я смогу сейчас смело идти по тому пути, по которому идти не решался.
Вашингтон красивый и очень приятный город - далекий от шумного, грязного, чуждого нам Чикаго. Вчера после музея мы пошли в Капитолий и попали на заседание Сената и Конгресса без всякой полиции - свободно всюду! Не знаю, как передать то большое чувство обиды, которое чувствуешь, когда вспоминаешь российские порядки.
Здесь много тяжелого и неприятного. Многое даже внешне в России ценишь сейчас не так строго. Лучше у нас организована почта, лучше железные дороги. Нет такого сознательного хищнического истощения богатств - но зато весь ужас, все бессмыслие и государственный вред нашей государственной машины и внутренней политики никогда не вставал передо мной с такой силой, как сейчас, когда я могу охватить все уже не с точки зрения европейской, но мировой…"
Еще сильнее контраст в положении ученых. Еще недавно американская наука была на задворках европейской, немецкие ученые налаживали здесь дело. Но буквально за одно поколение они вырвались вперед. Свобода и демократия - не прихоть, а условие бурного развития науки. Когда вспоминаешь наше Министерство народного просвещения, делается не просто грустно, но жутко. Все достигается не благодаря, а в обход этой деятельности. Американские ученые жаловались ему, что их труд оплачивается скромно, что в обществе ценятся бизнесмены, реально создан культ денег. Но все это ничтожно по сравнению с теми условиями, в которых работает русский ученый.
Изучение американской науки и знакомства были прерваны внезапно. Опасно заболел Марк Любощинский. Пришлось сопровождать больного. На быстроходной "Франции" пересекли Атлантику, прибыли в Гавр, оттуда в Париж, где он передал Марка вызванной телеграммой его матери Анне Егоровне.
Задержавшись в Париже несколько дней, осматривает у Лакруа в Музее естественной истории африканские минералы, привезенные его другом с Мадагаскара, но мысли его все еще в Америке.
Дневник: "Поездка в Америку <…> меняет масштаб, которым мы меряем окружающее, ставит события на иное место, чем мы привыкли это делать, забывая в своем суждении об окружающем существовании вне пределов Европы Нового Света. Мы могли его забывать и не принимать серьезно во внимание, но жизнь связана с ним неразрывными связями, и в действительности то, что происходит в этой стране, касается нас ближе, чем мы это думаем, и должно заставлять нас вглядываться в них глубже, чем мы привыкли это делать".
Он пишет о научном единстве человечества и связности мировой жизни. Поездка дала новый импульс творчеству и подтвердила самые задушевные мысли, теплившиеся воспоминания чуть ли не школьных лет. Единство мыслей молодило. В письме к Нюте делится радостью, что возвращается полным планов, желаний, намерений, что даже странно в его годы.
Ехал через Германию, не миновав, по обыкновению, Мюнхена и не ведая, что через год их с Паулем Гротом разделит фронт. Их научное общение прервется на много лет. Самое важное из своих ощущений он сформулировал в письме сыну с борта парохода: "Странно, сколько я вынес нового - в научном смысле - для себя из этой поездки. Мне 50 лет, но мне кажется, я далеко еще не достиг в своем научном развитии того предела, где кончается не учение только, но понимание окружающего. Часть того, что поднялось теперь во мне, касается многих мечтаний и мыслей моей молодости, того, чего я почти не касался эти года, но что, как теперь вижу, или оказалось верным, или же вполне доступно научным изысканиям в научной обстановке нашего времени, и не было доступно лет 20 назад. Но часть мнений и стремлений, во всяком случае, новые. Возвращаюсь с новыми планами, мыслями, касающимися и научной работы, и научной организации. Хочется только, чтобы было достаточно для этого воли"‘.
Нет сомнения, что звучит она, главная мелодия жизни. Собственно, развитие и заключается в том, что выбор, сделанный в самом раннем возрасте, все время уясняется. Человек возвращается к себе. В том возрасте, когда другие обычно готовились подводить жизненные итоги, он слышит этот вызов, тайный зов.
Какой он был в канун самых крупных своих начинаний? Фотографии мало что передают в живом облике. Немного лучше говорят художественные портреты, потому что художник отбирает только то, что кажется ему важным. Сохранились два живописных портрета, сделанные рукой свояченицы Гревса Екатерины Зарудной-Кавос. Она явно и, видно, невольно омолодила ученого и сделала его вдумчивым, самоуглубленным. На картине он не смотрит ни на что, его взор как бы направлен внутрь.
Есть и словесный портрет того времени, нарисованный будущим академиком, а тогда студентом Горного института Дмитрием Наливкиным. Как и большинство студентов-естествен-ников, в каникулы он записывался на летние полевые работы и пришел в лабораторию Вернадского, чтобы получить инструкцию перед поездкой в Фергану. Вот таким он запомнил Вернадского:
"Он уже тогда был немолод. Высокая, стройная, немного сутуловатая фигура, быстрые, но спокойные движения запоминались сразу, над всем безраздельно царила голова. Узкое, точеное лицо, высокий выпуклый лоб ученого, темные волосы с сединой, каскадом поднимавшиеся над ним, поражали и удивляли. Но и они были только фоном для глаз, необычайно чистых, ясных и глубоких. Казалось, что в них светился весь облик, вся душа этого необыкновенного человека. Впечатление еще более усиливалось, когда Владимир Иванович начинал говорить. Его голос был такой же, как глаза, - спокойный, ясный, приятный и мягкий, глубоко уходивший в душу.
Но стоило появиться небольшому сомнению, и голос Владимира Ивановича твердел, становился вопрошающим; глаза еще глубже погружались в вас, делались строгими и вопрошающими. Обыкновенно он был мягок и поразительно вежлив. Казалось, что он боялся сказать вам хоть одно неприятное слово - да, наверное, так оно было и на самом деле. Но когда было надо, эта мягкость сменялась железной твердостью. Владимир Иванович становился непреклонным и неумолимым, но грубым он не был никогда".
Рост Вернадского (174 сантиметра) не так уж высок, по сегодняшним меркам его надо считать немного выше среднего. Но по канонам начала XX века он, вероятно, показался Наливкину высоким, хотя это следствие особой соразмерности и стройности фигуры. Нина Владимировна тоже свидетельствовала, что с годами отец становился красивее и стройнее. Уходили юношеская упитанность, округлость и "профессорское" брюшко, наметившееся было в московские годы. Вероятно, неустанное лазание по горам, быстрое передвижение по городам мира преодолели полноту, к которой склонны кабинетные работники. Сюда же стоит добавить и умеренность в еде, особенно в горячительных напитках. Он совершенно не придерживался русского обычая выпивать рюмку водки перед обедом. Водки не пил никогда, кажется, всего один раз в жизни пригубил стопку и никогда не понимал, зачем ее пьют. Очень редко мог выпить стакан сухого вина. Любое застолье проходило в доме за самоваром.
Говорят, что каждый из нас после тридцати сам ответствен за свое лицо и внешний вид. Вернадский как нельзя лучше, возделывая душу, влиял и на собственную внешность. Недаром Наливкин и Зарудная-Кавос запечатлели именно глаза. Кстати, яркого голубого цвета. А важнее всего именно взгляд - непередаваемое свечение души.
* * *
1914 год начался еще с одного переезда, на этот раз в пределах Васильевского острова. Они перебрались ближе к Академии наук в принадлежащий ей дом, который в Питере так и называют "Домом академиков".
Расположен он на углу Николаевской набережной и 7-й линии. Турист не пропустит этот дом, потому что он весь увешан мемориальными досками, установленными здесь в 1949 году. Доски висят в два ряда в простенках окон по всему довольно обветшавшему фасаду. Число их 28, и поскольку проемов не хватает, доски переходят за угол, на фасад 7-й линии.
Дом очень старый, с историей и привидениями. Начал он строиться еще в 1725 году, долго стоял недостроенный, и место стало пользоваться дурной славой. В 1750-х годах академия достроила дом и стала расселять тут своих членов. Много знаменитостей жило здесь, много пронеслось событий. В подвале была устроена типография, где тайно отпечатан Манифест о восшествии на престол Екатерины II. Здесь располагался анатомический театр. Во дворе дома И. П. Кулибин собирал свой арочный мост, а академик М. Г. Адамс собирал там же привезенный им из Сибири скелет мамонта, который осмотрел сначала Александр I, а за ним и весь Петербург. Потом скелет перевезли во двор академии.
Почти все члены Академии наук и многие служащие обитали в доме к моменту переезда в него Вернадских. В главной квартире над центральным входом с колоннами, которую всегда занимал непременный секретарь, жил теперь Ольденбург.
Ныне есть в доме и музей-квартира Ивана Петровича Павлова, на втором этаже в подъезде по 7-й линии. Прямо напротив двери музея - квартира Вернадских № 12.
Нина Владимировна вспоминала: "Я помню нашу квартиру до моего отъезда на юг как красивую, нарядную (по любви, с которой все там было устроено), но все очень простое. Только потом Нюта перевезла в залу красивую мебель раннего XIX века - ее матери". В квартире восемь светлых комнат с высокими потолками и окнами, выходившими на 6-ю линию.
Сюда переместились дружеские собрания бывшего братства. Здесь устраивались прекрасные музыкальные вечера. С Нютой в их жизни стало больше музыки, которую Вернадский всегда очень любил.
Теперь все будничные интересы и обычные маршруты сконцентрировались в старейшей части Васильевского острова. Путь в академию и музей лежал вдоль "главной улицы" Петербурга - Невы по набережной, мимо сфинксов Академии художеств, мимо университета и Кунсткамеры. Жизнь в долгие серые зимние дни сосредоточивалась между Николаевским и Дворцовым мостами.
Ну а лето проходило в Шишаках и в экспедициях.
Корнилов, не имевший своего загородного дома или дачи, проводил лето у друзей. Несколько лет подряд они с Федором Федоровичем жили у Петрункевичей в их тверском имении Машук. Здесь Корнилов с удивлением впервые увидел, какую обширную переписку вел Федор Федорович. Каждый день он получал и отправлял не меньше десятка писем. Ему писали со всех концов страны сельские учительницы, бывшие воспитанницы семинарии имени Максимовича. Они продолжали делиться со своим педагогом заботами и обращались за советами.
Как только возникло Приютино в Шишаках, Корнилов с большим удовольствием переориентировался на дачу Вернадского. Вместе с женой и маленькой дочерью Талочкой (названной им Наталией в честь умершей первой жены) он отдыхал здесь с 1913 по 1916 год. В его воспоминаниях четыре лета слились в один прекрасный длящийся день покоя, тишины, любовного общения. Нина Владимировна тоже вспоминала о Шишаках и жизни на берегу тихой и ласковой реки как о земном рае.
За полверсты в старом уютном доме доктора Яковенко, освободившемся при постройке "замка", поселились летом 1914 года Иван Михайлович и Мария Сергеевна Гревсы с детьми.
Корнилов и Гревс по утрам работали над своими сочинениями, а по вечерам купались вместе с молодежью. На галерее за самоваром читали или слушали музыку.
Недоставало самого хозяина, который, все шире развертывая радиевые дела, забрался в начале лета 1914 года совсем далеко, в Забайкалье. Уже 30 человек участвовали в экспедициях, разбившись на партии по два-три человека. Сам же организатор впервые перевалил за Уральский хребет и добрался до границ Маньчжурии и Монголии.
Так же далеко в том году уехал и Сергей Ольденбург. Наконец сбылась всю жизнь одушевлявшая его мечта. Он отправился в Тибет за древними манускриптами. Вывезенная им оттуда коллекция рукописей оказалась настолько ценной, что на ее основе через два года Ольденбург создал Азиатский музей, выросший впоследствии в Институт востоковедения, существующий и ныне.
В Шишаках отдыхали, веселились и ждали Вернадского. Он должен был приехать в начале августа. Но 20 июля рано утром в большой дом прибежал запыхавшийся Иван Михайлович с телеграммой, которая гласила: "Германия объявила России войну. Объявить всем волостям и всем священникам".
Идиллия разом оборвалась. Жизнь, которая представлялась Нине земным раем, кончилась. Они еще не знали, что навсегда.
А тут еще на них обрушилось общее горе: внезапно умер Федор Федорович Ольденбург. Вместе с женой он возил в Германию к тамошним докторам больную дочь и по возвращении заболел. Врачи не могли даже определить, что с ним произошло. Он умирал на руках жены Марии Дмитриевны, умирал тяжело, сознавая свое положение. Жалел, что не успел передать дочерям, как им жить, а жене говорил, как был счастлив с нею и как благодарен ей. Он успел узнать о войне, а потом уж потерял сознание.
Осиротела не только школа Максимовича, не только все земское образование. Все друзья почувствовали образовавшуюся пустоту.
И Корнилов, и Гревс вскоре написали воспоминания о друге. По дороге домой Вернадский тоже писал о Федоре. Как свидетельствует Корнилов, у него вышла очень хорошая вещь, но слишком личная для того, чтобы отдавать ее в печать. (Рукопись пока не обнаружена.)
"Попал сюда в мобилизацию, - писал Вернадский Самойлову из Читы 21 июля, - затем разразилась катастрофа войны с Германией. То, что подготавливалось после 1871 года, более сорока лет, совершилось, и для меня сейчас Россия и Франция представляются оплотом свободы Европы от Великой Германской империи. Я даже не могу этот вопрос оценивать только с русской точки зрения. Кто победит? - Сказать едва ли кто может, но мы в центре одного из величайших мировых событий.
Сейчас заставляешь себя вести спокойно свою работу! Еду завтра утром в Нерчинск, заканчиваю экскурсию 1 или 2 августа и прямо еду к себе домой, на Псел".
Добирался до Шишаков долго, почти 17 суток. Сначала на лошадях, потом по железной дороге. Вокруг царил тот патриотический подъем, который охватил всю страну в первые недели войны. На станциях гремели оркестры, новобранцев провожали криками "ура!" и транспарантами. На запад неслись воинские эшелоны. Введен сухой закон. Газеты заполнены призывами и сообщениями о пожертвованиях в пользу армии.
Через десять лет Вернадский пожалел, что поддался на время патриотическому порыву. "Мой грех", - честно сознался он. Нет оправдания войне, не бывает войн справедливых и несправедливых. Они всегда несчастье и стихийное бедствие.
Довоенным летом 1914 года случилась и еще одна потеря. Умер профессор геоботаники Харьковского университета Андрей Николаевич Краснов.
Короткой, но исключительно яркой оказалась научная жизнь ученика Бекетова и Докучаева. Он объехал весь земной шар. Как многие ботаники, полюбил тропики, их пышную, наиболее полную зеленую жизнь. Как географ, изучал растения в их естественном бытии, в геологической, почвенной, атмосферной среде.
В статье памяти своего гимназического и студенческого друга Вернадский писал, что такой тип познания природы - гётевский - чрезвычайно редок и ценен, потому что человек, самостоятельная и творческая личность, связан с природой всеми органами чувств. И счастлив натуралист, когда может выразить свое ощущение яркими образами, а не только посредством терминов и схем. Он, как историк, запечатлевает уникальное состояние природы, которого уже никогда не будет, ибо она никогда не возвращается в прежнее состояние. Природа длится во времени. Каждый ее миг неповторим.
Главным деянием Краснова, подлинным подвигом, следует считать создание в России тропического ботанического сада. Серьезно заболев и зная, что его конец близок, он оставляет преподавание и с величайшей энергией осуществляет свою жизненную мечту - перенести тропики на родину. Он заручился поддержкой министра земледелия А. В. Кривошеина, добыл средства и в 1912 году заложил сад на выбранном им месте на Зеленом Мысу под Батумом.
Сад построен им по географическому, а не по систематическому признаку. То есть в одном месте собрано наибольшее количество растений данной страны. Любовно выращены уголки японской, китайской, индонезийской природы. Это придает саду, кроме научного, популярного и познавательного, еще и прикладное значение. Он служит площадкой для акклиматизации и введения в культуру новых растений. А кроме того, создает эстетичный ландшафт.
Всего два года директорствовал Краснов. "Он умер, - писал вскоре Вернадский о своем друге, - среди работы в связи с садом и похоронен там же на выбранном им месте, про которое он писал: "Сделайте от моей могилы просеку, чтобы мне видна была Чаква с окружающими ее снеговыми горами, кусочками моря; я там впервые начал работу, там тоже осталась частичка моего я…""
Война ворвалась в жизнь каждого. Пытался уйти на фронт простым солдатом Георгий. Но Вернадский сумел отговорить сына от этой затеи. Добровольно ушел на фронт его ученик и преподаватель Высших женских курсов по минералогии Виссарион Виссарионович Карандеев. Ушел и погиб в начале 1916 года.