Позднее в очерке "Рождественский подарок" Хемингуэй с присущим ему юмором скажет: "Прежде всего я пожалел о том, что при аварии обоих самолетов с нами не было сенатора-республиканца от штата Висконсин Джозефа Маккарти. Я всегда испытывал некоторое любопытство в отношении видных общественных деятелей; и вот я подумал, как повел бы себя сенатор Маккарти, попади он в эту переделку… И я задал себе вопрос: был ли бы он неуязвим, временно лишившись своей сенаторской неприкосновенности для тех разнообразных зверей, в чьем обществе мы недавно находились?.."
Даже в больший беде, терпя физические мучения, Хемингуэй не сосредоточивался на своих болях, а думал о том, что происходит в мире, в его стране. Он вспомнил об "охотнике за всеми врагами истинно американского образа жизни" Маккарти, потому что возненавидел его как поборника войны с прогрессивными людьми, той войны, о которой Хемингуэй говорил когда-то: "Мы вступаем в пятьдесят лет необъявленных войн. Я записался на весь срок". Записался, естественно, в лагерь тех, кто не сдавался под гнетом Маккарти.
Он улыбался, а в госпиталь к нему привезли газеты чуть ли не со всей планеты, прессу с некрологами. "Даже я не смог бы так хорошо написать о себе", – он снова шутил. А ведь диагноз врачей, обследовавших его, не умещался на целой странице: разбита голова, повреждены колено, позвоночник, кишечник, печень, почки, временно потеряно зрение левым глазом, утрачен слух левым ухом, зафиксированы растяжения связок в правой руке и плече, отмечена травма левой ноги, вызывают тревогу ожоги на лице, руках и голове…
Он и эти напасти переборол. А когда чуть-чуть поправился, то попросил отвезти себя на рыбацкой лодке на берег Индийского океана в Шимони. А вот там-то, в охотничьем лагере, его подстерегло очередное "чрезвычайное происшествие": начался лесной пожар. Больной Хемингуэй бросился тушить пламя, поскользнулся, упал в огонь. Когда его вытащили из костра, то спасатели ужаснулись, увидев тяжелые ожоги ног, груди, рук и губ…
Он выстоял и на этот раз, выстоял, потому что сам на весь мир заявил в повести, получившей Нобелевскую премию: "Человек не для того создан, чтобы терпеть поражения. Человека можно уничтожить, но его нельзя победить". Наверное, он и о себе мог бы написать: "Старику снились львы…" Этими словами он кончал "Старика и море", этими словами он утверждал торжество жизни. Неутомимый оптимист, преследуемый невзгодами, он честно проверял хронометр своей жизни и творчества: "Надо быстрее работать. Теперь так рано темнеет… После госпиталей, собранный по частям, он возвращался к жизни, чтобы работать и радовать людей каждой новой книгой. "Я буду писать как можно лучше и как можно правдивее, пока не умру. А я надеюсь, что никогда не умру", – в этих словах он весь, великий жизнелюб, честный и мужественный человек, неповторимый писатель…
Он никогда не забывал, как расстался с жизнью его отец. Однажды он остановился на ночь во французском городе Монпелье. На улицах шумел праздничный карнавал. Хемингуэй с друзьями медленно шел мимо предсказателей будущего, тиров, игровых комнат, где с помощью ловкости и удачи можно было сорвать хороший куш. Писатель вдруг захотел возобновить стрельбу по голубям, но, когда он остановился перед тиром, то вдруг передумал:
– Если я возьму в руки ружье, боюсь, скорее пристрелю себя, чем голубя.
Его беспрестанно продолжали беспокоить травмы, и, хотя он уже не жаловался, друзья всегда могли по виду его лица сказать, когда у него появлялись боли. В конце концов он решил навестить в Испании доктора Мадиноветиа, своего старого друга и одного из самых известных мадридских врачей. После осмотра доктор сказал:
– Вы должны были бы умереть сразу после авиакатастрофы. Поскольку вы этого не сделали, то должны были умереть от ожогов. Кроме того, вы должны были умереть в Венеции. Но раз всего этого не случилось и вы еще живы, то и не умрете, если будете хорошим мальчиком и станете делать то, что я скажу.
Он посадил писателя на строгую диету и ограничил потребление алкоголя до двух порций в день, не считая двух бокалов вина в течение одного приема пищи.
"Он жил… неистово" – лучше, чем брат, о Хемингуэе не скажешь. Эрнест был в постоянном напряжении. А когда быт становится пресным, то он умел его разнообразить. Писатель, к примеру, испытывал мужество, входя в клетку со львом. А однажды в минуту откровенности он сам рассказал А. Хотчнеру, который собирал материал для его биографии, об эпизоде в заповеднике на северо-западе Америки. Обитал там наглый бурый медведь, который отравлял жизнь всем путешественникам. Обычно он выходил на шоссе и не давал проезда машинам. В конце концов заповедник начал терять клиентов, потому что ездить туда стало опасно. Узнав об этом Хемингуэй решил "поговорить" с медведем. Хозяин леса оказался на месте. Огромный, он поднялся во весь рост посередине дороги как автоинспектор, требуя остановки. Верхняя губа медведя была оттянута в усмешке и как бы говорила: "Ну что, испугался, человечек?"
Хемингуэй вышел из машины и направился прямо к медведю, крича: "Ты что же, не понимаешь, что ты всего-навсего жалкий бурый медведь?! Как же ты, паршивый сукин сын, набрался такой наглости, чтобы стоять здесь и не давать проезда машинам? Жалкий ты медведь, к тому же еще и бурый, даже не белый и не гризли!"
Хемингуэй рассказывал, что после того, как он все это выложил ему, бедняга медведь повесил голову, опустился на четыре лапы и убрался с дороги. Хемингуэй унизил его. С тех пор, как свидетельствовали работники заповедника, при приближении машин медведь метался за деревьями, ломал стволы от бессильной злобы, стыда: он словно вспоминал о том унижении, которое он испытывал, когда Хемингуэй "читал ему нотацию"…
Этот эпизод только внешне юмористичен, но можно представить, как нелегко было Эрнесту решиться на открытый "диалог" с отнюдь не мирным зверем.
Хемингуэй сумел найти "общий язык" и с белым медведем. О забавном эпизоде в нью-йоркском цирке братьев Ринглинг рассказывает Хотчнер:
"Все служащие цирка окружили Эрнеста, прося его пообщаться с их подопечными. Хемингуэй заметил, что он только раз по-настоящему беседовал с диким зверем, и это был медведь. Тотчас смотритель, ответственный за медведей, повел его за собой.
Эрнест остановился у клетки с белым медведем и стал наблюдать, как зверь меряет тесное пространство своего пристанища.
– У него плохой характер, мистер Хемингуэй, – предупредил смотритель Эрнеста, – лучше пообщайтесь с тем бурым медведем – у него прекрасное чувство юмора.
– Нет, я должен поладить с этим, – сказал Эрнест, не отходя от клетки. – Правда, я довольно давно с медведями не общался, мог выйти из формы.
Смотритель заулыбался. Эрнест подошел к клетке вплотную и начал говорить – голос его звучал мягко, музыкально… Медведь остановился. Эрнест продолжал говорить, и, признаюсь, я никогда раньше не слышал от него таких слов, а вернее, звуков. Медведь слегка попятился, а потом сел, уставился на Эрнеста и вдруг принялся издавать странные носовые звуки, подобные тем, что можно услышать от пожилого джентльмена, страдающего тяжелым катаром.
– Черт возьми! – воскликнул пораженный смотритель.
Эрнест улыбнулся медведю и отошел от клетки.
Вконец сбитый с толку медведь смотрел ему вслед.
– Я говорил по-индейски. Во мне течет индейская кровь. Медведи любят меня. Так было всегда".
Действительно, Хемингуэй изумительно знал природу – леса и реки, нравы и повадки их обитателей. Мы упомянули о том, что дедушка Хемингуэя подарил ему, десятилетнему, "заправдашнее" ружье. А другой дедушка – Тайли Хэнкок – научил его удить рыбу в самых "рыбных" местах. Давая свой спиннинг Эрнесту, он открыл ему секреты ловли "на мушку", которых не знал никто. Мальчика влекли к Тайли моржовые усы деда и бесконечные рассказы о том, как тот на паруснике в юности обошел весь свет, видел Тихий и Индийский, несколько раз пересекал Атлантический океан. Воспоминания об этих похождениях разжигали во впечатлительном ребенке страсть к путешествиям.
И хотя в детстве маршруты Эрнеста контролировались родителями, он все же умудрялся путешествовать, спать под открытым небом, косить сено, соревнуясь с взрослыми, он мог часами наблюдать за птицами и животными во время походов по берегам реки Иллинойс и по озеру Цюрих в Висконсине.
Многие из этих впечатлений он отдаст позднее Нику Адамсу, фактически своему прототипу. Прочитаем несколько строк из рассказа "На Биг-Ривер":
"…Ник смотрел на бочаг с моста. День был жаркий. Над рекой вверх по течению пролетел зимородок. Давно уже Нику не случалось смотреть в речку и видеть форелей. Эти были очень хороши. Когда тень зимородка скользнула по воде, вслед за ней метнулась большая форель, ее тень вычертила угол; потом тень исчезла, когда рыба выплеснулась из воды и сверкнула на солнце; а когда она опять погрузилась, ее тень, казалось, повлекло течением вниз, до прежнего места под мостом, где форель вдруг напряглась и снова повисла в воде, головой против течения.
Когда форель шевельнулась, сердце у Ника замерло. Прежнее ощущение ожило в нем.
Он повернулся и взглянул вниз по течению. Река уходила вдаль, выстланная по дну галькой, с отмелями, валунами и глубокой заводью в том месте, где река огибала высокий мыс.
…Ник был счастлив. Он расправил ремни, туго их затянул, взвалил мешок на спину, продел руки в боковые петли и постарался ослабить тяжесть на плечах, налегая лбом на широкий головной ремень. Все-таки мешок был очень тяжел. Слишком тяжел… Дорога все время шла в гору. Подниматься в гору было трудно. Все мускулы у Ника болели, и было жарко, но Ник был счастлив. Он чувствовал, что все осталось позади, не нужно думать, не нужно писать, ничего не нужно. Все осталось позади".
"Все осталось позади" – так только казалось, потому что в то время все лишь начиналось. Юркая форель – это пролог его "рыбацких и рыболовных" рассказов и очерков. Многие из них будут написаны в начале тридцатых годов, когда в поселке Ки-Уэст на Флориде он увлечется "сражениями" с гигантскими рыбами и избороздит Мексиканский залив и Карибское море, гоняясь за самыми большими. Мелкими он не интересовался, легкая добыча оставалась для других.
Это было в трудные для литературной работы дни, когда старые жизненные наблюдения уже нашли претворение в повестях и рассказах, а новые впечатления еще не накопились.
"Писать чертовски трудно, – признавался он брату. – Если я встаю рано и у меня все идет хорошо, возникает приятное чувство, что я "заработал" свой отдых, что вы, ребята, ждете в гавани того момента, когда мы выйдем в море и что остаток дня я буду на воде с вами. Если у меня ничего не выходит, то я знаю, что остаток дня не доставит мне удовольствия. Предвкушение хорошего отдыха помогает мне лучше писать".
Дом популярного автора "Фиесты" в Ки-Уэсте всегда был полон гостей: съезжались сестры и брат, привозили сына Бэмби, не было отбоя от всякого рода друзей – в кавычках и без оных. И каждому Эрнест уделял внимание…
Грегори Хемингуэй даже через шестьдесят лет с восторгом вспоминал о тех счастливых днях:
"Охота на уток открылась осенью, и поскольку папа уговорил мою мать разрешить мне пропустить несколько недель школы, я еще ненадолго задержался. Сначала все для меня было странно. Мертвые дикие утки так походили на моих ручных друзей, если не считать того, что их оперение было обычно запятнано кровью и они не двигались и не крякали. Но я заставил себя прекратить сравнивать. Папа не читал мне благочестивых лекций о том, что мы "даровали смерть", не говорил всего того, что говорил позже, когда для него самого, больного и усталого, смерть казалась, вероятно, даром. Я помню лишь, как, подняв раненую утку, он сказал мне: "Скрути ей быстро шею, пусть не мучается".
Я привык убивать с детских лет, и много позже, уже в Африке, стал похож на того героя из "Недолгого счастья Фрэнсиса Макомбера", который мог убить кого угодно, абсолютно кого угодно. Но только тогда, а не теперь. Сегодня и я чувствую жизнь даже в дереве и вздрагиваю, когда его метят, и я знаю, что оно обречено на смерть. Наверное, мгновение дара смерти приближается и ко мне.
…В 30-е годы, еще до того, как мои родители развелись, весну и начало лета мы иногда проводили на Бимини, небольшом островке в группе Багамских, в сорока семи милях к востоку от Майами. Бимини расположен на восточной границе Гольфстрима…
Вся наша семья – мама, мои братья Джек и Пэт, которым тогда было 14 и 9, я сам и моя няня Ада – могли путешествовать на папином прогулочном катере "Пилар". "Пилар" – посудина, "построенная по папиному заказу", под чем, как я вскоре понял, понималось "судно, приспособленное для рыбной ловли, не для праздных прогулок". Что это означало, я узнал позже: после заказа лучших моторов и специально оборудованной площадки для рыбака у папы кончились деньги, их не осталось на то, чтобы сделать судно комфортабельным. Ловить тунца папу учил Майк Лернер… "Эрнест, эту рыбу вытаскивай сразу. Как только она заглотит крючок и начнет вырываться – почти вертикально уходит вниз и погибает от резкого перепада давления. И приходится тащить с глубины по крайней мере пятисот метров от четырехсот до восьмисот фунтов мертвого груза – и нужно успеть до того, как акулы почувствуют запах крови. Но здесь вокруг чересчур много акул. Стоит лишь одной найти твою рыбу и атаковать ее, как является еще с десяток акул, и начинается свалка, чтобы урвать кусок побольше, – рыбу растаскивают по частям…"
В тот вечер в одном из баров Билл Лидс, закоренелый пьяница и опытный рыбак, задал, наконец папе вопрос, который волновал всех с момента его приезда. "Эрнест, ты действительно думаешь вытащить целую рыбу?" – "Сомневаюсь, Билл. Но попытаться можно. Завтра мы это и сделаем".
На следующее утро мы поднялись спозаранку и позавтракали еще до рассвета. Папа непременно хотел сняться с якоря до восхода солнца. Ночью начал дуть сильный ветер, и, пока мы преодолевали прибой и выходили в Гольфстрим, океан вскипал белыми барашками. Подпрыгивая на волнах, мы не видели, как менялись оттенки воды – она просто казалась грязно-синевато-серой… Вскоре я скорчился пополам и в тот день так и не смог принять вертикальное положение. Все время словно спал, очнувшись только когда принесли обед, что делалось из добрых побуждений, но казалось тогда актом намеренной жестокости. Первые несколько раз, когда мне – еще в Ки-Уэсте – становилось плохо в море, папа возвращался и высаживал меня на берег. Но я понимал, что в этом есть что-то недостойное, к тому же взрослым, конечно, не хотелось терять полдня, отведенного для рыбной ловли. Я был преисполнен решимости не отступать, кажется, уже тогда я пытался подражать твердости характера моего отца.
В себя я пришел, когда вечером мы стали у причала. С трудом преодолев ступеньки, ведущие на палубу, я обнаружил там картину всеобщего ликования… Вокруг огромнейшей рыбы, каких я еще не видел, на причале толпилась половина населения Бимини… Все поздравляли папу. Майк говорил, что это не только выдающееся событие, но что ему суждено будет сыграть большую роль в истории Бимини, – рыбаки теперь будут знать, что тунца можно достать из воды целехоньким. Старина Майк, ему чужд был эгоизм, ради благополучия островитян и их хозяйства он готов был на раздел своего рая с пришельцами. Хозяйство островитян – это мрачная шутка. Состояло оно из трех полупустых отелей, существовавших лишь за счет баров, Центрального багамского банка, в котором работало несколько ловких рыбаков, и барахолки. Вокруг постоянно было много приятных черных лиц: эти люди играли в домино, в любую минуту были готовы помочь вам насадить наживку на крючок и всегда строили грандиозные планы, хотя никогда не стремились осуществить их".
Кроме рыбной ловли, по свидетельству Грегори Хемингуэя в книге "Хемингуэй. Личные воспоминания", его отец увлекся организацией боксерских поединков с тамошними жителями. Победы Хемингуэя в боксерских поединках на Бимини, говаривал его приятель боксер-профессионал, напоминали "виктории одноглазого бойца в королевстве слепых". Но сам писатель всегда вспоминал о тех днях с удовольствием.
"Чтобы оживить это скучное царство, – рассказывает Грегори Хемингуэй, – а также по другим причинам, о которых папа, возможно, даже не задумывался, он организовал боксерские бои, проводившиеся каждый субботний вечер. Любому из местных жителей, кто продержится против него три раунда, папа обещал выплатить сотню долларов. Позже папа рассказывал мне, что как только весть об этом разнеслась – на моторках и парусниках, единственных в то время средствах связи на Багамах, на причале стали появляться чернокожие гиганты. Они ждали, пока он вернется с рыбалки, подходили и говорили: "Г-н Эрнест, я хотел бы драться с вами в эту субботу". Может быть, это так и было, может быть, это было почти так. Мой отец имел обыкновение приукрашивать даже лучшие из действительно случавшихся с ним историй. В книге Карлоса Бейкера о папе есть фотография, на которой он боксирует с негром внушительных размеров. Но, когда в 1964 году я встретил этого человека, незадолго до его смерти, он оказался среднего роста, не больше меня. К старости люди, как известно, немного сжимаются… Но, бог мой, не настолько же – вряд ли этот парень, который славился на Бимини как настоящий боец, мог быть достойным противником человека шести футов ростом и весом в двести фунтов…
Я помню сцены боя – в субботу вечером вокруг площадки собиралась огромная толпа, и распорядитель из местных представлял боксеров. "В этом углу, в белых трусах, гроза Багамов, ужасный Боб-Забияка, он весит почти 250 фунтов". Чернокожего боксера приветствовали шумными криками, и кто-нибудь воодушевлял его, не особенно азартно: "Задай-ка, Боб, этому господину". "А в этом углу, в черных трусах, непревзойденный, непобедимый в последних десяти матчах на звание абсолютного чемпиона Бимини, этот миллионер-повеса и спортсмен, г-н Эрнест Хемингуэй". Толпа приходила в неистовство. "Кончай его, г-н Эрнест, кончай. Пусть черномазого отправят назад в Нассау в упакованном виде. Прикончи его". Боксеры выходили на середину площадки и пожимали друг другу руки в перчатках. Папа наносил внезапный удар, его левая бьет тяжело, потом в ход идет правая – Боб-Забияка, не ожидавший такого начала, уходит в глухую защиту… Толпа скачет, вопит – боже, папа наносит удары с такой быстротой, что я перестаю их замечать. Потом сильнейший в челюсть – и "Боб на полу, дамы и господа, Забияка-Боб на полу, и вряд ли он успеет вовремя подняться". Судья, жестикулируя, считает. Все кончено. Ну как, вроде все похоже на правду. Помню ли я эти моменты или работает мое воображение?.. Но бои с роскошным по тем временам призом в сотню долларов все-таки действительно происходили… И знаете – это ведь не просто – бросить вызов целому острову, а по сути всем Багамам, вызов побить любого и сделать это до конца третьего раунда. Да, таким был Хемингуэй, Байрон двадцатого века, с лихвой бравший реванш за то, что первые два года жизни его одевали девчонкой…