Так было - Лагунов Константин Яковлевич 25 стр.


- Хочется. И не прошибить, а повалить его. Чтобы всем стало видно то, что за тем забором скрывается.

- Боюсь, что вас ожидает двойное разочарование. Во-первых, вам не поднять такой камушек, который мог бы сделать это. А во-вторых, ничего порочного для коммуниста за той оградой не окажется.

- Вот это вызывает у меня сомнение. Доброе не прячут от людей, потому что без них оно перестает быть добрым. Только зло и порок любят мрак и крепостные стены…

Шамов сумел даже любезно улыбнуться, сказав при этом:

- Спасибо за откровенность. Это очень редкое качество, и оно, безусловно, украшает любого партийного работника…

- Полина Михайловна! - донесся из коридора голос Рыбакова.

- Иду! - откликнулась Федотова.

Она торопливо сняла с вешалки стеганку, взяла в руки полевую сумку и, кивнув Шамову, вышла.

Едва закрылась за Федотовой дверь кабинета, как Шамов преобразился. Глаза застыли в гневном прищуре. Он вытянул шею, прислушиваясь к шагам из коридора. Они шли в ногу. Громко хлопнула входная дверь. Богдан Данилович выругался шепотом и потянулся к телефону. Услышав в трубке низкий женский голос, сердито сказал:

- Анна! Сейчас заеду. Перекушу и в колхоз. Приготовь.

Анна - тридцатилетняя домработница Шамова. Баба здоровая, как вол. Все так и кипит в ее могучих руках. К тому же и безотказна. Богдан Данилович был очень доволен своей работницей.

"А Федотова неглупа, - думал он по дороге домой. - Но ярая сторонница Рыбакова. Тем лучше. Упадет он - повалится и она. Одним махом двоих побивахом. Ничего, голубчики, будет вам и белка, будет и свисток".

Домой он вошел повеселевший. Пока Анна, звонко шлепая по крашеному полу босыми ножищами, накрывала на стол, Богдан Данилович вынул из ящика заветную тетрадку. Подумал, пожевал губы и сделал очередную запись.

"28 сентября 1943 года. Рыбаков заводит гарем. В открытую, не стесняясь. Сегодня повез Федотову в колхоз "Коммунизм", сказав всем, что едет в Рачево".

Он захлопнул тетрадь. Поднял ее над головой и пропел высоким голосом:

- Еще одно, последнее сказанье. И летопись окончена моя!..

4.

Те, кому посвятил свою запись Шамов, сейчас тряслись в маленьком плетеном ходке. Принахмурив густые, непроглядной черноты брови, Василий Иванович смотрел куда-то вдаль и молчал. Полина Михайловна тоже молчала. На душе у нее было нехорошо от разговора с Шамовым. Скользкий человек. Никогда не поймешь, что у него на уме. Говорит одно, думает другое, а делает третье. Такой способен на все…

Федотова покосилась на Рыбакова. Строгий смуглый профиль с насупленными бровями и плотно сжатыми тонкими губами. Ей захотелось сделать приятное товарищу, сказать что-нибудь такое, от чего лицо его мгновенно бы посветлело и озарилось улыбкой.

Полина Михайловна дотронулась до его руки, спросила сочувственно:

- О чем задумались?

Он ответил не сразу. Посмотрел на нее в упор пристально и долго. Отвел глаза в сторону, вздохнул. Заговорил медленно и негромко:

- О разном… - Зажав коленями вожжи, достал кисет, свернул папиросу, закурил. Глубоко затянулся. - О разном. Погода вроде добреет, но ненадолго. Хватит ли сил за несколько дней повалить и заскирдовать весь хлеб. А если не хватит? Люди чертовски устали. Иной раз поглядишь на них - в чем душа держится. А работают! Просто чудеса творят. И не ради сытой жизни, а ради будущего, ради победы. Это надо понимать… - Он снова затянулся папиросой. Голос его вдруг обмяк, потеплел. - Будь я художником, я бы такую картину нарисовал: серое небо над сжатым полем, а на нем стоит женщина, простая русская баба. Босая, усталая. Но гордая и сильная. Она протягивает полные пригоршни зерна. А рядом с ней мальчонка лет тринадцати. В закатанных штанах, в заплатанной рубахе. Голодными жадными глазами глядит он на зерно, которое капает из пригоршней женщины, как слезы. Назвал бы я эту картину "Хлеб". Тут, конечно, большое мастерство нужно. Надо так нарисовать, чтобы картина брала человека за самое сердце, чтоб душу ему опаляла. Нельзя, чтобы люди забыли, кому обязана жизнью наша земля!

- А солдаты? Они ведь за эту землю умирали.

- Солдаты. Эти же бабы и народили и выпестовали солдат! Были им матерями и сестрами, невестами и женами. Проводили их на войну. Дали оружие и хлеб. И прежде всего им - русским женщинам обязаны мы своими победами!

Он умолк, задумался. Только лицо его было теперь спокойным. И брови разошлись, и морщины разгладились. Лошадь притомилась. Бежала тише. Круп Воронка блестел от пота.

- А знаете, мне иногда думается, после войны люди станут жить по-другому. Они будут добрее и мягче. Война опалила людские сердца, и они стали чище, чутче, тоньше. Человек понял цену дружбы, ласки, сочувствия. Научился быть нетерпимым к подлости.

- А я не уверен в этом, - задумчиво заговорил Василий Иванович. - Война не одинаково влияет на всех. Иных она ожесточит, других развратит. Нет, после войны нам предстоит жестокая борьба за душу человека.

- С кем?

- Ну, хотя бы с желанием найти покой и тишину в семейном гнездышке, отгородив его от всего мира. С индивидуализмом и прочими червоточинами. Так что не шейте ножен для своего меча, а точите его, да с обеих сторон.

- Я хочу после войны ребятишек учить или библиотекой заведовать.

- Во! Я хочу тишины, другой хочет тишины, третий - тоже.

- Это я так, к слову. А пока силы есть, из воза не выпрягусь.

- Но! - Василий Иванович хлестнул вожжами Воронка. Тот обиженно всхрапнул и понесся вскачь.

- Что вы его все время погоняете? И так взмок. Он ведь не человек. Ему передышка нужна.

Рыбаков засмеялся непринужденно и весело. От недавней задумчивой серьезности не осталось и следа.

Чем ближе подъезжали они к месту, тем тише бежал Воронко. Дорога не просохла, и колеса ходка глубоко увязали в грязи. Из-под копыт лошади летели мокрые комья земли. Вот показалась околица деревни. Когда-то здесь были ворота. Теперь от них остался один столб. Изгороди тоже не было. Жерди растащили на дрова. Федотовой вдруг стало жаль этот черный покосившийся столб, словно он был живым и мог чувствовать свое одиночество. Захотелось погладить его по щелястому, шершавому боку и сказать ему что-нибудь утешительное, вроде: "Крепись, старик, недолго осталось!" Одиночество ужасно. От него ничем не заслонишься: ни работой, ни книгами. Хорошо, когда рядом есть плечо. Положить бы на него голову, закрыть глаза и…

В глубоких колеях грязной дороги тускло блестят мокрые желтые листья. Они уже отжили свое. Им теперь все равно. А ей - нет. Странно все-таки устроена жизнь. В маленьком человеческом сердце уживается столько чувств, порой совсем противоречивых. И жажда деятельности, и желание покоя, сила и беспомощность, беспощадность и нежность.. "Что-то меня сегодня все время тянет философствовать. Старею или устала?.." - подумала Полина Михайловна.

Будто кем-то вспугнутые, дома далеко отбежали от дороги и неровными серыми шеренгами выстроились по обе стороны ее. По-весеннему молодо зеленела влажная придорожная трава. В огромных, холодно блестящих лужах плыли отраженные облака. Вдоль дороги шли цепочкой важные сердитые гуси. По поляне, смешно взбрыкивая, ногами, носился белый теленок. За ним с тонким лаем мчалась кудлатая собачонка. На телефонном столбе назойливо каркала встопорщенная ворона. Где-то лаяла собака. "Ленька! Ленька!" - надрываясь, кричала невидимая девчонка.

Федотова очнулась от громкого рыбаковского "тпру". В двух шагах виднелось чисто выскобленное высокое крыльцо правления колхоза "Коммунизм". Над крыльцом - островерхая крыша. Она держалась на двух тонких деревянных колоннах, украшенных затейливой резьбой. Сколько раз Полина Михайловна бывала здесь, а резьбы этой не видела. Вообще сегодня все виделось необыкновенно хорошо, и все увиденное прилипало к памяти, как горячий воск к доске. Многое казалось странным, вроде бы нереальным. Так бывает, когда человек слегка захмелел. Может, и она захмелела от ядреного осеннего воздуха.

Видимо, она слишком долго просидела в ходке истуканом, потому что Рыбаков окликнул ее:

- Приехали, Полина Михайловна!

Она смущенно поглядела на него. Он возился с зажигалкой. На сосредоточенном лице - ни тени улыбки.

Федотова вылезла из ходка, неловко переступила занемевшими ногами.

- А вы разве не зайдете в правление? И лошадь бы передохнула.

- Нет. Мне надо в Жданово дотемна добраться. Пока. - И протянул ей руку.

5.

Гулко, как выстрел, хлопнула дверь. На крыльце показалась Настасья Федоровна Ускова. Она была в легком платьишке, без платка.

- Ишь, как начальство сторонится нас! - послышался ее грудной сильный голос.

Рыбаков повернулся к ней. "Простынет ведь", - встревожился он и выпрыгнул из ходка. Прикрутил вожжи к столбу, легко взбежал по ступенькам.

- Здравствуй. Пошли в правление, - и первым вошел в дом.

В кабинете Усковой никого. Полина Михайловна кинула на подоконник полевую сумку.

- Там у вас рукомойник в сенях. Пойду соскребу грязь и умоюсь.

Когда она скрылась в сенях, Рыбаков строго спросил Ускову:

- Чего это ты в одном платьишке летаешь? Простудиться хочешь?

- Аль жалко меня?

- Значит, жалко.

Она закрыла ладонью глаза, склонила голову.

Рыбаков кашлянул, спросил с хрипотцой в голосе:

- Ты что, Настя?

Она отняла ладонь от лица. Грустно улыбнулась.

- Теперь так и будешь - все мимо да мимо?

- На обратном пути заскочу.

- Когда?

- Дней через пять.

- В среду, значит. Надолго?

- Видно будет.

- Пять дён, - устало проговорила она и снова закрыла глаза ладонью.

Вернулась Федотова, на ходу расчесывая волосы. Рыбаков покосился на нее, улыбнулся уголками губ.

- Ну вот, привела себя в боевую готовность. Теперь можно не сомневаться в успехе.

- А что? - Федотова гордо откинула голову. - Не подведем, Настасья Федоровна?

- Не подведем, - сдержанно ответила Ускова. - Нам и осталось-то пустяки. Только начать да кончить.

- Много еще не убрано? - поинтересовался Рыбаков.

- Гектаров триста. Да и скошенный-то в суслонах мокнет.

- Надо молотить. По два раза пропускайте через барабан. Поднимите весь народ, всю технику - и ни минуты передышки, пока на поле есть хотя бы один сноп. Метеосводка хорошая. Ожидается резкое потепление.

- Хорошо, Василий Иванович. - Ускова качнула головой. - Не сомневайтесь.

- Мне пора. Бывайте здоровы. Воюйте.

Подал руку Полине Михайловне. Повернулся к Усковой.

- Водицей напой, председательша.

Она принесла алюминиевую кружку с водой. Медленно сквозь зубы тянул он студеную воду, а сам смотрел на нее. Их взгляды встретились. "Неужели нельзя?" - спросил ее взгляд. - "Нет". - "Как тяжело". - "Мне тоже". Отдал ей кружку, вытер ладонью губы.

- Бывайте. - И ушел.

Женщины, не сговариваясь, подошли к окну и молча смотрели, как Василий Иванович спускался с крыльца. Вон он взял вожжи, вскочил в ходок.

Отдохнувший Воронко рванул с места и понес. Через минуту он скрылся за поворотом.

- Улетел, - выдохнула Настасья Федоровна.

- Непоседа, - в тон ей проговорила Федотова. - Все норовит своими руками сделать… День и ночь, день и ночь. Никакого роздыху. А ведь совсем молодой.

- Наши-то мужики, - Ускова улыбнулась, - двужильные и двухсердечные. Как бы он ни загонял себя, как бы ни заработался, а сил у него и на любовь хватит.

Федотова пытливо заглянула собеседнице в глаза и вдруг сказала, не то утверждая, не то спрашивая:

- Любишь его?

От неожиданности Настасья Федоровна отпрянула, густо покраснела. Гневно сверкнув влажными карими глазами, сердито выговорила:

- С чего вы взяли? Чепуха какая…

- Не надо. - Полина Михайловна положила руку на плечо Усковой. - Не хочешь правды сказать - помолчи. Обманом себя же унизишь. Да и не обманешь меня. Вижу, любишь.

- Твоя правда. Люблю.

Счастливая улыбка озарила ее гордое, красивое лицо. Ускова прошлась по комнате. Остановилась против Федотовой. Деловито спросила:

- Надолго к нам?

- На несколько дней, потом уеду в другие колхозы.

- Тогда пошли ко мне. Поедим, отдохнем. В ночь сегодня фронтовой субботник. Молотить будем. Вишь, как распогодило. Нельзя упустить.

Женщины вышли из правления и направились к дому Усковой. Минуты через две им встретилась толпа ребятишек. С ними две учительницы. Ребята обступили Ускову со всех сторон.

- Настасья Федоровна! Тетя Настя! - кричали они. - Мы колосья собирали.

Белобрысый малыш с красным мокрым носом дергал ее за подол и, не переставая, кричал:

- Я больше! Я больше!

Та, наконец, обратила внимание на крикуна. Наклонилась, вытерла ему нос своим платком, спросила:

- Чего, Аркаша?

- Я больше всех собрал, - захлебываясь от восторга, закричал он, - триста колосков. Целый пуд!

- Молодец! - потрепала мальчишку по щеке. - Идите отдыхайте.

Когда они выбрались из ребячьего кольца, к ним подошли учительницы. Старшая из них сообщила, сколько собрали колосьев, кому сдали. Настасья Федоровна взяла обеих за руки, притянула к себе.

- Вот что, дорогуши. Сегодня ночью субботник. Забирайте старшеклассников и вместе с ними - в поле. Погода над нами смилостивилась. Надолго ли? Надо спасать хлеб.

- Придем, Настасья Федоровна.

Возле дома с резными зелеными наличниками копошился старик, окапывая завалину. Ускова остановилась.

- Митрич!

Старик распрямился. Прикрыв ладонью глаза, уставился на женщин.

- Что разглядываешь, не узнал? Любка дома?

- Пошто не узнал. Любка только прибегла.

- Покличь-ка ее.

Дед постучал в окно.

И вот перед Настасьей Федоровной стоит низенькая круглолицая девушка в старом ватнике нараспашку.

- Чего звали?

- Обойди еще раз своих комсомольцев, строго-настрого упреди. С вас другие будут брать пример, вы уж не подгадьте.

- Не подведем, Настасья Федоровна. Все будут, - с задором протараторила толстушка.

- Ну-ну. - Ускова улыбнулась и двинулась дальше.

Так и добирались они до ее дома, может, час, а может, и больше. То она сама останавливала нужных людей и еще раз напоминала, каких лошадей запрягать, сколько фонарей приготовить, куда перегнать комбайн. А то ее задерживали, жаловались, требовали. Одному понадобилась лошадь, другому гвозди, третьему мешки. Кого-то незаслуженно обидел бригадир, кто-то не согласен с перемещением по работе.

Ускова терпеливо выслушивала всех. И тут же просила, приказывала, приструнивала. И все это спокойно, по-деловому, коротко и четко. Федотова внимательно следила за председательшей, проникаясь к ней все большим и большим уважением.

6.

Едва ранние осенние сумерки затемнили окна, улицы ожили, загудели пчелиным роем. Старики, женщины, подростки, инвалиды - все шли к правлению. Там они рассаживались по телегам и исчезали в темноте.

В одной из переполненных телег уехали и Ускова с Федотовой. Миновав околицу, подвода свернула в поле. Телегу немилосердно подкидывало и трясло. Девчата взвизгивали, хохотали. Стало совсем темно, когда остановились у освещенного фонарями комбайна. Вокруг машины толпилось много людей. У барабана копошился парень в замасленном драном комбинезоне.

- Готов, Фома? - спросила его Ускова.

- Готов, Настасья Федоровна.

Она подняла над головой фонарь и закричала:

- Филатовна! Давай сюда со своими доярками! Будете снопы разрезать.

- Митерев! Митерев! Где тебя черти носят? Бери девок из огородной бригады - солому копнить.

- Любка! Рассаживай своих по телегам. Айда за снопами!

Ускова повесила фонарь на место.

- Давай, Фома.

Перекрывая все звуки, загудел мотор. На деревянный стол возле хедера-транспортера полетели развязанные снопы. Комбайнер взял охапку, встряхнул и сунул в барабан. Комбайн будто захлебнулся, потом заурчал злобно, надсадно, протестующе.

- Клади поменьше! - крикнула Ускова. Наклонилась к уху Федотовой. - Будешь снопы разрезать или как?

- Хорошо!

- Я пойду посмотрю, какое зерно…

Этот субботник продолжался семь суток без перерыва и походил на странный сон. Все перепуталось в голове Федотовой. Вместе с другими она подавала снопы, копнила солому, веяла зерно. Она работала, позабыв обо всем на свете, даже о том, что она секретарь райкома и что ей давно следовало бы поинтересоваться, как идут дела в других колхозах закрепленной за ней зоны.

Временами Полине Михайловне казалось, что она больше не сможет даже шевельнуться, что вот сейчас упадет. Начинала кружиться голова, перед глазами извивались огненно-яркие разноцветные червяки. Она прижимала руки к груди, широко открытым ртом жадно заглатывала воздух. И тут словно из-под земли перед ней появлялась женщина в красной косынке и кричала в самое ухо: "Пойди поспи, я заменю!" Пьяно качаясь, Федотова шла к куче соломы, где вповалку спали люди. Она падала и мгновенно засыпала. Сколько спала - не знала. Время словно остановилось. Она даже не вспомнила о своих часах, и ни разу их не завела. Просыпалась с ясным рассудком и чугунной неподвижностью в теле. Ела, торопливо расспрашивая Ускову: сколько убрано, обмолочено, вывезено. Отвечала на вопросы, советовала и спешила к веялке, к барабану, к стогам. И снова: снопы, снопы, снопы. Грохот машин, вороха золотистой соломы, горы янтарного, налитого зерна.

Погода, будто покоренная зрелищем буйного, как атака, труда, вдруг обмякла. И всю неделю аккуратно, как на службу, выходило солнышко. И ветер дул умеренный и сухой. И намолоченное зерно хорошо подсыхало.

В редкие минуты передышки, когда комбайнер что-то подкручивал и смазывал, все, словно по команде, садились передохнуть.

И тут же слышался голос Настасьи Федоровны:

- Девки! Где вы? Что притихли-приуныли? Запевай!

И сама хрипловатым от усталости и поэтому особенно волнующим голосом заводила любимую песню:

Ой, летят утки. Летят утки
И два гуся…

Назад Дальше